Еще сильнее высказывал то же другой великий писатель, ученик Пушкина Гончаров: «От Пушкина и Гоголя в русской литературе теперь еще пока никуда не уйдешь. Школа Пушкино-Гоголевская продолжается доселе, и все мы, беллетристы, только разрабатываем завещанный ими материал… Пушкин – отец, родоначальник русского искусства, как Ломоносов – отец науки в России. В Пушкине кроются все семена и зачатки, из которых развились потом все роды и виды искусства во всех наших художниках, как в Аристотеле крылись семена, зародыши и намеки почти на все последовавшие ветви знания и науки»[611].
Такой взгляд на Пушкина все более и более оправдывается, и, кажется, недалеко то время, когда он окончательно утвердится в нашей ученой литературе. Еще Белинский подметил значение «Капитанской дочки» и «Дубровского» как эпопей старого помещичьего быта; с этими именно произведениями находятся в ближайшей родственной связи такие картины былого, как всем известная «Семейная хроника» Аксакова[612] или «Пошехонская старина» Салтыкова и другие, менее известные. Троекуров – первое яркое изображение в литературе тех самодуров, с которыми так часто приходится встречаться в наших позднейших историко-бытовых романах из далекого и недавнего прошлого. Боярин Ржевский, старик Гринев и Дубровский – прототипы Багрова-деда и ему подобных, а также до известной степени и тех старинных русских бар, опорных столпов отечества, которыми и поныне любят украшать свои произведения наши мелкие исторические романисты. Молодое поколение того же закала, сильное не внешним блеском и образованностью, а цельностью и правдивостью своей натуры, нашло у Пушкина выражение в лице Гринева-сына. Если последнего и можно назвать «недорослем из дворян», то лишь в том смысле, что он ничему систематично не учился, а до всего доходил собственным умом и сметкой. Как военный, Гринев-сын, подобно капитану Миронову с Иваном Игнатьевичем, один из тех пехотных армейских офицеров, которые сделали нашу военную историю XVIII века, протоптали славный путь от Кунерсдорфа до Рымника и Нови, выражаясь словами Ключевского[613]. Пушкинские «незаметные герои» Белогорской крепости – это первое выражение того типа, который стал позднее излюбленным в русской литературе; ср. Максима Максимыча у Лермонтова, капитана Хлопова и Тушина у Льва Толстого[614]. Гринев-сын – прост, но не глуп, способен увлекаться литературой и даже пишет стихи, по тому времени довольно порядочные; как по долгу присяги он готов идти на смерть, так ради любимой девушки он способен на самопожертвование, оставаясь и здесь человеком не слова и позы, а дела; к сожалению, мы можем только догадываться, каким был Гринев-сын в деревне за хозяйством, но, по-видимому, и в той сфере он остался верен себе, явившись достойным, умелым преемником своего отца. Эта деловитость, чуждая увлечений, но не лишенная высоких порывов и благородства, представляется у нашего героя проблесками того, что позднее в «Обрыве» Гончаров пытался изобразить в образе Тушина, представителя нашей настоящей партии действия, в которой наше прочное будущее: «Когда настанет настоящее дело, явятся вместо утопистов работники Тушины, на всей лестнице русского общества»[615].
