Не меньший, чем самому Витте, удар был нанесен тому
Все это разыгрывалось во вторую половину 1902 и в первую 1903 года. И понятны последствия этого. Уже раньше кружком левых земцев и интеллигенцией был основан «Союз освобождения» и его заграничный орган
Витте был побежден и отставлен; либеральные земцы посрамлены за «бессмысленные мечтания» о соглашении с самодержавием. «Освободительное движение» сразу получало поддержку в событиях. Однако его лозунги еще очень медленно проникали в толщу народа. Россия для этого была слишком большой, разнокультурной и инертной страной. Что представлял из себя тогда российский обыватель? Не фанатики-революционеры, которые ждали революции еще в 1860 годах, не профессиональные политики из нашей интеллигенции, а juste milieu[552], масса, которая составляла основу и порядка, и власти? Это настроение всегда интересно измерить по объективным данным; их в известной степени можно найти в работах сельскохозяйственных комитетов.
Заведенная Витте машина уже не могла привести ни к чему, но все же вертелась. Комитеты были оставлены и работали. О чем они тогда думали? Если бы
Таким характером комитет обязан был своему председателю графу Шереметеву. Это был один из тех представителей старого родовитого дворянства, которых уже тянуло к новым условиям жизни. Его воспитание заставляло его любить старину. Ее он любил как эстет, с трогательной и наивной нежностью; с любовью собирал, хранил и издавал литературу недостаточно оцененных и недостаточно ценивших себя русских талантов, как П. В. Шумахер и И. Ф. Горбунов[554]. Но одновременно с пристрастием к родной старине Шереметев был и культурным европейцем, знавшим и любившим европейскую жизнь и цивилизацию, готовым заимствовать от нее, что в ней было хорошего. Любовь к родной старине вела его, незаметно для него самого, к идеализации прошлого, к оптимистическому взгляду на будущее. Он верил в мирное перерождение России без скачков и переворотов. Стал одним из основателей «Беседы», убежденным поклонником земской работы; не чуждался третьего элемента, защищал его от нападок администрации, скандализуя свой круг дружбой с «неблагонадежными» элементами. В нем не было революционного темперамента, но много доверия и к власти, и к обществу.
Люди этого типа искренно обрадовались попытке самодержавия выйти на новый путь, поверили в ее искренность и поддерживали ее без задних мыслей. А личное положение председателя ограждало и его комитет от провокационного вмешательства администрации. Это сделало комитет ценным для наблюдения; современные настроения можно было в нем наблюдать в чистом их виде.
Я уже указывал, что по настоянию Д. С. Сипягина Особое совещание устранило земские собрания от участия в комитетах. Некоторые предводители [дворянства] по инициативе «Беседы» пригласили от себя членов земских собраний в
Но он пригласил и меня принять участие в работах его комитета. Хотя я был с детства землевладельцем, но никакого отношения к
Я получил приглашение после первого заседания, когда работы комитета уже начались. Я плохо представлял себе, в чем они заключались, и ехал из любопытства. Для меня, как интеллигента и адвоката, была интересна не судьба сельского хозяйства в России, а политическая игра, которая около этого вопроса стала разыгрываться; было соблазнительно увидать ее своими глазами.
Звенигород был в 15 верстах от железной дороги. По дороге я интервьюировал ямщика, пытаясь узнать, что он слышал про комитет. Я натолкнулся не только на незнание, но и [на] отсутствие интереса к вопросу. Ямщик был осведомлен, что в городе съезд, что много народу остановилось в гостиницах. Но, кроме вопроса о седоках и постояльцах, он не интересовался ничем; о том, что съезд делает, он не слыхал. В 60 верстах от столицы, где был «шум», кипела «словесная война» — еще царила «вековая тишина»[555]. Через три бурных года, когда в июле 1905 года на квартире Долгорукова в Москве собирался 3-й Земский съезд[556], в котором участвовали всероссийски известные представители земской России, и было известно, что съезд запрещен и что власти собираются его разогнать, С. А. Муромцев с грустью указывал мне на русское равнодушие. Он уже был втянут в игру, которая дала ему громкое имя, но его погубила. Он отлично видел слабые стороны общественного возбуждения. Не забуду его тогдашнего наблюдения: «В других странах, — говорил он, — весь город был бы около нас; у нас все сидят дома и выжидают, чем это кончится». Это равнодушие не противоречило тому, что через несколько месяцев те же люди кипели, бурлили и выражали только крайние мнения.
Но если равнодушию в столице в 1905 году Муромцев мог удивляться, то в уездном городе Звенигороде в 1902 году оно было естественно. Кроме профессиональных политиков из интеллигентов никого не занимал вопрос о направлении нашей государственной жизни. Ямщик повез меня к дому земской управы; я бывал там не раз в качестве защитника на сессиях окружного суда от Кружка уголовных защитников. Заседание уже началось; за длинным столом подковой сидело несколько десятков людей; я увидал многих знакомых мне москвичей, о которых не подозревал, что мы земляки; большинство было серое, из тех степенных крестьян, которые попадали в уездные гласные.
Разговоры шли неоживленно. Председатель расспрашивал неинтеллигентную часть комитета, стараясь втянуть его членов в беседу. Он сознательно принял такой метод работы; на многолюдном собрании легко «провести» готовую резолюцию.
