Книги

Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника

22
18
20
22
24
26
28
30

Понятно, что правые, которые стремились заморозить Россию, сохранив навеки ее прежний сословный уклад, ненавидели Витте. Он был для них опасным врагом. Но и либеральное общество, которое программе Витте о крестьянах не могло не сочувствовать, его все-таки считало чужим. Их разделяло отношение к самодержавию. В ту суровую эпоху представители либеральной общественности сами не смели публично заявлять себя конституционалистами и, напротив, уверяли, будто режим 1860-х годов самодержавию не противоречит; никто поэтому не стал бы требовать конституционных заявлений от Витте. Но либерализму об этом щекотливом вопросе полагалось молчать; ставить его могли господа вроде Грингмута для провокации. А Витте о нем не молчал. Несмотря на близость к либерализму, он заявлял себя убежденным сторонником самодержавия. Более того: он выступил его агрессивным защитником и в знаменитой записке о Северо-Западном земстве[465] во имя самодержавия отрицал наше земство. Эта позиция с его стороны была так противна всему, чего можно было ждать от человека либерального образа мыслей, что репутация Витте в либеральном лагере была этим подорвана. Этого мало; никто даже в искренность его не поверил, и записка явилась образчиком беспринципного коварства и двоедушия.

Сенсационность этой записки, излагавшей политическое credo Витте, превзошла эффект всяких революционных изданий. Она распространялась в бесчисленных копиях и была перепечатана «Освобождением». Современных читателей могло в ней прельщать и то, что она открыто трактовала о таком вопросе, как конституция для России, о чем в то время запрещалось и думать. Но значение ее было не в этом. Записку и сейчас можно прочитать с неослабевающим интересом. В ней много правды, которую раньше обе стороны старались скрывать. Эту правду Витте разоблачал без стеснений, ходил всем по ногам. Не знаю впечатления, которое рассуждения Витте произвели в правом лагере, ведь официальную политику власти он в своей записке судил тоже без снисхождения. Но помню недоумение в левом общественном лагере. Витте показался изменником, который ради карьеры скрыл или предал свои либеральные убеждения. Иные стали искать более хитроумных объяснений. В разговоре с Д. Н. Шиповым В. К. Плеве изложил официальное понимание этой записки: «Она была-де направлена не против земства, а против Горемыкина; ни один министр больше Витте не убежден в необходимости общественной самодеятельности»[466]. Для Д. Н. Шипова это объяснение показалось неубедительным. Он не без простодушия рассказал, что, прочтя записку два раза, пришел к двум выводам, совершенно обратным; подумал сначала, что записка направлена против земства; прочтя второй раз, убедился, что главной целью ее было доказать необходимость конституции для России и что только из-за осторожности Витте не решился сказать это прямо[467][468].

Психологически такие суждения были естественны; но оригинальность самого Витте в том, что в записке он был только искренен и говорил то, что действительно думал. Этим он расходился как с официальным миром, так и с либеральной общественностью.

Плеве был прав, что Витте — горячий сторонник свободы и общественной самодеятельности. Это он не только доказал практикой своего министерства; в записке он это начало горячо защищал и теоретически. Он с горечью клеймил власть, которая борется с обществом, боится его вместо того, чтобы привлекать лучшие силы его на служение государству. Власть, по мнению Витте, должна как можно меньше посягать на свободу общественной деятельности. Чем власть сильнее, тем больше свободы она может дозволить; а так как самодержавная власть самая сильная власть, то именно она наиболее полно должна обеспечить свободу — таково было убеждение Витте.