Утописты и у Пушкина оказываются несостоятельными перед людьми дела, простой жизненной правды. В заключительном аккорде над памятью Ленского звучит то разочарование в пылкой напускной восторженности и беспочвенных стремлениях куда-то вдаль, каким полна «Обыкновенная история» Гончарова. Великие «скитальцы» Пушкина, Алеко и Онегин, тоже утописты своего рода. Алеко и Онегин надолго привлекли к себе внимание нашей литературы; литературное потомство Онегина и теперь уж представляется немалым, а с лучшим выяснением не порешенного пока вопроса, что, собственно, должен изображать этот тип, оно увеличится еще более. В сложной и не вполне выдержанной обрисовки Онегина находили и находят черты, которые роднят его с самыми разнообразными героями наших романов. Понимаемый, как русский пережиток байронизма или «москвич в Гарольдовом плаще», Онегин стал родоначальником русских разочарованных очарователей, начиная с Печорина и кончая заурядным «гордым красавцем» плохенького романа. Но Онегину вовсе не чужды и типы вроде князя Андрея Болконского, с его отвращением к людской пошлости, недовольством окружающей жизнью, брезгливой апатией, сменившей былые порывы, и самой любовью к Наташе Ростовой, напоминающей во многом отношение Онегина к Татьяне. Даже Базарова считают возможным приравнивать кое в чем к Онегину[616]. С другой стороны, в Онегине чувствуется и то духовное бессилие, та неспособность найти себе место в жизни, та, наконец, чисто трагическая судьба не только нарушать покой других, но даже губить свое собственное счастье, какие в такой наготе изобразил Тургенев в своем «Дневнике лишнего человека».
Рядом с Онегиным, одним из самых глубоких и характерных для русской жизни и литературы мужских типов, стоит у Пушкина Татьяна – идеальный по своей красоте и правдивости тип русской женщины, непревзойденная провозвестница Лизы Тургенева, Наташи Л.Н. Толстого, Веры Гончарова. Пушкин же наметил и те две общие формы, в которых обыкновенно отливаются русские женщины, насколько их понимала и понимает русская литература. У нас в литературе, писал Гончаров, особенно два главных образа женщин являются в произведениях слова параллельно, как две противоположности; характер положительный – пушкинская Ольга, и идеальный – его же Татьяна. Один – безусловное пассивное выражение эпохи, тип, отливавшийся, как воск, в готовую, господствующую форму. Другой – с инстинктами сознания, самобытности, самодеятельности. Оттого первый ясен, открыт, понятен сразу (ср. Ольгу в «Онегине», Варвару в «Грозе»). Другой, напротив, ищет сам своего выражения и формы и оттого кажется капризным, таинственным, малоуловимым. (Ср. Татьяну в «Онегине», Лизу Тургенева, Наташу Толстого, Веру Гончарова, Катерину в «Грозе»[617].)
Замечу, кстати, что у Пушкина уже обозначилась та своеобразная особенность нашей литературы, что женские типы обыкновенно выходят выше и определеннее мужских. Говорят иногда, что причина этого кроется в самой жизни нашей, в которой мало сильных духом и выдержкой героев, много «средних» людей, незаметных тружеников и еще больше того «униженных и оскорбленных»; типы отрицательные, конечно, здесь в расчет не принимаются. Так или иначе, но во всяком случае мы должны отметить, что и у Пушкина «высокопарные мечтанья» былых годов мало-помалу рассеивались при столкновении с действительностью; жизнь, как она есть, жизнь во всей своей «прозаичности» повседневных отношений, с ее маленькими героями, та жизнь, которой посвятила свои силы натуральная школа нашей литературы, уже в произведениях Пушкина нашла себе выражение, которым, в сущности, и определилось все главнейшее наших писателей-натуралистов, с Гоголем во главе.