Любопытна другая черта. В умах большинства сидела идея, что комитеты наделены
В этой работе, уже в Москве, кроме председателя, участвовали Ф. Ф. Кокошкин и типичный представитель третьего элемента, ведший записи в заседании А. Н. Егорьев. Надлежало изложить прения, придав им хоть какую-нибудь систематичность и связность. Тут я дивился мастерству Ф. Ф. Кокошкина. Я давно знал его, но работать с ним мне до тех пор не приходилось. Я восхищался искусством, с которым он вылавливал в запутанной речи то, что было в ней ценного, систематизировал выступления, разбивал их на две идеологические группы, связывая каждое заявление с общим пониманием и находя стройность там, где казалась одна бестолковщина. Это искусство было особенностью таланта Кокошкина. Он обладал редким уменьем проникать в чужую мысль, иногда недостаточно ясную самому автору, и излагать ее с чарующей простотой. В громадном популяризаторском таланте Кокошкина была, правда, и оборотная сторона. Его не раз упрекали за излишнюю схематичность, за стремление все
Когда работы комитета возобновились, после крестьян заговорили интеллигенты; ими, кроме того, было подано много
Для иллюстрации этого я хочу пополнить рассказ воспоминанием о своем собственном выступлении в комитете; оно характерно и для тогдашней политической атмосферы, и для того, как тогда можно было делать «карьеру» в нашей общественности.
От меня никто не ждал ничего. Но мне самому стало неловко не принимать активного участия в комитете и ограничиваться позицией «наблюдателя». Я решил, по примеру других, представить «записку».
Большинство вопросов, которыми комитет занимался, были от меня очень далеки. Я не был настоящим сельским хозяином; доходов с имения не получал и получать не стремился. Мое хозяйство было тратой денег. Может быть, поэтому у меня сохранились с крестьянами наилучшие отношения, а о затруднениях, которые стояли перед хозяином, я знал лишь понаслышке. На них я глядел равнодушными глазами горожанина и интеллигента. Вопрос о процветании сельского хозяйства, в том числе и крестьянского, был для меня предлогом, к которому я мог прицепить политические идеалы правового порядка. Я тогда не принадлежал ни к какой-нибудь партии, ни к «Союзу освобождения». Я подошел к теме самостоятельно и лишь по обыкновению всех, кто имел счастье знать Л. В. Любенкова, пошел с ним посоветоваться и получил от него, уже разбитого параличом, благословение. Так я написал жиденький доклад, закончив его рядом общеполитических тезисов.
Доклад был элементарен и, как это и полагалось русскому интеллигенту, все выводил из ряда теоретических предпосылок. Сельская промышленность, рассуждал я, есть вид промышленности вообще, а значит, для своего преуспевания требует тех самых условий, как и всякая промышленность, т. е. свободы инициативы, ограждения прав и т. п. Из этого я делал все прочие выводы. Я затронул и крестьянский, и земский вопрос, выступал против крестьянской сословности, ратовал за расширение компетенции земства и т. д. Конечно, ко всем этим вопросам я отнесся с тою поверхностностью, с которой общественность вообще тогда давала советы. Я ограничился провозглашением принципов, не думая ни о постепенности, с которой их можно было вводить, ни о том, как примирить равноправие с теми особенностями крестьянского положения, которые для него оставались полезными. Смущаться этими затрудненьями казалось такой же отсталостью, как затрудняться наделять безграмотное население полнотой политических прав. Моя записка отражала в себе правильность направления либеральной политической мысли и беспомощность в практическом осуществлении этой мысли. Много позднее, когда в IV Государственной думе мне пришлось быть докладчиком закона 6 октября 1906 года и когда, почти одновременно с этим, я докладывал сначала Петербургскому, а потом Московскому юридическому обществу план практического разрешения аграрного вопроса, напечатанный уже накануне революции в «Вестнике права»[557], я мог осознать, каким лепетом были наши записки и прославленные кадетами их законопроекты в I Государственной думе. Я мог убедиться, насколько нам могло быть полезно прохождение бюрократической школы под руководством таких реализаторов, каким был Витте! Но на этих главных вопросах я в своей записке остановился недолго. Я скоро перешел к тому, что было более знакомо нам, интеллигентам, к благодарной теме о беззащитности обывателя против власти, о бессилии законов в России, о неогражденности личности перед государством, о беззакониях, которые существуют благодаря отсутствию гласности, и т. п. В порядке таких рассуждений я дошел до «свободы печати»; ни конституции, ни Земского собора, ни привлечения выборных представителей для обсуждения законодательных вопросов я не касался. Я понимал, что, если идти дальше, в среде комитета начались бы разногласия. Я не хотел нарушать мир и согласие, не подозревая, что и мой столь осторожный доклад все-таки окажется бомбой.
Я послал записку в Звенигород накануне очередного собрания. Председатель управы Артынов, ночевавший у предводителя, мне рассказал, как утром предводитель протянул ему мою записку со словами: «Полюбуйтесь…» Она не могла ему понравиться шаблонностью содержания и уклоном в политику, но он сохранил корректность и вида не показал.