Кольнуло, да еще как! Низший придворный чин камер-юнкера, который, как правило, доставался почти юношам по протекции и заступничеству высших сановников, конечно же, никак не соответствовал положению и роли Пушкина в обществе, да и при дворе. Ведь, по сути, допустив его к архивам и дозволив работать над сложными темами и Пугачевского бунта, и истории Петра Великого, царь дал ему неофициальный статус чуть ли не государственного историографа. Зато этот чин означал, что поэт с женой имеет право прямого доступа к
Радуюсь случаю поговорить с Вами откровенно. Общество Любителей (Российской словесности —
Я всякому, ты знаешь, рад.
Но долг мой был немедленно возвратить присланный диплом; я того не сделал, потому что тогда мне было не до дипломов, но уж иметь сношения с Обществом Любителей я не в состоянии.
Вы спрашиваете меня о «Медном всаднике», о Пугачеве и о Петре. Первый не будет напечатан, Пугачев выйдет к осени. К Петру приступаю со страхом и трепетом, как Вы к исторической кафедре. Вообще пишу много про себя, а печатаю поневоле и единственно для денег: охота являться перед публикою, которая Вас не понимает, чтоб четыре дурака ругали Вас потом шесть месяцев в своих журналах только что не по-матерну. Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок. Быть так.
Поразительно, но Пушкин, находясь в самом расцвете своего гения, должен доказывать свою художественную состоятельность и право работать в русской литературе именно так, как он считает нужным. Парадоксальность ситуации, при которой сам поэт понимает весь масштаб своей творческой работы, новаторство в области художественной формы, осознает возможности развившегося благодаря ему русского литературного языка, который все сильнее проникает в произведения других авторов русской литературы и всего общества, а он обязан обращаться к высшим чинам государства, чтобы защитить свое доброе имя от прощелыг вроде Фаддея Булгарина (см. чуть выше письмо на имя генерала Бенкендорфа), — не может не поражать.
Одно утешает, что Пушкин пригвоздил Булгарина в своих эпиграммах и стихах таким образом, что само его имя стало нарицательным в истории русской культуры, синонимом вранья, подличанья и зависти.
Ангел мой женка! Сейчас получил я твое письмо из Бронниц — и сердечно тебя благодарю… Все эти праздники (пасхальные —
Воскресение. Христос воскрес, моя милая женка, грустно, мой ангел, без тебя… Аракчеев…. умер. Об этом во всей России жалею я один — не удалось мне с ним свидеться и наговориться.
Жена моя милая, женка мой ангел — я сегодня уж писал тебе, да письмо мое как-то не удалось. Начал я было за здравие, да свел за упокой. Начал нежностями, а кончил плюхой. Виноват, женка. Остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должникам нашим. Прощаю тебе бал у Голициной…
Какая ты дура, мой ангел! Конечно я не стану беспокоиться оттого, что ты три дня пропустишь без письма, так точно как я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалергардом. Из этого еще не следует, что я равнодушен и не ревнив… Одна мне и есть выгода от отсутствия твоего, что не обязан на балах дремать да жрать мороженое.
Мой ангел! Поздравляю тебя с Машиным рождением, целую тебя и ее. Дай Бог ей зубков и здоровья. Того же и Саше желаю, хоть он не именинник. Ты так давно, так давно ко мне не писала, что несмотря на то, что беспокоиться по-пустому я не люблю, но я беспокоюсь. Я должен был из Яропольца получить по крайней мере два письма. Здорова ли ты и дети? Спокойна ли ты? Я тебе не писал, потому что был зол — не на тебя, на других. Одно из моих писем попалось полиции и так далее. Смотри, женка: надеюсь, что ты моих писем списывать никому не даешь; если почта распечатала письмо мужа к жене, так это ее дело, и тут одно неприятно: тайна семейственных сношений, проникнутая скверным и бесчестным образом; но если ты виновата, так это мне было бы больно. Никто не должен знать, что может происходить между нами; никто не должен быть принят в нашу спальню. Без тайны нет семейственной жизни. Я пишу тебе, не для печати; а тебе нечего публику принимать в наперсники. Но знаю, что этого быть не может; а свинство уже давно меня ни в ком не удивляет…
Без тебя так мне скучно, что поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю. Вот уже месяц живу без тебя; дотяну до августа; а ты себя береги; боюсь твоих гуляний верхом… Дай Бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! Да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно, когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя.
Ты спрашиваешь, что я делал. Ничего путного, мой ангел. Однако дома сижу до четырех часов и работаю. В свете не бываю; от фрака отвык; в клобе провожу вечера. Книги из Парижа приехали, и моя библиотека растет и теснится… Хлопоты по имению меня бесят; с твоего позволения, надобно будет, кажется, выйти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе; и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль. Ты зовешь меня прежде августа. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? Что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами? Ты спрашиваешь меня о «Петре»? идет помаленьку; скопляю матерьялы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок.