Книги

Война на уничтожение. Третий рейх и геноцид советского народа

22
18
20
22
24
26
28
30

Последствия нацистских решений сказались очень быстро. 17 октября киевская художница Ирина Хорошунова — автор очень живого и трогательного дневника — записала: «У нас начинается настоящий голод. Хлеба нет. Его выдали дважды по 200 граммов на человека и уже больше недели ничего не выдают. Пустили слух, что хлеб отравлен и потому его не дают населению. Но сами немцы всё время едят хлеб, очевидно, не боясь отравиться. Купить до сих пор ничего нельзя. Магазины все закрыты. А на базарах крестьяне меняют продукты уже только на совершенно новые вещи»[583].

Похожую картину рисует писатель Анатолий Кузнецов, который был ребёнком в годы нацистской оккупации: «Магазины стояли разбитые, ничто нигде не продавалось, кроме как на базаре, но если бы даже магазины и открылись, то на что покупать? До войны хлеб стоил в магазине 90 копеек килограмм. Теперь на базаре иногда продавали самодельный хлеб по 90 рублей за килограмм. Столько денег раньше мать получала чуть ли не за целый месяц работы. А сейчас у нас денег не осталось вообще»[584].

В поиске продовольствия большая часть населения была предоставлена сама себе. Киевляне собирали каштаны, ловили кошек и птиц, а также рыбу в Днепре. Шанс на выживание давал обмен или покупка продуктов по баснословным ценам. Это можно было сделать либо на рынке, где хозяйничали спекулянты, либо в деревнях. Последнее, однако, было сопряжено с опасностью: перспектива вернуться домой после комендантского часа грозила расстрелом. Но главное, с ноября полиция начала блокировать провоз и даже пронос продовольствия из деревни в город.

Общая ситуация ухудшалась. 18 ноября Хорошунова пишет: «…Вокруг уже много распухших голодных. Глядя на них, не можешь есть, кусок останавливается в горле. А помочь нечем. И мысли о голоде вытесняют все остальные. И ещё страшно, что голод лишает человеческого облика. Кажется, что за тарелку похлёбки, за кусочек хлеба готов отдать всё… В жалких столовых невозможно есть, потому что горящие глаза ожидающих очереди, кажется, сжигают тех, кто ест. И счастливцев таких очень мало. И едят они не так, как обычно, а едят стыдясь, склонясь низко над тарелками. Глотают быстро, чтобы скорее уйти. Столовых мало. Они одна за другой закрываются»[585].

Спустя несколько дней проницательная девушка понимает:

«Тенденция немцев сейчас определённо направлена на уничтожение народов. И вовсе не только еврейского. Бабий Яр, в котором уже много не только евреев, но и русских, безмерная смертность в плену, уничтожение сдающихся в плен — это всё ярчайшее тому свидетельство»[586].

Наступление весны не принесло выжившим киевлянам облегчения. 15 апреля Хорошунова заносит в дневник душераздирающую запись: «Голод приобретает ужасные размеры. На базарах ничего, а то, что появляется, абсолютно недоступно… Погода ужасная. Позавчера валил мокрый снег, и снова всё было засыпано снегом. А вчера и сегодня едкий молочный туман. Он сейчас съедает снег и людей вместе с ним. Люди умирают без конца. Никто не может сосчитать количество умерших людей…. Люди падают от голода, и не видно просвета… Озимых хлебов нет в этом году, а яровых в снегу не посеешь. Да и заберут его немцы, если он и будет где-нибудь. И нет сил бороться с этим мучительным бессилием и постоянным, почти звериным желанием есть»[587].

Учительница Л.Г. Нартова в то же время пришла к определённому выводу: «Опять запретили торговать на базарах. Что же делать, как жить? Возможно, они хотят уморить нас медленной смертью. Очевидно, неудобно всех пострелять»[588].

После провала блицкрига в Киеве голод стал использоваться не только как средство уничтожения. Теперь он превратился ещё и в инструмент вербовки рабочей силы для отправки в Германию. Пропагандистские листовки намекали киевлянам, что на Неметчине их ожидает сытая и довольная жизнь.

Коренное население пыталось бороться с продовольственной блокадой. Определённые возможности для этого были у коллаборационистов, которых оккупанты привлекли на службу идеями борьбы с жидобольшевизмом. Иногда немцам приходилось идти на уступки; так, победой киевского бургомистра Владимира Багазия стало разрешение на проезд в Киев 128 подвод с продуктами из сельской местности в октябре 1941 года. Но это был всего лишь эпизод. Впоследствии провезти еду в город стало гораздо труднее. А с лета 1942 года по указанию рейхскомиссара Эрика Коха — монструозного колониального расиста — за это взялись с удвоенной силой. Как писал Л.В. Дудин, «на всех ведущих в город дорогах были установлены наряды немецкой и украинской полиции, навербованной немцами из самых подозрительных элементов… Эти наряды должны были конфисковать продукты у едущих в город крестьян и даже у возвращающихся из деревень голодавших горожан и передавать эти продукты в распоряжение городских властей»[589]. В том, что власти потом не распространяли продовольствие среди киевлян, Дудин винит вороватых полицаев — якобы они всё присваивали себе. На самом деле исполнители могли что-то украсть только в одном случае — если истинные хозяева положения, руководители оккупационной администрации, смотрели на это сквозь пальцы. Впрочем, и этот антисоветски настроенный мемуарист не скрывает негодования относительно сегрегационной продовольственной политики, которая была слишком явной, чтобы отрицать её:

«Национал-социалистический Берлин ликовал, и сам толстый рейхсмаршал Герман Геринг в одной из своих речей, захлёбываясь, кричал, что никто в Германии не может вообразить, сколько в этой стране (Украине) сала, масла и яиц. Всё это казалось легко доступным, беззащитное население ничего возразить не могло, и коричневые начали быстро и весьма энергично орудовать. То, что при этом население наших городов опухало и умирало от голода, их, конечно, остановить не могло. Соблазн быстрой и лёгкой наживы был слишком велик»[590].

Население Киева более чем с 500 000 в сентябре 1941 года сократилось до 180 000 к моменту освобождения, то есть примерно на 340 000 человек[591]. Более ста тысяч приходится на казни еврейского населения. Не менее 70 000 были угнаны на принудительные работы в Германию. Остальные бежали в сельскую местность или стали жертвами голода, холода, отсутствия медицинской помощи и повседневного насилия.

Похожая ситуация сложилась в оккупированном Харькове, который зимой 1941–1942 года также подвергся нацистской продовольственной блокаде: продукты питания доставлялись в город только для немцев. Местные же могли отовариться лишь на базаре, где всё продавалось втридорога, либо попытать счастья в деревнях и обменять ценные вещи — у кого они были — на еду. «Гитлер-освободитель, освободивший харьковчан от большинства жизненно важных вещей, освободил их и от необходимости употребления пищи, — писал мемуарист Константин Власов. — У нас в коридоре жили две пары пожилых супругов. Одна пара куда-то исчезла, и больше я никогда её не видел. Другой, видно, некуда была исчезнуть, и она тихо умирала от голода. Я вначале делился с ними лепёшками, а потом и сам стал пухнуть от голода… В ноябре чета Носковых скончалась, и взрослые на тачках их куда-то увезли. Такими трагедиями был наполнен весь город»[592]. 23 ноября нацистский голод убил одного из главных советских зодчих той эпохи, человека, который создал архитектурный облик современного Харькова, дядю поэта Александра Блока Алексея Николаевича Бекетова[593]. В шаге от голодной смерти застыла маленькая харьковчанка, будущая народная артистка СССР Людмила Гурченко. «Постепенно всё, что составляет человеческий организм, перестроилось на единственную волну: “хочу есть”, “хочется кушать”, “как! где достать поесть”, “не умереть с голоду”», — вспоминала Людмила Марковна[594].