Весь литературный путь Пушкина усеян этими соринками фламандской школы; особенно же много их в «Повестях И.П. Белкина» и в «Истории села Горюхина», где они подчас, как, например, в обрисовке личности самого Белкина, принимают несколько юмористическое освещение, в лучшем смысле этого слова. Не признавать юмора у Пушкина – невозможно; только юмор его – иного рода, чем юмор Гоголя. Юмор Гоголя – нервически болезнен и производит гнетущее впечатление; неподражаемой, тонкий юмор Пушкина – спокойнее, добродушнее, бодрее, и Пушкина, как юмориста, невольно хочется сравнить с Диккенсом. Легкая усмешка играет у поэта, когда он представляет нам своего Ивана Петровича Белкина, но сколько теплоты и участия скрывается за этой усмешкой, участия к самому Белкину и ко всем вообще «малым сим»! Чредой проходят они перед нами, серенькие, как сера наша жизнь, простые умом и сердцем, с невеликими радостями и тяжелыми страданиями; их мирок ограничен и тесен, но полон жизни, и в последней, как ни мелочна она бывает, есть свой смысл и своя поэзия; даже пошлая сторона такой жизни заслуживает внимания: она представляет явление, в такой же мере естественное и законное, как и все то, чем живем мы сами. Пирушка немцев-ремесленников и пьяный бред гробовщика – тоже жизнь, без которой картина нашего общества была бы неполна; а горе отца, покинутого обольщенною дочерью, ничуть не меньше оттого, что этот отец – бедный станционный смотритель! Прав был поэтому А. Григорьев, когда в «Гробовщике» видел зерно всех наших позднейших отношений к т. н. низшим слоям жизни, а в «Станционном смотрителе» – зерно всей натуральной школы[618]. И Тихонравов много позднее повторил, что из школы автора «Повестей Белкина» и «Летописи села Горюхина» вышел Гоголь[619].
Таким образом, не за одно только общее облагораживающее влияние своей поэзии, не за отдельные эпиграммы и оды Пушкин мог написать в «Памятнике» известные слова, а за целое направление, глубокое, близкое нам и поныне. Вот почему и память Пушкина должна быть равно дорога всем, будут ли то поклонники чистого искусства или печальники горя народного, ибо
Отношение к Пушкину русской критики с 1820 года до столетнего юбилея 1899 года
П.В. Владимиров
Едва ли найдется другое имя писателя в русской словесности, которое бы так тесно было связано с научным изучением истории русской литературы, русской поэзии, русской критики, как имя А.С. Пушкина. Современник знаменитых русских критиков, Надеждина, Полевого, Белинского, великий русский поэт сам принимал деятельное участие в русской критике, в русской журналистике, особенно в течение 30-х годов. Без сомнения, критическое направление Пушкина выразилось не только в его заметках, составляющих видную часть его произведений, дошедших хотя бы и в рукописях; но и в его беседах с писателями 1820-х и 1830-х годов. К мнениям поэта прислушивались и писатели пушкинской школы, между прочим издававшие «Литературную газету» 1830–1831 годов, и Гоголь, и Белинский. Последний создал первый труд по истории русской поэзии на основании сравнительного изучения Пушкина и русских писателей XVIII–XIX веков. Произведения Пушкина сделались мерилом новых требований от русской литературы. Критика, признав художественное и общественное значение за сочинениями А.С. Пушкина, тем самым указала на их высоту достоинства в области воспроизведения русской жизни, русской истории и на самые приемы обращения с русским словом. Как ни изменялись взгляды русской критики, Пушкин оставался художником русского слова, поэтом в совершеннейшей форме и давал материалы для злобы дня. Поэтому переглядеть критические статьи и более или менее крупные труды, посвященные изучению А.С. Пушкина, представляет интерес, вызываемый настоящим воспоминанием об истекшем столетии со дня рождения величайшего русского поэта.
В «Вестнике Европы», издававшемся в Москве с перерывами Каченовским, впервые появились стихотворения А.С. Пушкина (1814 год); в этом же журнале в 1820 году впервые появились жестокие нападки на первое крупное произведение Пушкина – поэму «Руслан и Людмила» (СПб., 1820 г., 142 стр. и в журнале «Сын Отечества» 1820 г. № 15, 16 и 38). «Московский журнал», основанный Карамзиным, посвящал большое внимание вопросам русской истории. Поэтому даже «Освобожденная Москва» Волкова, в 10 песнях, 1820 года, в стиле Хераскова, подверглась обширному разбору. В области русской поэзии обращали на себя внимание «Двенадцать спящих дев» Жуковского 1817 года и «Древние российские стихотворения» (Кирши Данилова), изданные в 1818 году Калайдовичем. Критик «Вестника Европы», поклонник русских поэтов XVIII века, начиная с Ломоносова, последователь ложноклассической теории, восстал против новых явлений, связанных с балладами Жуковского, выбравши слабых его подражателей, против песен Кирши Данилова, связавши его имя с новым поэтом Пушкиным. Главные нападения критики направлены на народные выражения поэмы «Руслан и Людмила», который защитник «наших стариков» признавал дикими, ужасными, отвратительными для вкуса просвещенного человека. Эти нападения старого Аристарха были замечены, и в «Сыне Отечества» явилась антикритика в защиту «новейших преобразователей», сочинения которых сравнивались, с одной стороны, с «Одиссеей», «Роландом», «Обероном», с другой – с «Душенькой» Богдановича. Критик «Вестника Европы» уступил в новом ответе в пользу Карамзина, Жуковского, но к «неизвестному поэту Пушкину» отнесся с прежним раздражением.
Между тем и в Петербурге нашлись хулители «Руслана и Людмилы» в «Невском зрителе» 1820 года. Защитник правдоподобия в поэмах и нравственности в литературе, критик «Невского зрителя», нашел предмет, выбранный Пушкиным для поэмы, ничтожным, как подражание невероятным сказочным чудесам, как отступление от русской истории и русских народных преданий, хотя и похвалил за красоту некоторых стихов. Это были две «тяжкие» (по выражению Крылова, см. примечание Пушкина к «Руслану и Людмиле») критики, выставившие мужицкую грубость и безнравственность, даже более, поэмы молодого поэта: «Он (заметил критик «Невского зрителя») между необыкновенными героями своей поэмы поместил и историческое лицо: Великого Князя Владимира – просветителя России. Всякий Русский, всякий христианин при одном имени его исполняется чувством благоговения. Впрочем, хорошо, что он показывается только в первой и последней песнях поэмы». Очевидно, «новейшие преобразователи» русской литературы должны были вступиться за Пушкина. И вот в «Сыне Отечества» 1820 года появляется обширный разбор «Руслана и Людмилы», подписанный буквой В., но, несомненно, принадлежащий Воейкову, как отметил сам поэт в 1828 году в предисловии ко 2-му изданию «Руслана и Людмилы»: «При ее появлении в 1820 г. тогдашние журналы наполнились критиками более или менее снисходительными; самая пространная писана г. Воейковым и помещена в «Сыне Отечества». Воейков изложил содержание поэмы по отдельным песням, разобрал характеры действующих лиц, остановился на красотах изложения, выражений и ограничился немногими упреками в отступлениях «Руслана и Людмилы» от эпопей, оговоривши ее ближайшее отношение к поэмам романтическим, шуточным, волшебным, богатырским. Защитник Пушкина, указавший его «почтенное место между первоклассными отечественными нашими писателями» за «лебединое перо поэта», за кисть художника, вызвал в Пушкине, находившемся в это время в Киевской губернии, некоторое неудовольствие, может быть за обвинение в безнравственности и за следующее замечание: «Прелестные картины на самом узком холсте, разборчивый вкус, тонкая, веселая, острая шутка; но всего удивительнее то, что сочинитель сей Поэмы не имеет еще двадцати пяти лет от рождения!» Пушкин начал с этого замечания свое предисловие ко 2-му изданию «Руслана и Людмилы»: «Автору было двадцать лет от роду, когда кончил он «Руслана и Людмилу». Пушкин в письме к Гнедичу 1820 года искал уже защиты от более «умных» критиков, находя своих критиков или «тяжкими», или «благонамеренными» (II, 199)[620]. Собственно говоря, Воейков кое в чем согласился и с мнением старинных Аристархов, и в «Сыне Отечества» 1820 года нашелся новый защитник Пушкина, упрекнувший Воейкова за указания «грешных и мужицких» стихов в «Руслане и Людмиле». Существует мнение, что эта новая защита сделана самим А.В. Воейковым, под псевдонимом П. Б-ва (VI, 12, примеч. 5), сославшимся уже на лорда Байрона. Не была ли эта критика вызвана друзьями Пушкина, если принять во внимание заключение статьи Воейкова: «Отдавая полную справедливость отличному дарованию Пушкина, сего юного гиганта в словесности нашей, мы, однако, уверены, что основательный разбор его поэмы, поясненный светом истинной критики, был бы полезен и занимателен. Мы желаем только, чтобы труд сей на себя принял писатель: опытнее, ученее и учтивее г-на В.».
Поэма Пушкина была признана критикой Измайлова в «Благонамеренном» 1820 году «прекрасным феноменом в нашей словесности», в дальнейших статьях «Сына Отечества» – «одним из лучших произведений литературы 1820 года». Не пересматривая замечаний и «за», и «против» Пушкина в семи статьях «Сына Отечества» 1820 года, заметим только, что поэма молодого поэта вызвала необыкновенное оживление в русской литературной критике и споры привели к признанию таланта за первым крупным трудом Пушкина. Очевидно, и в обществе много говорили о «Руслане и Людмиле», если в предисловии ко 2-му изданию его Пушкин, цитируя своих критиков 1820 года, упоминает о «мнениях увенчанных первоклассных отечественных писателей» (Дмитриева и Карамзина), которые сводились к полному порицанию поэмы. В действительности это было преувеличено, так как Карамзин хотя и называл «поэмку молодого Пушкина сметанной на живую нитку», но защищал ее перед Дмитриевым за «живость, остроумие, вкус». Очевидно, эта частная переписка двух светил русской литературы хорошо была известна в кругу молодых литераторов и о ней известили Пушкина из Петербурга и Москвы на юг – в Киев, Крым или в Кишинев. Пушкин оставил обычную форму торжественных посвящений, хотя впоследствии и прибегал к ней, и к вольностям своей поэмы прибавил: «Посвящение одним красавицам-девицам».
В критике 1820–1821 годов Пушкин получил почетный титул «певца Руслана и Людмилы». Журналисты составили даже представление о мере литературного таланта Пушкина по этой поэме и впоследствии неодобрительно отзывались о других произведениях поэта, которые отступали от приемов и цели первой поэмы молодого поэта. Только просвещенные друзья Пушкина понимали, как и сам поэт, недостатки «Руслана и Людмилы». Критику вызвали некоторые поправки во 2-м издании поэмы, преимущественно со стороны безнравственных намеков. Одна черта осталась неизменной и, вероятно, заставляла задумываться поэта – это взгляд на Пушкина как на автора «небольших» поэмов. В самом деле, авторы обширных поэм, с содержанием, захватывавшим вопросы стран, народов, вождей, должны были казаться титанами перед автором «Людмилы», «Черкешенки», «Марии и Заремы», «Цыганки», и пр. А поэт и в лирике отдавал всю свою душу женщине или пробовал воспевать в небольших произведениях Наполеона, вождей 1812 года или карать русских временщиков. По-видимому, задумавшись над требованиями читателей, поэт остановился на Петре Великом, и этот труд не был им довершен, как ошибся в этом и ранее Ломоносов со своей «Петриадой». Времена неустройств, Лжедимитрия, пугачевщины дали Пушкину более верные очерки; но он не был способен и здесь погрузиться в многотомную работу. Вот исходный пункт в оценке русской критики, которую при жизни Пушкина представляют в неблагосклонном свете с 1830 года.
