Нас заметила Хухряиха, старая дева с острым, как у покойника, лицом. Видимо, в знак особого внимания к Степану она сама подплыла к нашему столу торопливо-смиренной монашеской походочкой.
— Уй, колдунья баба! — игриво хлопнул Пылай трактирщицу по спине. — Бочку серебра подвал прятал? Не веришь, карга? Я видел. Сверху кислой капуста клал. Ой, зарежу тебя, колдунья, серебро себе возьму! — рычал в хохоте крючник.
Хухряиха ответила ему сухой морщинистой улыбкой. Глаза ее из-под тяжело опущенных, как у паралитика, век смотрели угрюмо и подозрительно не на Пылая, а на меня. Но я был спокоен. Незаметной фигурой я был в городе. Так я считал, во всяком случае. Заметив, что и я разглядываю ее, Хухряиха отвела глаза и снова улыбнулась Пылаю.
— Ладно уж языком-то брякать, оголтыш! Чем угощать, Степа?
Пылай заказал ужин на двоих и самогон. Его подали нам в чайнике под видом чая. Налив бурой вонючей жидкости в пиалушку, Пылай не выпил, а швырнул самогон в широко раскрытый рот. Я свою пиалу только пригубил и вылил незаметно под стол. Мы принялись за густую похлебку из брюшины. Во время еды я задал Пылаю вопрос, который вертелся у меня на языке:
— Степан, а ведь ты не русский, ты казах. Верно? Крещеный, что ли?
— Больно надо креститься. Я мусульман, казах, верно говоришь. Аспан меня звать. А ребята меня Степан да Степан. Пускай Степан.
— Из степей, значит? Кочевал? Кочевку-то помнишь?
— Хорошо помню. Кибитка восьмикрылая, как снег белый! Отец бай был, больно богатый. — Пылай положил ложку и захохотал. — Я степь одним глазом не видел. И отец не видел. Отец засыпкой у Дёрова на мельнице работал. Рабочий класс! — Аспан вздохнул. — Ата любил меня. Я в русское городское училище два года ходил. Ата говорил: «Почтальоном, сынок, будешь. В мундире ходить будешь!» Видишь, какой мой мундир? Соленая рубаха! Ата умер, я крючник стал.
— А почему Пылай?
— Не знаю это слово. Ребята прозвали. Говорят, кровь у меня горячий. Это верно. Казахский кровь горячий, как огонь.
Он взялся было за ложку и снова положил ее.
— Гляди оба глаза, жан. Костоеда пришел.
Я не знал, кто такой Костоеда и почему я должен смотреть на него в оба глаза. Аспан понял это по моему лицу. Наклонившись, он сказал тихо:
— Хозяин твой будет, аксакал. Угол гляди. Бога любит, бог его тоже любит.
В углу висела большая икона Николая-чудотворца. Перед ней истово молился, не обращая внимания на гвалт и матерщину трактира, невысокий человек. Но я видел только его спину, обтянутую синей «сибиркой». Накланявшись и накрестившись, он тщательно оправил лампадку, висевшую перед иконой на толстых, почти собачьих, цепях, и обернулся. Аспан тотчас встал и закричал:
— Аксакал, айда наш стол! Угощать тебя будем!
Костоеда подошел и сел, ни с кем из нас не поздоровавшись. Я с любопытством посмотрел на своего будущего хозяина. Он был похож на Николая-чудотворца, которому только что молился: тоже маленькое, желтое и постное лицо, мертвые погасшие глаза и узкая льющаяся бородка. Но в подбористом и крепко сбитом теле его было что-то кабанье, прущее напролом. На седловатом носу строго посверкивали золотые профессорские очки, на волосатых пальцах нагло блестели серебряные цыганские кольца, а голову украшала почему-то фуражка учительской семинарии с чернобархатным околышем. Путаное какое-то впечатление оставлял он.
— На пожаре, Степа, был? — спросил Костоеда, ополовинив одним глотком пиалу, налитую для него Аспаном.
— Какой пожар? — притих голосом Пылай.