Исследователь Норберт Мюллер оценил число жертв голода в Харькове только за зимние месяцы в 23 000 человек[595]. По словам современного украинского историка А.В. Скоробогатова, «это был голодомор, какого город ещё не видел. Люди опухали от голода и гибли. По некоторым данным, в городе от голода умерло до 30 тыс. человек… Постепенно голод медленно отступал, особенно с августа 1942 года, когда была введена карточная система, но он никогда [имеется в виду до окончания оккупации] не был ликвидирован…»[596]

Голод свирепствовал и в сельской местности, где нацисты вели политику тотального ограбления местных жителей. Так, в Ново-Петровском районе Московской области «в селении Покровское фашисты отобрали у населения продукты питания и выгнали из помещения, в результате голода и мороза погибло 250 человек»[597]. В одном только Погорельском районе Тверской области от голода умерло 2418 мирных жителей[598]. Любая претензия коренного населения на использование личного имущества с порога отвергалась расой господ. Когда одна из жительниц Смоленской области умоляла немецкого офицера не забирать корову, потому что семеро её детей останутся голодными, оккупант просто застрелил её и троих её детей[599].

«Во всех приказах нам напоминали, что мы находимся в побеждённой стране и что мы господа этого мира, — вспоминал солдат 14-й роты 279-й пехотной дивизии Вилли Вольфзангер. Последствия этих напоминаний ярко, с большим художественным даром выписаны в его походных записках.

«В одной из деревень мы застряли на долгое время. Выгоняли женщин из домов, заставляя их ютиться в трущобах. Не щадили ни беременных, ни слепых. Больных детей выбрасывали из домов в дождь, и для некоторых из них единственным пристанищем оставалась только конюшня или амбар, где они валялись вместе с нашими лошадьми. Мы убирали в комнатах, обогревали их и снабжали себя продовольствием из крестьянских запасов. Искали и находили картофель, сало и хлеб. Курили махорку или крепкий русский табак. Жили так, не думая о голоде, который эти люди станут испытывать после того, как мы уйдём»[600].

Особенно высокие жертвы гражданского населения были во время депортаций из прифронтовых зон. Так, в Брянской области в марте 1942 года жителей районов, рядом с которыми шли боевые действия, стали сгонять в лагерь для военнопленных «Дулаг-142». Подразумевалось, что потом их вывезут на принудительные работы в Германию, но до отправки в рейх дожили далеко не все: «Лагерь состоял из 10 бараков (бывшие склады). В каждом размещалось по 1200–1500 человек. Кормили очень скудно: утром чай и 200 г хлеба для взрослых и 100 г для детей, в 5 часов — литр баланды из непросеянной гречневой муки на взрослого и пол-литра на ребёнка. Голод, грязь, холод в лагере — всё это приводило к большой смертности, особенно гибли дети. Ежедневно из лагеря вывозили по 100–150 трупов. На их место пригоняли новых узников. Иногда немцы устраивали для себя развлечения. В лагерь привозили мясо павших лошадей и бросали в толпу. Когда обезумевшие от голода люди кидались на добычу, солдаты открывали огонь»[601]. Аналогично оккупанты развлекались в Вязьме. Согласно донесению УНКВД по Смоленской области, «мирные жители, даже женщины с грудными детьми, сгонялись в лагерь военнопленных, где их почти не кормили. Изголодавшемуся народу немцы в издевательской форме иногда бросали за проволоку, опоясывавшую лагерь, буханку хлеба или банку консервов, а затем сбежавшихся к пище засыпали гранатами. Ежедневно в лагере от голода, болезней, расстрелов погибало 200–250 человек»[602].

Депортация из прифронтовых зон вообще была обычной практикой: при этом о прокормлении и обогреве мирных жителей никто и не думал заботиться. Например, в Тверской области «в деревне Ильинское, куда немцы согнали из целого ряда деревень 750 человек, в каждом доме было набито до 70–80 человек. Голод и антисанитария вызвали тиф, мед[ицинской] помощи не оказывалось, в результате погибло 250 человек»[603].

Крестьянка А.М. Баринова рассказала, что в сентябре 1941 года немцы выгнали из домой жителей новгородской деревни Тараканово, «не разрешив из вещей ничего взять», и погнали прочь от фронта. В деревне Шечково её загнали в переполненный неотапливаемый сарай и продержали там пятнадцать дней, «мучали голодом и холодом, отчего много заболело, померло, а главное, много померло детей»[604].