Признание необходимости «свободы» для общества не мешало Витте заявлять себя противником земства. Это кажется противоречием. Но для Витте это было очень понятно. Идея земских учреждений совсем не в «свободе». Земство — проявление иного начала. Оно не свободная, а обязательная, принудительная организация; у земства государственные права и обязанности. Оно выросло не из принципа свободы, а из принципа «народоправства», а этот принцип действительно с самодержавием несовместим. Поэтому в самодержавном государстве земство существует как инородное тело; между самодержавием и им фатально происходит борьба. Земство, как представитель народовластия, естественно старается свою компетенцию расширить и к верху, и к низу и добивается «конституции». А самодержавие, поскольку в этом оно уступать не желает, с таким стремлением борется. Надо быть в политике последовательным и честным. Если самодержавие хочет конституции, пусть оно к ней ведет через земство и помогает земству расширяться и укрепляться в стране; если же оно конституции не желает, пусть не провоцирует страну земством. Как очень цельный и логический ум, Витте до болезненности был чувствителен к непоследовательности; она так глубоко его задевала, что казалась неискренностью. В самые трагические минуты нашей истории (знаменитый доклад 17 октября 1905 года) он настаивал именно на ней для государственной власти[469]. Только это он говорил и в записке о земстве. «Будьте честными, — в общих чертах писал он, — хотите конституции — покровительствуйте земству; хотите сохранить самодержавие — не лукавьте и не вводите земства только затем, чтобы на него же обрушиться. Земство вовсе не необходимо для удовлетворения местных нужд; местное управление можно поставить совершенно иначе и нисколько не хуже. И единение власти и общества можно удовлетворить по-другому. Источник популярности земства в России в том, что оно осуществляет начало народоправства, является зародышем, из которого вырастет конституция. Если власть этого хочет — пусть выращивает этот зародыш. У нас поступают не так: построив земство на этом начале, государство с его развитием борется. Отсюда вечный антагонизм администрации и земства; вместо сотрудничества — подвох их друг под друга, развращающий и власть, и общество, нездоровая атмосфера, при которой общественная деятельность уважается, только если она направлена против правительства, а в заслугу местной администрации вменяется наибольшая придирчивость к тому же самому земству»[470].

Едва ли теперь это нужно оспаривать. Либеральное общество действительно ценило земство не столько за результаты его работ на благо местного населения, сколько за практическую конституционную школу. Только тогда раскрывать этого секрета было нельзя; свои конституционные надежды общество принуждено было замалчивать и проповедовать совместимость земства с самодержавием. Витте поступил против традиции, грубо разрушив эту иллюзию. Он сделал то, что у нас очень поспешно называлось «доносом», сыграв на руку противникам Великих реформ. Это было так непохоже на Витте, что если одни в этой записке увидели подвох под Горемыкина, то другие, как Шипов, предпочли усмотреть подвох под самодержавие.

Либеральная общественность иначе смотреть не умела. У нее были кумиры, которым она ни при каких условиях не изменяла; они были для нее дорогими символами, были легальными воплощениями «народоправства». К таким кумирам принадлежали суд присяжных и земство; мы не могли представить себе либерального деятеля, который решился бы отрицать суд присяжных или осуждать принцип земской реформы. И так как русское общество не могло считать Витте простым обскурантом, оно естественно обвинило его в двоедушии.

А между тем в этом вопросе было не двоедушие, а только разномыслие Витте с либеральной общественностью. Для общественности будущность России была связана с земством, а не с самодержавием. Общественность старалась развивать и расширять земскую деятельность, считая полезным, что эта работа подрывает самодержавие. Поставленную альтернативу она решила в пользу земства. Витте, в отличие от нее, был предан самодержавию и считал вредным все, что его дискредитировало и ослабляло. В этом пристрастии либерального и свободолюбивого Витте к самодержавию состоит интересная и даже загадочная черта его политической физиономии. И едва ли можно объяснить ее каким-либо одним доводом.

