Книги

Все, что мне дорого. Письма, мемуары, дневники

22
18
20
22
24
26
28
30

На фоне всяких там телевизионных «страшилок», в которых нельзя уже отличить кровавый триллер от реального происшествия, сельская, едва ли пригодная для настоящей драматургии история протекает на сцене как мираж, как немая картинка из старой книги, невпопад взятой с полки. «Жизнь их скромных владетелей так тиха, так тиха, – пишет Гоголь о своих героях, – что на минуту забываешь, что страсти, желания и неспокойное порождение злого духа, возмущающего мир, вовсе не существует…» Два названных героя: Афанасий Иванович (украинский актер Богдан Ступка) и особенно Пульхерия Ивановна в исполнении неповторимой Лии Ахеджаковой, с ее птичьим, более угадываемым, чем услышанным, щебетаньем по поводу всякой там бытовой ерунды, еще более подчеркивают, чуть комикуя, нескладную форму их существования.

Но хочу повторить: у Фокина не бывает случайностей, и, уводя нас в глубь времен, режиссер тем не менее возвращает нас в мир забытых ценностей, где забота о лекарственных травах и всяческих милых мелочах жизни оказывается так необходима для нас сегодняшних, не говоря уже о таких подробностях, как взаимная любовь, доброта и нежность отношений, уже исчезающих, исчезнувших из нашего рационального века.

То, что я сейчас пишу, – вовсе не театральная рецензия; спектакль – лишь повод оглянуться на себя, опомниться, встряхнуться и наконец понять: как же мы погрязли в атмосфере равнодушия, что удается нам без любви, жалости, сочувствия друг к другу – не говорю жить, а – выживать? И даже при этом чувствовать себя комфортно?

Некогда, побывав на одном из спектаклей Фокина по роману Кафки (его, кажется, сейчас снова возобновляют), я записал: «Час или около того длится действие, по зрительскому самочувствию похожее скорей на обморок, воздуха набрать нет сил, когда сосуществуешь рядом с чудовищным насекомым (его играет блистательно Костя Райкин), в которого превратился, по несчастью, обычный человек, проживавший в кругу любимой семьи. И вот какие странности: чудовище, чем дальше, тем больше, обретает черты человечности и любви, в то время как его человекоподобная и внешне респектабельная родня: мать, отец и особенно нежная дотоле сестренка, превращаются поистине в чудовищ, убивающих в конце концов ради собственного благополучия своего сына и брата. Волей режиссера нам дали возможность заглянуть в самих себя…»

Таким образом, кровная связь, перекличка между старыми спектаклями Фокина и этим, последним, очевидна. Только теперь отсчет градусов человечности и любви начинается с первой же сцены, а «респектабельные» семьи в данном случае, как ни прискорбно, это мы с вами и каждый из нас, кто способен соизмерить свою душу с душой Пульхерии Ивановны. Сцена и зал завязаны крепким узлом, и кого-то это раздражит, а кого-то заставит задуматься и даже обратиться к собственной жизни. Да так ли мы живем?

Да и кого из нас не захватывала странная, бесхитростная и, увы, недоступная мечта о том, чтобы уехать в глубинку, опроститься, завести образцовый сельский уклад, разводить лошадей (как Фолкнер), солить грибы, варить варенье, наплодить кучу детей и в окружении близких (а не в реанимационном отделении больницы) отойти в мир иной с сознанием, что оставляешь этот мир таким же надежно прочным, каким его застал в момент своего появления.

Так и уходят на сцене герои Гоголя, и этот уход (кстати, еще в недавние времена слово «умер» у нас в телеграммах давать не разрешалось, и мне сообщили о смерти отца именно словом «ушел») настолько светел и грустен, что зал буквально замирает, присутствуя при естественном и опять же совершенно невозможном для нас процессе такого ухода.

Попрощалась Пульхерия Ивановна, дала указания ключнице, как кормить несравненного и обожаемого Афанасия Ивановича, привела все хозяйство в порядок и затихла, исчезла, никого собой не обременив. А если потом снова объявилась, то лишь для того, чтобы и «оттуда» еще проследить, как оно все надежно исполняется и хорошо ли обхаживают ее любимого муженька, и в этом возврате я вижу не столь уж неожиданную любовь режиссера ко всяким потусторонним ходам, хотя они тоже есть в стиле гоголевской Диканьки, сколько естественную драматургическую необходимость: мы даже забываем, что у Гоголя-то, кажется, возврата с того света Пульхерии Ивановны и нет. Лишь однажды ее голос…

Но вы догадываетесь, я опять не о спектакле, который можно было бы определить словом «ностальгия», если бы не закрепили за этим словом вполне привычные и скорей внешние, чем внутренние приметы прежней жизни. Здесь же нам явлены способом искусства, хоть оно, подобно грустной повести Гоголя («такая долгая, такая жаркая печаль!» – скажет он), никак не может вернуть невозратимое, как вздох, как домик в безвременье для Мастера у Булгакова, – вечная наша неисполнимая мечта о чем-то главном, вечном, потеряв которое мы уже не сможем выжить, какие бы электронные и виртуальные ухищрения взамен обычных чувств ни придумало человечество.