Как бы то ни было, посылая Гнедичу новую свою поэму «Кавказский пленник», которую автор идиллии и переводчик Гомера издал в 1822 году, с приложением портрета Пушкина (издатель прибавил и подпись к портрету: «Думаем, что приятно сохранить юные черты Поэта, которого первые произведения ознаменованы даром необыкновенным»), последний писал Гнедичу (VII, 31): «Я что-то в милости у русской публики» – и далее выражал недоверие, признавая за отзывами публики случайную прихоть и указывая «людей, которые выше ее» (публики). В приписках к новой поэме Пушкин (II, 298) намекает на злобу критиков «Руслана и Людмилы». «Повесть – Кавказский Пленник» – новое «небольшое, изящное стихотворение» («Сын От.»), «поэма» (по выражению Измайлова) была встречена дружными похвалами критики: в «Вестнике Европы» 1823 года историк Погодин (М. П.), соглашаясь со «строгими требованиями знатоков» от «Руслана и Людмилы» (не писал ли первую критику в «В.Е.» московский профессор Мерзляков или Каченовский?), поставил выше «Кавказского пленника», приветствовал обещание Пушкина выбрать новый исторически сюжет поэмы из отношений кн. Мстислава к Кавказу и, как и другие критики, упрекнул автора за противоречия в характере Пленника. Князь Вяземский и Плетнев сопоставляли новое произведение Пушкина с произведениями Байрона, особенно с «Шильонским узником» (которого Пушкин выбрал неудачно для «Братьев-разбойников») и побуждали молодого поэта развиваться в этом направлении давать поболее новых произведений, обогащать бедную русскую литературу. Особенно понравилось поэтическое изображение Кавказа и горских нравов. Пушкин занял теперь первое место в ряду русских писателей.
Князь Вяземский сделался истолкователем Пушкина и приложил к первому изданию поэмы «Бахчисарайский фонтан» 1824 года, вместо предисловия, «Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны, или с Васильевского острова» (интересно вспомнить, что первый суровый московский критик назвал себя «Жителем Бутырской слободы»). Это истолкование, с побуждением Пушкина писать как можно более, выражает мнения той «новой школы» русских писателей, которая нашла выразителя в лице молодого автора поэм. Мнение классика выражены в следующем: «Ныне завелась какая-то школа новая, никем не признанная, кроме себя самой; не следующая никаким правилам, кроме своей прихоти, искажающая язык Ломоносова, пишущая наобум, щеголяющая новыми выражениями, новыми словами; и где же достоинство поэзии, если питать ее одними сказками?» Романтик-издатель восстает против теории и указывает на требование одной «народности в словесности», которая «не в правилах, но в чувствах».
«Вестник Европы», поддерживавший себя авторитетами университета («Самонадеянность, свойственная всем нынешним природным рецензентам! – Жаль, что вы не учились ни в каком Университете: вы не сказали бы этого», Зелинский I, 143), восстал против «Разговора» кн. Вяземского и стал защищать классиков русских и французов, причислив и Пушкина к классикам. Упреки романтикам и особенно слабым последователям романтизма сводятся к указаниям на «смесь мрачности с сладострастием, быстроты рассказа с неподвижностью действия, пылкости страстей с холодностью характеров, а у плохих подражателей новой школы с разбросанностью, неоконченностью картин, темнотой языка». Оригинальная критическая заметка принадлежит «Литературным листкам» Булгарина: «Автор сей поэмы писал к одному из своих приятелей в Петербурге (см. VII т., стр. 72: А.А. Бестужеву, от 8 февраля; ср. письмо к Булгарину, от 11 февраля с жалобой на Бестужева): «Не достает плана (ср. подлинная слова Пушкина: «Недостаток плана – не моя вина»); не моя вина, я суеверно перекладывал рассказ молодой женщины». И эти слова Пушкина, притом искаженные, послужили поводом к обвинению его. «Говорить ли нам о правилах, – заключает критик «Литературных листков», – где каждый стих, каждая черта обворожают и заставляют забываться». Позднее Булгарин лично заступился за Пушкина с беспристрастием, объявив себя ни классиком, ни романтиком, прибавив свои редакторские замечания к статье Олина, раскритиковавшего «Бахчисарайский фонтан» за недостатки в плане, за отсутствие характеров, завязки, возрастающего интереса и развязки, наконец, за байронизм. Полемика по поводу «Кавказского пленника» становилась настолько оживленной, что сам автор в «Сыне Отечества» заступился за кн. Вяземского и отметил «несправедливость и непристойность» критических статей по поводу его сочинений. Оставляя в стороне все временное в этих спорах, можно отметить только, что Пушкин сделался главным предметом борьбы партий, классиков и романтиков, старой партии и новой.
В 1824 году в № 4 «Литературных листков» появилось следующее первое известие о новом труде А.С. Пушкина, привлекшем такое внимание читателей и критики: «Один просвещенный любитель словесности писал к нам из Киева, что поэма «Онегин» есть лучшее произведение неподражаемого Пушкина. Мы просим извинения у почтенного автора, что без его ведома осмеливаемся поместить несколько стихов из Онегина, которые завезены сюда в уме и продиктованы наизусть, а потому, может быть, и с ошибками, по крайней мере для нас неприметными». Первая глава «Евгения Онегина», появившаяся в 1825 году, нашла себе истолкователя в критике Полевом («Московский телеграф» 1825 года), который сравнил Пушкина с Байроном, причем отметил и самостоятельность русского поэта. В первой же рецензии Полевой выставил превосходство «Евгения Онегина» перед шуточными русскими поэмами прежних сочинителей: «Поэт освещает перед нами общество и человека: герой его – шалун с умом; ветреник с сердцем, он не скопирован с Французского или Английского. Мы видим свое, слышим свои родные поговорки, смотрим на свои причуды, которых все мы не чужды были некогда». Когда в пространной критике «Сына Отечества» старались принизить Пушкина, Полевой снова стал доказывать его самостоятельность и народность. Последний взгляд так интересен, что мы приведем выдержку из критики Полевого: «Надобно думать, что Г-в (критик в «Сыне От.») полагает народность русскую в русских черевиках, лаптях и бородах, и тогда только назвал бы Онегина народным, когда на сцене представился бы русский мужик, с русскими поговорками, побасенками и проч.! – Народность бывает не в одном низшем классе: печать ее видна на всех званиях и везде. Наши богачи подражают французам, Петербург более всех русских городов похож на иностранный город; но и в быту богачей и в Петербурге никакой иностранец совершенно не забудется, всегда увидит предметы, напоминающие ему Русь: так и в Онегине. Общество, куда поставил своего героя Пушкин, мало представляет отпечатков Русского народного быта, но все эти отпечатки подмечены и выражены с удивительным искусством. Ссылаюсь на описание Петербургского театра, воспитание Онегина, поездку к Талону, похороны дяди, не исчисляя множества других черт народности». «Московский телеграф» Полевого продолжал защиту Пушкина и романтизма по поводу дальнейшего появления «Евгения Онегина».
Каждая новая глава «Евгения Онегина» приветствовалась общим восторгом журналов, свидетельствовавших о быстроте творчества Пушкина, о распространенности его произведений в публике, которая запоминает наизусть и повторяет при всяком случае сладкозвучные стихи поэта. При появлении первых глав распространялись слухи, что вся поэма-роман будет состоять из 20–25 глав. Так «Московский вестник» 1828 года сообщал по поводу 4-й и 5-й песен «Евгения Онегина»: «4 и 5 песни Онегина составляют в Москве общий предмет разговоров: и женщины, и девушки, и литераторы, и светские люди, встретившись, начинают друг друга спрашивать: читали ли вы Онегина, как вам нравятся новые песни, какова Таня, какова Ольга, каков Ленский». Однако недоговорки Пушкина, игривый и субъективный тон изложения вызывали недоумения и осуждения. Таков был отзыв «Атенея» 1828 года по поводу 4-й и 5-й песен Онегина. С мелкими придирками к точности понятий критик соединял заключения об отсутствии в «Онегине» достоинств внешних и внутренних: ни характеров, ни действия, ни изложения, ни занимательности не видел он в прославляемом другими журналами романе Пушкина. «Московский телеграф» сравнил эту критику с нападками журналов 1820 года на «Руслана и Людмилу», который в 1825 году казались уже забавными. И странно – поклонники Пушкина снова заговорили, при появлении второго издания «Руслана и Людмилы» в 1828 году, о его превосходстве перед всеми последующими сочинениями Пушкина.