Книги

Памяти Пушкина

22
18
20
22
24
26
28
30

«Задумчивый»[268] Руссо был известен Пушкину уже на двенадцатом году жизни поэта[269]. Жан-Жаком, по-видимому, тогда увлекалась сестра Пушкина Ольга (впоследствии Павлищева)[270]; и это увлечение могло передаться и нашему поэту. Потом Пушкин отзывался о Руссо весьма строго и пренебрежительно[271], но все-таки впечатления и увлечения детства не могли пройти бесследно, и Пушкин в год написания «Цыган» ставил Руссо в общем, кажется, выше Вольтера[272], потому что характерной чертой последнего признал «скептицизм», а особенностью Руссо – «филантропию»[273]. И уже в юные годы Пушкина образ Руссо внушал ему обаяние великого страдальца: Пушкин называл его в ряду тех поэтов, мимо которых «катится фортуны колесо»:

Родился наг – и наг вступает в гроб Руссо[274].

Не ко всему, конечно, в произведениях Руссо мог относиться сочувственно Пушкин. Он не мог, напр., разделять воззрение отчаявшегося Руссо, что «le pays de chimères est, en ce monde, le seul digne d’être habité», не мог не усматривать искусственности и преувеличений риторизма в обвинении цивилизации и в других тирадах Руссо.

Но многое в учении Руссо должно было с юношеских лет привлекать пылкого и не любившего удержа поэта: призыв следовать голосу внутренней природы, превознесение добрых чувствований и страсти, возведение ее в идеал не могли не найти отклика в горячем сердце Пушкина[275]. Не мог пройти бесследно для нашего поэта и тот призыв к природе и свободе, который так отличал Руссо в ряду французских писателей XVIII века и который находил у нас поддержку и в чтении Лафонтена, в особенности же Грея и Томсона. Свое влечение к природе русский человек выразил уже издавна в песнях о матери-пустыне, о раздолье безбрежных степей и т. п.

Отчетливое уразумение прелести и спасительности общения с природой возросло в Пушкине с той поры, как перевод на юг и другие обстоятельства обострили его отношение к властям и обществу и, в связи с знакомством с поэзией Шатобриана и Байрона, сделали более близким учение Руссо об извращениях цивилизации и о преимуществах, какими пользуется неиспорченные «l’homme de la nature» (человек, не подвергшийся влиянию цивилизации. – Примеч. ред.), живущие согласно с голосом своего сердца и подчиняющиеся лишь велениям природы.

Это учение Руссо и излюбленные тезисы последнего заметно выступают в поэме Пушкина «Цыганы» (1824)[276][277], сливаясь с тем, что действительно было пережито самим поэтом: Пушкин сознавался, что за цыган

…ленивыми толпамиВ пустынях, праздный, он бродил,Простую пищу их делилИ засыпал пред их огнями;В походах медленных любилИх песней радостные гулы,И долго милой Мариулы…имя нежное твердил[278].

Еще и позднее (в 1830 году) любил он бывать у них[279] и признавал их «счастливым племенем»[280]. В Пушкине отзывалась в данном случае свойственная нашему народу любовь к приволью, увлекавшая в предшествовавшие века к блужданию в степях, к основанию казацких вольниц на пограничье русских земель и далее. Оттуда же увлечение некоторых цыганскими песнями. Эта как бы прирожденная народу любовь к приволью слилась в Пушкине с теми идеями о простом, но счастливом житье-бытье вдали от городской и искусственной цивилизации, которые были пущены в обращение со второй половины XVIII века Руссо и его последователями, в особенности Бернарденом де Сен-Пьером и Шатобрианом. Герой «Цыган» Алеко, подобно своему автору Пушкину, был преследуем «законом», подобно поэту был «изгнанником перелетным» и решился на «добровольное изгнание» – искать покоя среди цыган, пленившись их житьем:

Как вольность, весел их ночлегИ мирный сон под небесами.

В обстановке их жизни

Все скудно, дико, все нестройно,Но все так живо-непокойно,Так чуждо мертых наших нег,Так чуждо этой жизни праздной,Как песнь рабов однообразной[281].

Решившись стать цыганом, другом черноокой Земфиры,

Теперь он вольный житель Mиpa…И жил, не признавая властиСудьбы коварной и слепой[282].

