Книги

Пушкин. Духовный путь поэта. Книга первая. Мысль и голос гения

22
18
20
22
24
26
28
30

Пушкин готовит Наталью Николаевну к возможности жить вне Петербурга, без света и балов, а полностью отдаться семейной жизни, способствующей творчеству. Накопление горючего материала идет у Пушкина по возрастающей — и здесь не только воздействие похабного вмешательства полиции в переписку с Натальей Николаевной, не только ограничения цензуры, но и необходимость по каждому случаю благодарить власти, а то и самого царя за всякую «милость», то в виде допуска в архивы, то в форме дозволения (или не дозволения) печатать свои произведения и исторические записки, то в виде выговора за отсутствие за очередном придворном празднике. Пушкин устал от всего этого, он безмерно раздражен, он не может нормально работать. Он нуждается в уединении, спокойствии, семейной жизни русского барина, который сам над собой хозяин, сидя в глуши российских просторов. Как мы увидим дальше, Пушкин и сделает решительный шаг в этом направлении, написав достаточно резкое прошение об оставке. Чем это кончилось — об этом в нашем (и пушкинском) дальнейшем повествовании.

3 июня 1834 г. Н. Н. Пушкиной.

Из Петербурга в Полотняный завод.

Что это, мой друг, с тобою делается? Вот уже девятый день, как не имею о тебе известия. Это меня поневоле беспокоит. Положим: ты выезжала из Яропольца, все-таки могла иметь время написать мне две строчки. Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство a la lettre. Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilite de la famille) невозможно: каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя…

Прощай, мой ангел. Не сердись на холодность моих писем. Пишу, скрепя сердце.

8 июня 1834 г. Н. Н. Пушкиной.

Из Петербурга в Полотняный завод.

Милый мой ангел, я было написал тебе письмо на четырех страницах, но оно вышло такое горькое и мрачное, что я его тебе не послал, а пишу другое. У меня решительно сплин. Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе все, что придет на сердце. Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа Бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни…

Я сижу дома до четырех и пишу. Обедаю у Дюме. Вечером в клобе. Вот и весь мой день. Для развлечения вздумал было я в клобе играть, но принужден был остановиться. Игра волнует меня — а желчь не унимается. Целую тебя и благославляю. Прощай. Жду от тебя письма об Яропольце. Но будь осторожна… вероятно, и твои письма распечатывают: этого требует государственная безопасность.

Пушкин не был бы Пушкиным, если бы мы и этого не нашли бы у него — государственная безопасность. Вот и произнесено слово, вот и запечатлел поэт одну из доминант российского государственного устройства, которая столь трагическим и смертельным для многих русских людей способом проявит себя в дальнейшей русской истории.

Пушкин в очевидном кризисном состоянии — все невыносимо для него в текущей жизни, все спутало его по рукам и ногам — долги, обязанности перед властью, клевета и сплетни о творческом «бессилии»; только жена, семья поддерживают его, да мысли о том, как много всего еще надо написать и как для этого требуется спокойствие и одиночество. Даст Бог, он к этому придет…

11 июня 1834 г. Н. Н. Пушкиной. Из Петербурга в Полотняный завод.

Нашла за что браниться!.. за Летний сад и за Соболевского. Да ведь Летний сад мой огород. Я вставши от сна иду туда в халате и туфлях. После обеда сплю в нем, читаю и пишу. Я в нем дома…

Вчера приехал Озеров из Берлина с женою в триобхвата. Славная баба; я, смотря на нее, думал о тебе и желал тебе воротиться из Завода такою же тетехой. Полно тебе быть спичкой. Прощай, жена. У меня на душе просветлело. Я два дня сряду получил от тебя письма и помирился от души с почтою и полицией. Черт с ними.

В тот же день.

Охота тебе думать о помещении сестер во дворец. Во-первых, вероятно, откажут; а во-вторых, коли и возьмут, то подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому Петербургу… Мой совет тебе и сестрам быть подале от двора; в нем толку мало. Вы же не богаты. На тетку нельзя вам всем наваливаться. Боже мой! Кабы Заводы были мои, так меня бы в Петербург не заманили бы и московским калачом. Жил бы себе барином. Но вы, бабы, не понимаете счастия независимости и готовы закабалить себя навеки…

«Петр I-й» идет; того и гляди напечатаю 1-й том к зиме. На того я перестал сердиться, потому что… не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к г…., и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух.

Тот, о ком пишет Пушкин, — это царь. Поэт понимает, что перлюстрация его писем санкционирована с самого верху, и это бесит его донельзя, и одна мысль у Пушкина — вырваться из света, оков двора, достичь хоть какой-то независимости — и писать, писать, писать.

Рассуждения его о желании Натальи Николаевны пристроить своих сестер Екатерину и Александру, которые впоследствии сыграют важную роль, и не всегда положительную, в драме отношений между Пушкиным, Натальей Николаевной и Дантесом, также полны самого откровенного скепсиса и понимания ничтожности всех «свинских» условностей, которыми он наделяет и — не всегда справедливо — самый любимый город поэта Петербург.

15 июня 1834 г. А. Х. Бенкендорфу. В Петербурге. Перевод с франц.