Книги

Во дни Пушкина. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

– А тогда я должон тебя рестовать…

– Как хочешь… – испытывая чувство облегчения, сказал старик, слезая с лошади. – А коня моего, братцы, возьмите кто победнее…

– Никто брать лошади не моги! – решил староста. – А, может, ты свел ее где!..

– Ну, как хотите…

Еще немного и, скрутив ему назад руки, его с понятыми отправили в Красноуфимск, а оттуда в Пермь, в острог: «Без этого никак нельзя, – строго объяснял всем староста, – потому порядок во всем должен быть…»

Все русские пути-дороженьки были тюрьмами усеяны – не городами, в которых были тюрьмы, а тюрьмами, к которым сиротливо жались города, тоже очень похожие на тюрьмы: до того душно было в них от обывателя. И, когда полковник, усталый, остановился на пороге зловонной тюрьмы, чтобы осмотреться немного, его ко многому привыкшее сердце сжалось: так страшна была та зловещая клоака, которая открылась перед ним!..

– Господи Исусе… Да откуда это ты?!

С узких нар, сквозь туман испарений, на него смотрел во все глаза его дружок, бродяжка.

– Забрали озорники и тебя, знать? – с укоризненной улыбкой покачал он головой. – Ну, иди, иди ко мне…

Он вдруг залился мучительным кашлем и упал навзничь на нары, чтобы отдышаться. Полковник сразу увидел, что дружок его ослабел совсем и что эта тюрьма будет, пожалуй, последним переходом на его жизненном пути. И с трудом поведал ему непокорливый старик все, что с ним случилось.

– Шел я к Антипычу, – рассказывал он. – И вдруг, вижу, будочник к бабе что-то привязался. Та плачет, Христом Богом умоляет: отпусти! А тот на своем уперся: нет и шабаш!.. Я и не разобрал, в чем дело у них затерлось, а только говорю ему: «Что ты, дурак, к бабе-то привязался? Ты думаешь, лебарду-то тебе дали, так ты теперь нись что? А ты – дурак, только всех и делов…» Тот ко мне: «Как дурак? Нешто можешь ты обзывать меня так, коли я от царя поставлен?» «А царь-то, говорю, может, еще больше тебя дурак… Все вы, озорники, одним миром мазаны…» Он и бабу совсем забыл, сгреб меня за ворот и поволок… Сичас же допрос: «Ты кто?» – «Никто…» – «Откуда?» – «Ниоткуда…» – «Куды?..» – «Никуды…» Всыпали двадцать плетей – по закону называется – и в больницу положили, а как отдышался, в Сибирь вот послали… Ну что ты с ими, озорниками, делать будешь, а?! А ты как к им в лапы попал?

Рассказал ему и полковник свои приключения.

– Это гоже, – одобрил бродяжка ласково. – Ты у меня, знаю, молодчина… Ну, только потерпеть уж маненько придется… Никак вот от их, озорников, не отобьешься, хоть ты что хошь!.. Ну, только одно я тебе для укрепы твоей открыть теперь должен… – с трудом говорил он. – Новую радость открою я тебе, которую сам только недавно познал. Лежал я это тогда, после плетей-то, и слушал, как во мне все болит, и вдруг, братец ты мой, вникая в боль мою, почувствовал я в ней радость! – На глазах старика затеплились слезы. – Я индо диву дался, право слово, и никак в толк взять не мог, в чем тут загвоздка… А после того лихоманка, что ли, ко мне привязалась, по-нашему, по-деревенскому, кумоха прозывается: так вот всего огнем и палит. И опять я к болести моей прислушиваться стал и за ломотой этой, и за жаром, и за лихотой радость опять нашел. И понял я тут, что в страдании человеческом тоже радость заложена – только рой глубже, слушай чутче!.. Оно на тебя навалилось, а ты ему: а ну, еще прибавь!.. Оно прибавит, а ты еще требовай и тут-то сам и познаешь это диво дивное и чудо чудное…

И усталые глазки его были полны слез умиления.

В низких, грязных, заплеванных, вонючих камерах были битком набиты люди всякого звания и состояния, здоровые и больные самыми отвратительными болезнями, убийцы, разбойники и люди, взятые только по одному подозрению. Кормили их тем, что не стали бы есть и свиньи. По ночам их поедом ели бесчисленные клопы. И часто в этой ужасающей обстановке они оставались по несколько месяцев только за просроченный или потерянный паспорт или для очных ставок и гибли навсегда, оставляя тюрьму совершенно готовыми преступниками, а женщины и девушки, тоже часто попадавшие туда по пустякам, совершенно развращенными и ни в каком обществе уже нетерпимыми проститутками… Матерщина висела в воздухе с самого раннего утра и до поздней ночи, и смрад от всех этих грязных тел был таков, что кружилась голова, и слипалось дыхание в груди.

Если бы полковник – теперь он был просто стариком, не помнящим родства – был бродягой обыкновенным, его, вероятно, надолго забыли бы в этой клоаке. Но и его наружность, и манеры, и та доброта, которую он, по-видимому, без всякого усилия излучал в этот страшный мир отверженных, возбуждали всеобщее внимание, и заинтересовавшееся им начальство непременно хотело добиться, кто и откуда этот загадочный человек. Но он не говорил. Взбешенные захолустные сатрапы быстро назначили суд. Он продолжался всего несколько минут: старик решительно ничего о себе не открывал. И вот:

«По указу Его Императорского Величества неизвестного звания старик за беспаспортность и за упорство в своем молчании о себе приговаривается согласно статей таких-то и таких-то к – двадцати ударам плетей и к ссылке в Сибирь на поселение…»

В первый момент у него покатилось сердце и ослабели ноги. Но он потрогал для всех незримо спрятанные на груди его пожелтевшие и полуистлевшие листки, память о той страшной ночи, и, как всегда, укрепился… А дальше все спуталось, как в кошмаре: вооруженные солдаты с тупыми лицами, рябой, сквернословящий палач с животным выражением в глазах, и нестерпимая, до потери сознания, боль, в которой потонуло все.

С тихим стоном он очнулся у себя на полных клопами нарах, в смраде и грязном гвалте тюрьмы, все вспомнил и покосился на своего дружка, бродяжку. Тот, весь белый, прозрачный, тихо дремал, и на добром лице его было сладчайшее умиление. Дыхание с хрипом поднимало старую грудь.

– Что, дедушка, как? – нагнулся кто-то над полковником. – Полегче ли?