Вслед за Руссо и Алеко отзывался с презрением о жизни оставленных им «людей отчизны, городов». В его речах слышим уже то противоположение безграничной свободы и красоты жизни в природе печальному и подневольному житью в удалении от нее, среди уродств цивилизации, на которое есть намеки и у Лермонтова и которое развито обстоятельно Л.Н. Толстым. Как теперь Л.Н. Толстой, Алеко не любил

Неволю душных городов!Там люди в кучах, за оградойНе дышат утренней прохладой,Ни вешним запахом лугов,Любви стыдятся, мысли гонят[283]

и пр.

Следовало порицание жизни в цивилизованном обществе, в частности в великосветском кругу, неоднократно прорывающееся в поэзии Пушкина с довольно раннего времени и до конца[284].

Значение «Цыган» в нашей поэзии несколько напоминает значение Шиллеровых «Разбойников». Пушкин также искал выхода из душной и затхлой атмосферы современного ему общества. Признавая свет безнравственным, «презревший», подобно Руссо, «оковы просвещения», ставший вольным, как цыгане, Алеко не нашел, однако, счастия, потому что не покончил со своими страстями:

…Боже, как играли страстиЕго послушною душой!С каким волнением кипелиВ его измученной груди![285]

Алеко, расставшись с цивилизацией, не хотел отказаться также от ее привычек, от того, что он считал своими «правами» и что было эгоизмом[286], и ему в его гордости были непонятны нравы цыган, не имеющих забот и не терзающих и не казнящих, «смиренной вольности детей», у которых женщина «привыкла к резвой воле» и безнаказанно пользуется ею.

И в момент окончания «Цыган» Пушкин как бы порешил, что счастье среди сынов природы, о котором говорили Руссо и его последователи, невозможно уже для одержимого страстями образованного человека, привыкшего к «неволе душных городов» и настолько сжившегося с нею, что, ища свободы для себя, он отказывает в ней другим, ограничивающим чем-нибудь его эгоизм:

…счастья нет и между вами,Природы бедные сыны!И под издранными шатрамиЖивут мучительные сны………………………………………..И всюду страсти роковые,И от судеб защиты нет[287].

Очевидно, такой вывод заключал меткую отповедь проповедникам бегства в приволье простой жизни сынов природы и в значительной степени подрывал иллюзии о счастье среди этих сынов. Но все-таки Пушкин не отказался вполне от одной из излюбленнейших и симпатичнейших грез и прежних времен, и XVIII века, впервые отчетливо в новой литературе выраженной Руссо и продолженной и продолжаемой другими вплоть до наших дней.

И постепенно эта мечта о счастье в возможной близости к природе и в жизни, отличной от жизни испорченного общества, созревала все более и более в уме Пушкина и принимала формы, уже не столь эксцентричные, как в «Цыганах», а более согласные с обычными путями цивилизованной жизни, как бы в соответствии тому, что за цыганами

Не пойдет уж их[288] поэт.Он бродящие ночлегиИ проказы стариныПозабыл для сельской негиИ домашней тишины[289].

Такая уже более зрелая форма доброй мечты, мысль о том, что лучшее и истинное счастие возможно и в цивилизованном обществе, но лишь в жизни, близкой к природе и народу, отчетливо уже выступает в произведении, первые главы которого были написаны одновременно с «Цыганами», именно в «Евгении Онегине».

В этом романе наряду с героем скуки Онегиным рельефно выдвигается другая, положительная, фигура Татьяны, которую Достоевский справедливо назвал истинною героинею произведения. Татьяна менее оторвана от родной почвы, чем Онегин, и более близка к русской жизни в силу своего воспитания и любви к народу.

Правда, пытаются теперь доказать, что «полурусскою была в значительной степени и Татьяна, воспитанная на западной литературе, живущая ее идеалами»[290]. Но, по словам поэта, Татьяна была совсем «русская душой». Тем не менее не лишено, конечно, значения, что

Она по-русски плохо знала,Журналов наших не читалаИ выражалася с трудомНа языке своем родном,Итак, писала по-французски[291].

Несомненно также, что Татьяна – героиня отчасти во вкусе западноевропейского романа второй половины XVIII и начала XIX века. К природным, не составляющим, однако, национальной особенности и развитым отчасти благодаря чтению западных романов чертам ее характера относилось то, что она