На первом плане в этом сказалось основное свойство виттевского склада ума — его практицизм, свобода от предвзятых теорий; на все он смотрел глазами «реализатора». Если бы не опасение слишком упрощенных объяснений, я бы сказал, что в этом сказывалась его профессия — железнодорожника. В своей работе он привык принимать обстановку так, как она сложилась вне его воли. Дорогу можно построить и через болото, и через скалы; нужно только знать, скала ли перед нами или болото, и не пытаться их переделывать. Пока существует самодержавие, нерасчетливо с ним бороться, тратить силы и время на эту борьбу. Преимущество самодержавия в том, что оно уже реальность; надо к нему приспособиться и все его хорошие стороны использовать. Витте был исключительным мастером применяться к «обстановке», находить при всяких условиях лучшие пути для осуществления цели. Нехитро было понимать, что для успеха внешней торговли России надо ввести золотую валюту. Бунге понимал это не хуже, чем Витте. Но надо было уметь это практически сделать, преодолеть сопротивление среды[471]. Виртуозность Витте была именно в этом. Передовые идеи Витте не отталкивали, но он оценивал их в форме конкретных мер, спрашивая: как легче их провести и что из них выйдет на практике? Целая пропасть лежала в этом отношении между ним и нашей общественностью, которая привыкла «излагать» теории и в них свято верить. Витте судил о годности принципов по их результатам, а не расценивал жизнь по ее соответствию принципам. Декларации, которыми наша общественность разрешала все затруднения, в которых она видела «смелость» и «глубину», вызывали в нем ту досаду, с которой практический работник слушает критику и советы безответственных наблюдателей. Этот склад ума Витте поразил меня при нашем первом знакомстве, во время 2-й Государственной думы[472], в доме графа Гудовича. Мы перебрали тогда с ним много вопросов, о смертной казни, о крестьянских законах, о положении национальностей и т. д. Витте почти ни в чем с К[онституционно]-д[емократической] партией не соглашался, но его критика была непохожа на то, с чем в этих вопросах нам до тех пор приходилось бороться и справа, и слева. Вспоминая это, я невольно думаю, что Витте и либеральная общественность могли бы очень хорошо дополнить друг друга.

Но предпочтительное отношение Витте к самодержавию нельзя объяснять только тем, что в России самодержавие было положительным фактом, а конституция — теоретическим идеалом. Витте, — и этим он отличался от либерализма, — всерьез предпочитал самодержавие конституционному строю. В своей записке он сочувственно цитирует слова Победоносцева, что «конституция есть великая ложь нашего времени»[473]. В преданности самодержавию он был не одинок; многочисленные группы наших общественных верхов тоже держались за самодержавие как за свое достояние. Но отношение Витте к самодержавию было иным, чем у этих людей, как и сам он был другим человеком. Витте был человеком новой России, хотя во многом на нее не похожим. В то время как большинство сторонников самодержавия видело в нем главную защиту существовавшего строя и держалось за самодержавие как за оплот против реформ, Витте в самодержавии видел лучшее орудие для беспрепятственного и полного проведения именно этих реформ.

Это могло тогда удивлять и даже казаться неискренним. Но когда в наше время самые демократические конституции бессилие свое показали и когда появились современные диктатуры, только чтобы сделать широкие реформы возможными, такое мировоззрение воспринимается проще.

Да и по личным свойствам своим Витте принадлежал к типу людей, которым не нужно парламентов, чтобы проявлять свою силу. Есть люди, которых вдохновляют публичные споры и которые правду ищут в постановлениях большинства. Таким людям для них самих нужна арена для споров, а для формулирования своего убеждения нужны постановления коллективов; на вопрос, что нужно России, они допытываются ответа в изъявлениях ее воли. В таком преклонении перед народоправством есть свои удобные стороны. С ними жить очень просто. С. А. Муромцев когда-то формулировал мне принципы демократического мировоззрения: защищать свое мнение с яростью, пока не состоялось решение, а потом повиноваться беспрекословно. По таким принципам вырабатывается демократическая дисциплина, при которой индивидуальные убеждения обезличиваются в анонимных коллективах. В условиях подобной политической жизни создаются соответственные типы общественных деятелей, которых более интересует процедура, чем результаты работы. В публичной защите своих взглядов они видят raison d’être своей жизни, сущность своей деятельности и источник популярности в обществе. В государственной жизни начинают тогда торжествовать «ораторы» и «публицисты», которые охотно требуют того, что заведомо для них невозможно, и создают иллюзию, в которую начинают верить и сами, будто только реакция помешала им дать стране нужное благо. Личной ответственности на них не лежит никакой.