И тут я вспоминаю странную надпись фломастером, оставленную на память одним крымским писателем в старой квартире у меня на стене: «Милые мои, давайте будем людьми, если можем…» Нечаянный вскрик провинциала, который вдруг ощутил кожей нашу столичную выхолощенность, отстраненность от чужой боли. О том же, наверное, Гоголь, о том же Фокин, о том же слабый прорезающийся голос изнутри, который может расслышать каждый, кто был на этом пронзительном откровении, именуемом спектаклем о старосветской любви.

Цветы для насильника

Все мы наблюдали из Ростова: убийцу чеченской девушки полковника Буданова выводят из зала суда, а собравшаяся толпа бросает ему под ноги цветы. На Комиссии по помилованию нам приходилось читать сотни уголовных дел пострашней будановского, одно имя ростовского маньяка Чикатило вызывает запоздалый ужас, но я не помню, чтобы наш не столь уж великодушный народ часами стоял у дверей суда и забрасывал преступника цветами.

Стоит, наверное, напомнить, что именно здесь, в Ростове, был некогда осужден за изнасилование на смертную казнь еще молодой Кравченко, а впоследствии выяснилось, что он был не виновен. Тогда тоже на ход следствия повлияло так называемое общественное мнение, по сути, то же, что и ныне толпа, требовавшая казни: Кравченко расстреляли.

В подмосковном городе Луховицы судят насильника и убийцу детей Филатова, он же дядя Коля. Филатов – пенсионер, колхозник, никогда никаких преступлений не совершал. Вины не признает, но выступления в районной печати, требования населением смертной казни решают его судьбу. Цитирую: «Если бы это произошло с моей дочерью, я бы его, гада, из-под земли достала и зубами разорвала на части…» Это одно письмо. А вот второе: «Помогите нам закончить мучения, т. к. мать одной погибшей девочки тяжело больна, а другой – инвалид первой группы. Это ли гуманно – ездить и ходить по прокуратурам и просить милостыню: накажите убийцу!» Уточняю: накажите – в смысле расстреляйте. Его и расстреляли.

Что же произошло с нашим населением, что оно вдруг смягчило свои нравы и даже возлюбило жесточайшего преступника, готово защищать его от правосудия?

Вера в невиновность? Но сам Буданов не только не отрицает своей вины в убийстве, но в случайно брошенной фразе дает себе и своим действиям оценку: «Тракторист свою родину защищал, а я неизвестно что». Тракторист – кличка полевого чеченского командира Темирбулатова, тоже кровавого убийцы, он сурово осужден за свои преступления. Кстати, в этом случае собравшиеся в суде требовали смертной казни и даже грозили устроить самосуд, но преступника осудили на пожизненный срок.

Разговор сейчас не о степени вины первого или второго убийцы, но лишь о феномене толпы, которая в одном случае рьяно отстаивает право забрать у человека жизнь, в другом – так же рьяно требует его жизнь защитить от правосудия, невзирая на то что и здесь пострадавшие родители, которым тоже, цитирую… «негуманно ездить и ходить по прокуратурам и просить милостыню: накажите убийцу!» Разница в одном: те пострадавшие родители были как бы свои, русские, а тут – чеченцы.

Ни кровавая бесперспективная война в Чечне, ни тысячи жертв с обеих сторон не могут поколебать патриотического настроя населения. И по этой самой двойной морали можно, например, бомбить населенные пункты в Чечне, разрушая целые кварталы и уничтожая мирных жителей, и тут мы почему-то не протестуем, но, если будет взорван такой же дом вне Чечни, мы готовы лично растерзать на площади исполнителей преступления и потребовать для них смертной казни.

Буданов в плане этой двойной морали – уже никакой не преступник, а защитник России, на что указывает и орден Мужества. Правда, в его нечаянной оговорке, которую я привел, как бы промелькивает возможность самоосуждения, ведь он-то лично более, чем другие, знает, что он и его подчиненные на самом деле творят в Чечне. Судят-то, выходит, не его, а ту самую армию, которую наше родное руководство превратило в армию преступников, и мы еще долго, даже если хватит наверху разума и проклятая война закончится, будем потреблять результаты превращения тысяч сломленных судеб и своих, и чеченских подростков в жесточайших преступников, но уже творящих свое привычное дело на бескрайних просторах России. На Комиссии по помилованию еще не прекратился поток осужденных по разному поводу «афганцев», и уже вовсю поступают дела тех, кто наводил конституционный порядок в 96-м и т. д. годы, так что будановы грядут. Вот только сомневаемся, так ли их пожалеет мирное население Калуги или Иркутска…

Известен пример из истории русской армии на Кавказе, когда подчиненный командующего Ермолова генерал Власов разорил аулы, дав возможность казакам поживиться добычей, да и сам немало поживился, а один из пострадавших мелких князей пожаловался на это государю.