Это тебе, татаромонгольская морда, не чужих девок в койку таскать!
Ты сидишь на моей кровати, и мемуары Бориса Борисовича спрятаны в каком-то метре от тебя, нужно только отодвинуть подушку, скинуть одеяло, и вот он, серебристый нетбук! Только тебе не приходит в голову там искать, и никому из вас не приходит, поскольку вы литераторы, а не псы режима!
— Где текст? — Шапоклякович уставилась на меня в упор, глаза ее были холодны и черны, как два замерзших шарика гудрона, лицо покинула улыбка, из голоса исчезли обычные псевдоласковые интонации.
— Какой? — ответил я вопросом на вопрос.
— Не притворяйся дураком. — Она устало вздохнула. — Идет война. Ты создал оружие. Разрушительное, опасное. И те люди, которые тебе его заказали — наши враги, враги всего свободного мира, они хотят лишь власти! Неужели ты не понимаешь, на кого ты работаешь?
Годами я жрал это лживое дерьмо про «свободный мир» и «кровавого тирана», но за последние недели многое во мне изменилось, я узнал немало нового, пообщался с такими людьми, с которыми раньше не сталкивался. Теперь я не мог верить в то, что казалось мне логичными утверждениями, а было на самом деле религиозными формулами, ритуальными фразами, лозунгами, которые использовались как раз для борьбы за деньги и за власть.
Шапоклякович несла еще что-то о могучей силе слова, о том, что гордый свободный творец обязан бороться против режима, и что иначе он не гордый, не свободный и не творец. Но я не слушал, я знал, что гордости во мне нет, свобода — глупый миф, а творчество — чудовищный, ужасный дар, раскаленные кандалы на руках и ногах, которые вынуждают тебя нелепо и жалко дергаться.
— И превратятся реки его в смолу, и прах его — в серу, и будет земля его горящею смолою, — начал я, когда она сделала паузу. — Не будет гаснуть ни днем, ни ночью, вечно будет восходить дым ее, будет от рода в род оставаться опустелою! Во веки веков никто не пройдет по ней, и завладеют ей пеликан и еж, и филин и ворон поселятся в ней, и протянут по ней вервь разорения и отвес уничтожения!
Они таращились на меня с удивлением и страхом, а вот я их совсем не боялся.
Слишком устал, наверное, чтобы бояться.
— Ну да, есть текст, — сказал я. — Но что вы мне сделаете, если я вам его не отдам? А?
— Перестану хвалить твои романы! — воскликнула Шапоклякович.
От смеха меня согнуло пополам.
Угроза страшна, ведь положительная рецензия от этой дамы — плюс пара тысяч продаж. Но она страшна только для того, кто неотъемлемая часть тусовки, для того же Шамсутдинова или Тельцова, ведь если великие и правильные критики не расскажут всем, что это великая и правильная литература, то читатель сам может и не догадаться, и вообще решить, что это убогая графомань.
— Никого не останется там из знатных ее, и все князья ее будут ничто, — продолжил я. — Зарастут дворцы ее колючими растениями, крапивою и репейником — твердыни ее, и будет она жилищем шакалов, пристанищем страусов!
Голос мой креп, голова кружилась, меня несло.
Шамсутдинов таращился на меня, как на вылезшего из моря Ктулху, Тельцов и Гулина держали уже не так крепко. Все шло не так, как они хотели, я реагировал не так, как нужно, они не понимали, что со мной происходит, и это их пугало.
— Тебя перестанут издавать! Ни одной твоей книги не выйдет! — визжала Шапоклякович, красивое лицо ее исказилось, даже из безупречной прически начали выбиваться пряди.
Еще одна чудовищная угроза — для того, кто не в курсе существования сетевых платформ вроде Автор. Забей и ЛитЕсть.
— И звери пустыни будут встречаться с дикими кошками, и лешие будут перекликаться один с другим! — выкрикивал я слова пророчества, и от них, мне казалось, сотрясались стены; Злобенко не удержался, приоткрыл дверь и всунул башку, и взирал на меня с открытым ртом. — Там угнездится летучий змей, будет класть яйца и выводить детей, и собирать их под тень свою! И знаете, что все это значит? — Я сделал паузу. — Идите в задницу!