Витте был из другого материала и теста. Он был сильной индивидуальностью, убеждения которой складываются в ее голове, а не по постановлениям большинства. Он сам знал, что нужно России, и верил себе. Его не увлекал политический спорт, который развивается при конституционном порядке; не интересовало впечатление, которое он производит на публику, ни газетные отзывы, в которых современные политические деятели ищут оценки себе. Занимал его один результат, возможность хотя бы за кулисами, без газетного шума, провести в жизнь то, что он считал полезным России. Он любил достигать, а не парадировать перед публикой. И он предпочитал порядок, при котором конкретных результатов, казалось, всего легче достигнуть, хотя бы с наименьшим личным успехом. Таким порядком он считал самодержавие по тем основаниям, которые излагаются в элементарных учебниках права. «Самодержец выше партий и классов; у него нет соблазна противополагать себя государству; его личное благо и счастье есть всегда благо и счастье страны. Если самодержец ошибается, у него нет побуждения на ошибке настаивать. Ответственность, которую он ни на кого не может сложить, побудит его не закрывать глаза на указания опыта и не затыкать ушей к представлениям умных советчиков». Так думал Витте. Конечно, убеждать и иногда переубеждать самодержавного государя — задача нелегкая, но она не труднее, чем убеждать «общество». При конституциях, где общество управляет, политическим деятелям, которые хотят проводить свои взгляды, а не послушно подчиняться массе, приходится проделывать это же со своим властителем-обществом; создавать в нем нужные настроения, проводить кампании прессы, зависеть от выборов и для этого находить подходящие для уровня и развития страны аргументы. Это нелегкое дело. И ему угрожает опасность: вместо того чтобы учить и воспитывать общество, являются люди, которые ему льстят и этой лестью преуспевают. В свободных режимах угодничество еще опаснее, чем в абсолютных монархиях. Общественное мнение часто во власти невежества, страстей, выгод и интересов; его воспитание идет труднее и медленнее; его ошибки должны быть очень видны, чтобы оно их сознало. Витте любил указывать на реформы, которые могло сделать только самодержавие. В своих мемуарах он не без удовольствия передает, будто присланный Феликсом Фором француз Монтебелло, дальний родственник послу[474], изучив постановку винной монополии[475], которой Витте очень гордился, нашел, что эта реформа, несмотря на всю свою очевидную пользу, не могла бы быть во Франции сделана: власть кабатчиков над общественным мнением там слишком сильна[476].

Но предпочтение самодержавия конституции не мешало ему понимать, что самодержавие все же не вечно, что конституционный строй его непременно когда-нибудь сменит, как это он сказал Шипову в противовес славянофильским взглядам последнего. Конституционный строй придет и в России, как повсюду, но не потому, что он лучше. Нельзя говорить про строй, что он лучше сам по себе. Он только лучше подходит к состоянию и настроению общества. По мере того как общество богатеет, привыкает к самостоятельной деятельности, привычка к повиновению в нем исчезает. Оно начинает не только желать власти, но приобретает и способность к ней; конституции требует тогда весь уклад привыкшего к свободе и общественной дисциплине народа. К этому постепенно пришли все государства, когда-нибудь придет и Россия. Это естественный процесс жизни. Его нельзя остановить, но бессмысленно его стараться ускорить; все придет в свое время. Витте не мог понять, зачем русское общество сейчас вступает в трудную борьбу с самодержавием, почему оно стремится ускорить естественный процесс его отмирания вместо того, чтобы использовать самодержавие для осуществления предпосылок, без которых конституция России пользы не принесет. Россия к конституционному строю пока не готова, здоровым инстинктом сама это чувствует и конституции не добивается. Желает конституции не народ, а только малочисленный класс, который, быть может, один ее понимает, т. е. интеллигенция. А это совсем не Россия. К интеллигенции Витте относился с уважением; ценил не только ее знания, но и стремление бескорыстно работать на пользу страны. Но он считал, что власть должна интеллигенцией только пользоваться как спецами, по современному выражению. Никто более Витте не пристраивал культурных, хотя бы политически неблагонадежных людей к государственному делу. Ученые, которым не давало ходу Министерство народного просвещения, находили приют в его министерстве. Витте ценил гласность, критику, прессу, дебаты в ученых обществах — всякую работу мысли, специальность интеллигенции. От общения с ней разумная власть может многому научиться. Но власть должна у нее учиться, а не ей подчиняться. Он не находил в интеллигенции тех свойств, которые сделали бы ее готовой для управления государственным делом. Качества, которые составляют обаяние интеллигенции, повернутся против нее, если она станет властью, угрожают ошибками, заплатить за которые пришлось бы России. Витте отказывался видеть в интеллигенции подлинных представителей России и даже выразителей ее воли. Россия на них совсем непохожа. Но что хуже — страна за ними пойдет. Против демагогии страна беззащитна; она не сумеет устоять против громких фраз и легкомысленных обещаний. В самом интеллигентском слое особенный успех будут иметь люди не жизни и опыта, а пера или слова. К этой категории деятелей Витте относился с большим скептицизмом; он сам не был красноречив, не умел говорить «фраз» и им не поддавался. Он возмущался при мысли, что полемическое искусство и красноречие будут сходить за государственный ум. Задача политика не критиковать, а строить из того материала, который имеется. Этого интеллигенция и не пробовала; она знает только себя и судит о стране по себе. По этим причинам строй России должен быть пока построен на принципе либерального управления сверху, а не народоправства. Наше правительство пока выше нашего общества, и просвещенный абсолютизм — лучший порядок для нас.

