Повсюду, однако, Онегина преследовала «тоска, тоска»! Лишь любовь его к Татьяне могла стать залогом истинного обновления его души.
Создание образа Татьяны было и для Пушкина одним из первых симптомов поворота на новый путь, причем Пушкин первый воспроизвел в нашей поэзии превосходство русской женщины, замеченное уже в начале нашего века[368].
Онегин не был и не мог быть идеалом, как и Адольф[369]. Татьяна же – воплощение некоторых из излюбленных грез самого поэта, который в привязанности к родной земле и народу обрел истинный выход из «безыменных страданий»[370] и «модной» болезни.
Пушкин, как и его Татьяна, угадал высшую потребность русской жизни, которой не понял
Развязка романа уже указывала, куда направлялся дух поэта, который невольно
и дождался «других дней, других снов»[372]. Но при этом не современная Пушкину поэзия Запада указала нашему поэту выход, как не дали выхода и Онегину ни западная культура, ни вечно неудовлетворенная мечта, ни путешествия по образцу Байрона и его Чайльд Гарольда.
В то время, когда Пушкин заканчивал своего «Онегина», еще не возникали и в замыслах произведения вроде деревенских рассказов Ауэрбаха и Жорж Занд, наших «Записок охотника» Тургенева и повестей Григоровича. Пушкин, повторяю, самостоятельно, в силу личных симпатий, направлялся своею мыслью и сердцем в мир деревни, исходя еще из некоторых идей XVIII века, но в отрешении их от фальши, которою отличался тот век, по мнению нашего поэта[373]. Пушкин сумел находить истинное под лживой оболочкой. Так, и признавая Руссо «фальшивым во всем»[374] и не читая его более[375], Пушкин удержал в памяти многое плодотворное из его идей и настроений[376] и явился его последователем в некоторых из этих припоминаний и собратом некоторых из почитателей Руссо, например английского поэта Уордсуорта (Водсворта. –
«Природы восторженный свидетель»[378], Пушкин, любивший в юности «шум и толпу»[379], и тогда уже по временам, следуя развившемуся в XVIII веке культу уединения и мечтательности и собственному влечению, находил удовольствие в деревенской жизни[380] и уединении[381]. И тогда уже он любил свой «дикий садик» с «прохладой лип и кленов шумным кровом», «зеленый скат холмов», «луга»: «они знакомы вдохновенью»[382]. Это вдохновение бывало иногда весьма серьезно.
Пушкин, как Руссо, считая свободу одним из «прав природы»[383], о котором взывает «природы голос нежный»[384], воспевал
Потому-то «друг человечества» уже на двадцатом году жизни не пробавлялся в деревне идиллией на манер XVIII века, а «мысль ужасная» там его «душу омрачает», и он в «Деревне»
И т. п.
Таким образом, из наблюдения над деревенскою жизнью Пушкин, как и Уордсуорт, но независимо от него, вынес стремление к ниспровержению зла, удручавшего деревенский люд, и первый из наших поэтов[386], за двадцать с лишним лет до Шевченко, нарисовал смелою и энергичною кистью печальные картины крепостного права, вызывавшие «des bons sentiments» (добрые чувства (
Вспомним, что о подобном же покое где-нибудь вдали в Америке мечтал и Байрон. Заметим также, что лучшие произведения нашего поэта созданы в деревенском уединении Михайловского[392], Малинника[393], Болдина[394]. Там он наиболее вдохновлялся[395]. Та постоянно шумная светская жизнь, которую Пушкин должен был вести со времени женитьбы, была ему не по сердцу и тяготила его[396].
Пушкин желал бы окончить свой век согласно с идеями Руссо и, подобно последнему, оставался во всю свою жизнь поэтом индивидуальной свободы – даже тогда, когда отрекался от свободы политической на западноевропейский лад[397].
Вот сколькими нитями связаны воззрения и наклонности Пушкина с учением Руссо. Пушкин продолжал своими произведениями влияние знаменитого женевца на русскую литературу, столь сильное с екатерининского времени, и как бы подал руку в этом направлении Л.Н. Толстому[398].
Пушкин ввел при этом в должные рамки преувеличения и неестественности, допущенные Руссо, как и вообще не впадал в односторонность, не увлекаясь чрез меру теми или иными писателями и всему уделяя надлежащие границы.
Потому он избежал приторной сентиментальности и водянистости так или иначе примывавших к направлению Руссо излюбленных романов XVIII века и начала XIX, в которые вчитывался либо по искреннему увлечению, либо из исторического интереса, желая знать, чем восхищались его предки и современники.
Роман об Онегине знакомит нас с кругом этих романов, пленявших наших предков во времена Пушкина и перед тем.
Иностранному роману тогда принадлежало значение большее, чем ныне:
В особенности в провинции для многих романы «заменяли все». Девицы того времени, как мы знаем уже из истории Татьяны, влюблялись «в обманы и Ричардсона и Руссо»[400]; воображение их занимали