Книги

Во дни Пушкина. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

Он узнал одного из своих соседей по тюрьме. Это был статский советник Суховеев из желтенького дома с лягушками на воротах в Москве, на Чистых Прудах. За целый ряд злоупотреблений по опеке графа Дмитриева-Мамонова и по другим делам он шел этапом в Сибирь на поселение, оброс бородой и был весь пришиблен.

– Во-ды… – едва выговорил запекшимися губами полковник.

– Сейчас, сейчас… Вот лучше холодненького чайку выпей… Это хорошо…

Выпив несколько глотков холодного, горького чая, от которого пахло жестью, полковник опять закрыл глаза. Учитель его был прав: за болью, терзавшей все его старое тело, была радость. Была радость в стыде и унижении. Большая, светлая радость, такая, что слезы и у него на глаза выступили. И вспомнил он последнюю беседу свою с благодетелем своим, императором Александром, и таганрогскую трагедию, смысл которой был открыт только ему одному… И стало ему горько жаль царя-мученика: почему не дала ему судьба уйти и испить этой радости из чаши страданий и унижений?.. Палачи его поступили с ним, как хуже нельзя и поступить с человеком, а он вот не только не сердится на них, не только прощает им, но покрывает их, несчастных, с любовью святым покровом жалости…

Выздоровление шло медленно… Статский советник скромно, точно стыдясь, ухаживал за ним, а тихо таявший бродяжка со светлой улыбкой в добрых глазках своих все смотрел на него: говорить ему было уже трудно. Да и о чем говорить, когда и так все светло?.. Но недоверчиво и неодобрительно смотрел на него другой сосед с точно разложившимся от пьянства и разврата лицом. Он был маленьким чиновничком таможни. Он всюду и везде видел злоупотребления, измену, вредные замыслы и без конца посылал свои безграмотные доносы в III отделение собственной его величества канцелярии. Все изветы его оказывались по расследовании ложными. В конце концов, Бенкендорф приказал его выслать из столицы. Он стал искать злоупотреблений в провинции и последние свои гроши тратил на – доносы. Его заперли на время в страшный Шлиссельбург, но и там он откапывал всякие злоупотребления и преступления и посылал, куда следует, свои бумажки. Его приговорили за постоянное беспокойство выслать в Сибирь, но и с этапов он ухитрялся посылать доносы. В полковнике он совершенно несомненно чувствовал важного преступника, и странные речи его, которых он совершенно не понимал, он считал только хитрым отводом и неотрывно ждал случая изобличить его…

И так проходили дни и ночи среди матерщины и всяческого смрада…

И вдруг вся тюрьма пришла в волнение: объявлена была отправка очередной партии в Сибирь. Полковник, статский советник и доносчик-любитель должны идти, а бродяжку доктор велел оставить: он помирал. Все приготовления были закончены, и тюрьма, среди вонючей мути, в которой мутно-желтыми пятнами обозначились тусклые фонари, возбужденно галдела. Бродяжка точно ожил немного. Глаза опять заблестели своим добрым смешком, и он пытался было говорить. Но дело не шло: в грудях не хватало дыхания.

– Ну, ну… – с большими передышками говорил он полковнику и статскому советнику. – Вы не пугайтесь: и в Сибири люди живут. Я ее всю скрозь прошел: земля – лутче не надо… Это только озорники эти ее своими дуростями запоганили… Ничего…

И он замолк и смотрел на друга улыбающимися глазками. И опять зашелестел что-то.

– Ты что, дед? – склонился к нему полковник.

– Слово мое завсегда поминай: врозь! – улыбнулся тот. – И запрут тебя эдак вот озорники, а ты все врозь…

В изнеможении, он закрыл глаза. И долго лежал так в вонючей, чуть освещенной мгле. На ближайших нарах притихло: все понимали, что старику выходит ослобождение.

– По всемилостивейшему манифесту!.. – подмигнул рыжий парень с синим шрамом через все лицо.

Старик опять погасающими глазками повел на своего дружка. Тот опять к нему наклонился.

– Врозь, помни… – едва слышно прошелестел тот. – Свою линию веди… Один на один с Им…

Он затих… Вокруг среди вони звенели кандалы и летала матерщина. Лицо старика все больше и больше озарялось небесно-кротким светом изнутри… Старое, изнуренное тело быстро холодело…

…А на утро – было холодно и туманно – ссыльных выгнали из тюрьмы на двор и привычные кузнецы стали приковывать их парами к длинному канату… Полковника приковали в паре с Суховеевым. За ним, поеживаясь, переминался с ноги на ногу доносчик-любитель. Он был хмур: отправить очередного доноса из Перми ему так и не удалось…

И под переливчатый звон кандалов, плач и причитания женщин и крутую матерщину конвоя длинная, страшная змея потянулась из широко раскрытых ворот тюрьмы снежными улицами в сумрачную даль. Арестанты привычно-жалобно ныли на все стороны: православные… несчастненькие… ради Христа… И жители оделяли их, крестясь, всякою снедью и бросали им медяки…

XLIX. Перед отходом

И для Пушкина оказалось, что решить от всего уйти и это решение принести в исполнение совсем не одно и то же. Оказалось, что тысячи нитей связывают его с людьми, и нити эти разрывать иногда было просто больно – то для него, то для них. А года прошли недаром: боли зря людям причинять не хотелось. Подошла, например, годовщина лицея. Обыкновенно бывало шампанское и всякое озорство. Теперь, в этом новом его настроении, ни того ни другого не хотелось, но – как же обидеть старых приятелей, с которыми столько лет подряд праздновал он этот день? И он через силу написал, как всегда, на праздник новые стихи и поехал и, когда за столом пришло время прочесть друзьям эти стихи, то едва выговорил он первые строки: