Но напрасно Пушкин уверял себя иногда:
Не раз он должен был задавать себе вопрос:
И в отличие от Байрона Пушкин не испытывал полной душевной усталости на деле.
Так, при всех совпадениях в жизни и деятельности обоих поэтов оставались в силе и коренные различия между ними, обусловленные немалыми различиями их характеров и дарований, а также среды, в которой они вращались в годы удаления из общества, взлелеявшего их юность.
Склад нравственной натуры Пушкина, характеризовавшейся, по словам лиц, хорошо знавших его, «столь развитым в нем нравственным чувством», «великою прямотою совести, добротою сердца, несмотря на вспыльчивость и горячность, далее неспособностью к сильной и продолжительной ненависти и к непримиримой гордости, резко отличал Пушкина от британского поэта. В нашем поэте сказывалось также невольное влияние русской среды и ее вековых преданий. И мы видели, что уже первое стихотворение Пушкина, несомненно и прямо навеянное поэзией Байрона (элегия «Погасло дневное светило»), не может назваться вполне байроническим. Рефрен того стихотворения:
передающий его основное настроение, наиболее приближает его к прощанию с родимым краем Чайльд Гарольда[549], но если бы даже было еще более близости между обоими стихотворениями, то и это не имело бы особого значения, потому что прощальный привет Чайльд Гарольда родине вообще пленял многих[550], и перевод его обратился в романс, живший в музыкальном исполнении у нас, если не ошибаемся, вплоть до 60-х годов нашего века. Важно то, что «сомнение», которое преимущественно могла навевать поэзия Байрона, Пушкин выразился, что оно – «чувство мучительное, но не продолжительное»[551].
Потому-то увлечение Пушкина Байроном не было глубокое и решающее на всю жизнь, каковым можно признать в значительной степени воздействие Байрона на Лермонтова. Оно длилось не более пяти лет, совмещалось и чередовалось с увлечением поэтами иного пошиба, чем Байрон, следовательно, вытекало в значительной степени из разносторонней восприимчивости нашего поэта, и хотя отдельные отзвуки его слышались и потом[552], но в существе оно окончилось еще ранее панихиды по Байрону, отслуженной в селе Михайловском в апреле 1825 года[553], да и в те годы, когда наш поэт, по его собственному выражению, «с ума сходил» при чтении Байрона, давало поэзии Пушкина мало содержания, которое могло бы быть усвоено мыслью нашего поэта, могучею на свой лад. Оно сообщало лишь более силы и прибавляло некоторые отдельные черты к сродному направлению мыслей и творчества Пушкина, вынесенному из усвоения произведений Вольтера, Руссо, г-жи де Сталь, Шатобриана и других, а также из собственного опыта и обстоятельств русской жизни. Разочарование, пресыщение и охлаждение в жизни, отличающие Чайльд Гарольда, были известны Пушкину с довольно раннего времени, а демонические сомнения могли быть знакомы также из Вольтера и «Фауста» Гёте.
В героях поэм Пушкина, признававшихся байроническими, можно открыть лишь нередкое и у великих писателей усвоение и затем воспроизведение по невольному припоминанию и слияние в своеобразном целом отдельных черт, вынесенных из чтения целого ряда поэтов, а не только Байрона. Наиболее близким к Байроновым отменам героического типа следует, кажется, признать Евгения Онегина, который как будто имеет в себе и по внешнему виду, и по внутреннему складу что-то родственное Чайльд Гарольду и Дон Жуану[554]. Он
Страдая недугом, «подобным английскому сплину», он
Он был истинным героем того времени, когда
Онегин в годы юности заключал в себе также немало дон-жуановского демонизма, подобно тому как и Дон Жуан Байрона был выразителем одной из сторон байроновского демонизма. «Резкий, охлажденный ум», «язвительный спор», «печальные речи», «шутка с злостью пополам», «злость мрачных эпиграмм»[559], презрение к людям[560] и т. п. – все это черты демонизма, которые подтверждаются и изучением отношения набросков стихотворения «Демон» к обрисовке Онегина[561]. «Жизни бедной клад», например, разоблачили поэту и Онегин[562], и «Демон»[563]. В одном месте поэт прямо намекает на то, что Онегин прослыл
Но при всем том Онегин – байронический герой только по наружности, а по своему демонизму он был таковым лишь временно, и хотя после внимательного изучения его литературных вкусов и мнений в уме Татьяны и мелькнула мысль, не пародия ли он, однако Онегина «с сердцем и умом» его[565] нельзя назвать таковою. Следует обратить внимание на то, как постепенно видоизменялся образ Онегина по мере приближения к концу романа, как серьезнее становился этот герой. Уже в IV главе, прежний Ловелас,
А расстаемся мы с Онегиным в тот момент, когда он оказался
и очутился, быть может, вполне на пути к перерождению, как был тогда на том пути и поэт, которого Онегин был столь долго «спутником странным»[568], поэт, достигший полного возрождения, между прочим, с момента чистой супружеской любви. Полюбив Татьяну, Онегин преобразился, его скука и холодная тоска исчезли: очевидно, эта любовь не походила на прежние увлечения, как, вероятно, и Татьяна не походила на прежних «красавиц» Евгения.
Поэт справедливо назвал однажды Онегина «полурусским героем»[569]. Таким надо признать и вообще тип, изображенный Пушкиным в поэмах тоски. Как сказано выше, этот тип принадлежал нам одновременно со всем Западом и у нас обрисовался лишь несколько позднее, чем там. В поколении, к которому принадлежал Пушкин, такие тоскующие люди были нередки, и наш поэт изведал все муки их души. Этих людей у нас называли лишними, а Достоевский наименовал их скитальцами в русской земле. Правильнее, быть может, было бы назвать их мировыми скитальцами, не могущими найти покоя нигде в мире. Их тип стал таким же мировым типом, как тип честолюбца, скупого и т. п.
Следовательно, оценивая воспроизведение этого типа в поэзии Пушкина, необходимо принимать во внимание лишь характер этого воспроизведения, а не вопрос о полной оригинальности самого типа. Становясь на такую точку зрения, нельзя не признать, что Пушкин сделал весьма много в воспроизведении этого образа. Наш поэт углубил понимание типа тоскующего человека, сообщив ему в высшей степени рельефную обрисовку, подметив в нем черты «современного человека», ускользавшие от внимания других, и отрешив его от излишнего ореола. В изображении этого человека на русской почве стало понятнее возникновение его типа в связи с безотрадными условиями общественности, с одной стороны, и в зависимости от тех общеевропейских интеллектуальных и моральных веяний, которые питали таких людей, – с другой. Такого отчетливого критического отношения к излюбленному типу носителя мировой скорби не находим в те годы ни у какого другого поэта, а между тем оно было в высшей степени важно, потому что не могла же жизнь остановиться на отрицательном сетующем либо негодующем созерцании. Развенчать так, мастерски проанализировав, тип разочарованного протестующего человека, нередко благородной и возвышенной, но в то же время бесплодной личности и указать ей выход мог только первостепенный талант; равно разоблачить демонизму, как то сделано Пушкиным в «Демоне» и других произведениях, мог лишь сильный ум.
Так же метко и притом довольно рано разгадал Пушкин и односторонность передового в жизни того времени носителя этого типа – Байрона и его демонизма. Пушкин с замечательною проницательностью рано понял Байрона как поэта, который постоянно в своих героях «погружается в описание самого себя, в коем он поэтически сознал и описал единый характер (именно – свой); все, кроме… etc. отнес он к сему мрачному, могущественному лицу, столь таинственно пленительному»[570]. Сам же Пушкин и в годы увлечения Байроном далеко не всегда
который
Пушкин не был гордым эгоистом на байроновский лад и таким резким индивидуалистом.