Указания на неподготовленность народа обычно встречаются одним возражением. Страна всегда окажется не готовой, если ее не готовить. Так и у нас; лучшее средство готовиться к конституции — школа земской работы, т. е. местное самоуправление; а Витте отрицал наше земство. Это могло показаться непоследовательным, но в этом отрицании не только оригинальность, но [и] глубина взглядов Витте. Земство, говорил он, необходимая и превосходная школа в стране, где власть построена на принципе народовластия. Где есть конституция, там должно быть и местное самоуправление, как естественное ее добавление и лучшая к ней подготовка. Но земство при отсутствии конституции, земство при самодержавии и для борьбы с самодержавием есть аномалия, которая не воспитывает, а развращает. При таких условиях в земстве главным образом привлекает политическая сторона — борьба за конституцию. Но это привлекательно не для многих. Настоящую земскую работу или выносят на своих плечах идеалисты, или к ней примазываются дельцы, которые ищут в ней личной выгоды. Отсюда равнодушие среднего обывателя к земству, абсентеизм. Земство в наших условиях — плохая школа и для общества, и для администрации; она создает нездоровую атмосферу общественной жизни. Общество надо готовить к самоуправлению совершенно иначе, а не игрой в народный суверенитет.

Здесь положительная часть программы Витте. Всем людям, говорил он, свойственна забота о личном их благе; им и надо дать свободу добиваться этого блага личными или объединенными силами. Не надо соблазнять страны призраком народоправства; надо бросить ей старый классический клич: «обогащайтесь», который всем понятен и на который откликнутся все. На поприще такой деятельности воспитается и личность, и целое общество: все поймут блага не только свободы, но и порядка, научатся рассчитывать на себя и сознавать свои силы. В этом основная задача разумной власти. Надо, чтобы русские люди и общество в борьбе за свои интересы привыкли надеяться на себя, перестали воображать, что о них кто-то должен заботиться. Без такой психологии не может быть конституции. Помню характерный рассказ Витте об Америке (рассказ вовсе не точен, но он тем характернее). Витте уверял, будто в Америке автомобилист будет наказан, если задавит не только ребенка или калеку, но даже корову. Но если он задавит взрослого и здорового человека, ему этого в вину не поставят: «пусть не ротозейничает». Витте отзывался о такой психологии с большой похвалой; только при ней есть база для здорового народоправства. Ее можно выработать суровой школой «борьбы за существование», за свой личный успех, а не политической игрой в суррогаты парламента. Пускай отдельные лица и коллективы учатся управлять своими делами без указок, совета и контроля начальства; пускай привыкают проверять своих выборных; вот школа, которую надо пройти. «Кооперация» гораздо полезнее земства. Страна до этой школы созрела и требует только ее. Самодержавие сначала должно дать ей это. Задача власти в России не в том, чтобы строить новый порядок по вкусам интеллигентского меньшинства, а в том, чтобы воспитывать страну на доступных ей и для нее понятных началах, втравлять ее в активную борьбу за личные блага и отметать те преграды, которые на этой дороге лежат в России в таком ужасающем изобилии.

Вот та своеобразная позиция Витте, которая делала его подозрительным для обоих лагерей Русского государства. Поклонники исторического самодержавия считали его чуть не изменником, заподозривали в желании низвергнуть монархию и стать президентом Российской республики; с их стороны эта злоба естественна. Витте был, конечно, не с ними. Но и то либеральное общество, которое могло бы считать его своим человеком, в его преданности самодержавию и критическом отношении к общественной зрелости видело если не измену, то какой-то маневр. Позиция Витте казалась так парадоксальна, что в нем предпочитали видеть хитрого человека, который свои взгляды скрывает, боясь, что эти взгляды ему повредят; никто не понимал, где его настоящее место. И этому суждению нельзя удивляться. Что такой трезвый, умный и наблюдательный человек, как Витте, мог в 1890-х годах лелеять мечту о «либеральном самодержавии», о повторении 1860-х годов, представлялось настолько парадоксальным, что этому было трудно поверить. А между тем, вспоминая Витте, я не сомневаюсь, что эту надежду он сохранил и до самой смерти своей. И мы не поймем этой загадки, не допустив, что реалисту и практику Витте не была чужда иррациональная, эмоциональная сторона человеческой жизни и что он ей отдал дань в этом вопросе.

Как это ни кажется странно, в этом серьезном, вечно занятом, преданном то железнодорожному, то государственному делу человеке, которому по самой его профессии должна была бы быть чужда чувствительность, был неистраченный запас «сантиментальности».

Те, кто знал Витте, были осведомлены о его пристрастии к внуку[477], притом не родному, которое было бы смешно, если бы не было трогательно. Я видал сам его долговязую фигуру бегающей с озабоченным видом по игрушечным лавкам Виши, чтобы потом порадоваться довольной улыбке на детском лице. Но привязанность к членам своей семьи, обожание их еще не характерны. История знает, что эти черты встречались в людях, которые оказывались недоступны какому бы то ни было доброму чувству. Витте был не таков. Он вообще умел привязываться к людям и своим привязанностям не изменял. Он много раз это доказывал в жизни. И я не могу отделаться от убеждения, что его пристрастие к самодержавию и самодержцу имело в основе такой же сантиментальный элемент. Было ли это, как он говорил в мемуарах, его семейной традицией[478], унаследованной от времен, когда самодержец казался олицетворением силы, славы, всего государственного начала в России, когда от встречи с ним особенно бились сердца, о чем так поэтично много раз рассказывала наша художественная, вовсе не тенденциозная литература? Этого я решать не берусь. Мое поколение было уже свободно от подобного культа монархии. Монархисты моего времени признавали пользу монархии, как неверующие люди могут признавать пользу религии. Монархизм держался на разуме, на политических доводах. Во второй половине 1890-х годов монархисты ненавидели самодержавие, как в 1917 году они же без борьбы и без надобности упразднили монархию. В своем отношении к монарху Витте был не таков. Не монархия вообще, а именно русское «самодержавие» было для него историческим знаменем, обаяние которого он в себе ощущал; но у Витте это традиционное чувство старого поколения обострилось еще и другим. Витте столкнулся с самодержавием в такой исключительной обстановке, при которой некоторые впечатления не забываются, а продолжают владеть человеком вопреки доводам разума.

Витте не готовил себя к государственной службе. Он был начальником частной железной дороги и на «чиновников» смотрел критическими глазами дельца. Направлению тогдашней политики он не сочувствовал; курс Александра III уже сложился. Александр III стал представителем реакции против дорогих Витте шестидесятых годов, подчинился идеям Каткова и Победоносцева[479]. Направление нового самодержца сказалось и в государственной практике; уже были введены новый Университетский устав, Положение о земских начальниках и т. д. Государственная власть раздавила и революцию, и либерализм, а широкое общественное мнение, как это бывает, отвернулось от побежденных. Витте был бы удивлен, если бы в это время ему предсказали роль, которую он будет играть при этом государе. Началась эта роль характерно. Витте, как начальник дороги, отказался вести царский поезд с той быстротой, которой требовало Министерство путей сообщения. Он находил такую скорость опасной; Александр III услышал его спор с министром Посьетом и вмешался. «Почему только на вашей жидовской дороге это опасно? Мы везде ездили так», — и отошел, ответа не слушая. Витте продолжал препираться с министром и сказал фразу, которую услыхал император: «Я не согласен сломать голову своему государю». Ответ не понравился; Александр III показал неудовольствие, отказавшись проститься с Витте при переходе поезда на другую дорогу.