Все это было логично. Если ценой этой жертвы можно было поднять крестьян за конституцию, оторвать крестьянство от самодержавия, то разве эта цена была бы слишком великой? Если при самодержавии действительно никакой прогресс невозможен, то нельзя же было жертвовать Россией для сохранения помещичьей собственности. Конституционалисты, естественно, на эту жертву пошли. Что эта программа оправдывалась не ее достоинством, а ее соответствием крестьянскому настроению, не скрывало и «Освобождение». В том же № 69/70, где за подписью Мануйлова, Герценштейна и Петра Долгорукова впервые появилась программа[414], которая должна была быть предложена созываемому аграрному съезду[415], было указано, что сопоставление самодержавной и освобожденской программы даст богатый материал для агитации[416]. Это бесспорно. Бездарность и вредность крестьянской политики самодержавия настоятельно требовали противопоставить ей разумную программу. В ней нуждалась Россия; либерализм мог ее дать, не изменяя основным своим взглядам; но выработка ее совпала с войной против самодержавия, и освободительное движение остановилось на том, что ему тактически было более выгодно.
Этот грех был тем больше, что движение понимало, что делало. В № 67 «Освобождения» была напечатана замечательная статья Струве, в которой он предсказывал революцию[417]. «Политика самодержавия, — говорил Струве, — ведет к революции; революция в раздумье, но ее раздумье на этот раз не может продолжаться долго. С Ахеронтом городских рабочих масс она соприкоснулась и спаялась в исторические январские дни[418]. Если этого мало, она подымет против самодержавия сельские низы. У русской революции есть для этого магическое слово. Это простое и могущественное слово — „земля“. Оно сплотит и поведет сельскую Россию…»[419]. Это страшные слова, потому что они рисовали положение верно. Лозунг «земля» был грозным лозунгом, ибо он был магическим; его революция могла подхватить и постоянно подхватывала. Если бы «освободительное движение» понимало, чем ему грозит революция, оно не стало бы так легко бросать в народ этого лозунга. Оно дало бы программу, которую не сумело дать самодержавие. Но в этот момент пойти этим путем значило бы ослабить себя в борьбе с самодержавием, и «освободительное движение» стало само играть опасную карту земли.
Как движение, претендовавшее быть государственным, оно старалось облечь этот демагогический лозунг в приличную форму. Многие искренно думали, будто отчуждение земли «по справедливой оценке» и дополнительное наделение ею крестьян успокоят крестьянскую тягу к земле и предупредят революцию, ибо произойдут в форме законной и мирной. Наивные люди, которые позднее тоже воображали, что можно будет упразднить монархию и сохранить при этом порядок в стране или сломать дисциплину в войсках, увеличив этим боевые качества армии! Такая реформа, как отобрание земель у помещиков, и не столько самое их отобрание, сколько разделение отобранных земель на глазах у крестьян, доступно было бы только исключительному по силе и престижу правительству. В шестидесятых годах его могло сделать русское самодержавие; да и та реформа была облегчена тем, что благо личного освобождения компенсировало недостаточность земельных наделов. Чтобы могло произойти новое распределение земель, не вызвав споров, поножовщины, мести, нужна была власть, которая бы пользовалась исключительною мощью и доверием населения. А эту реформу хотели провести после того, как престиж государственной власти, иллюзия ее непобедимости были бы в глазах населения подорваны ее капитуляцией! Реформа, подобная той, которую проповедовало «Освобождение», могла быть сделана или исторической властью, или такой жестокой властью, как большевистская, которая не жалеет пролитой крови. Но браться за нее либерализму, взявшему курс на законность и право и сознательно ослаблявшему аппарат правительственной власти в стране, было сущим безумием. Программа аграрной реформы оставалась тактическим маневром, не более. Только соображения тактики позволяли мириться и с теми противоречиями, в которых «освобожденская» аграрная программа стояла к либеральному мировоззрению.
Ведь она прежде всего была экономически явным регрессом. Помещичье хозяйство пока давало лучший урожай, чем крестьянское. Сокращение его площади наносило поэтому ущерб богатству страны, т. е. общему интересу. В 1-й Государственной думе в своей прославленной, но малоудачной полемической речи М. Я. Герценштейн заявил, что мелкое землевладение может быть продуктивнее крупного, и сослался на пример Дании и Голландии. Если бы этот довод для России был правилен, насильственный переход к мелкому землевладению экономически мог быть оправдан. И тогда для этого было бы правильней употребить другие приемы; этой цели вернее служил бы прогрессивный земельный налог, а не отчуждение и раздача земель, при которых помещичья земля всегда рисковала попасть в руки худших и ненадежных хозяев. Но дело не в этом; главное, что для России герценштейновское утверждение еще не было верно, что крестьянское мелкое землевладение не было более продуктивным, напротив. Настоящей задачей момента должно было быть поэтому достижение увеличения его интенсивности. И так как были ясны причины, которые продуктивности крестьянского хозяйства не давали подняться, надо было устранить эти причины. В числе их на первом месте стояла необеспеченность и неполнота крестьянской собственности, зависимость крестьян от общины в области землепользования или даже владения. Но освобожденская программа, ничего не сделав против этого зла, принялась в грандиозных размерах колебать принцип собственности, отнимая земли у законных владельцев. В этом отношении аграрная программа в миниатюре предваряла большевистскую практику; то, что она собиралась сделать с помещиками, т. е. с крупными и средними землевладельцами, в пользу крестьян, т. е. мелких [землевладельцев], большевики сделали с кулаками, зажиточными крестьянами в пользу коллективной «бедноты». Освобожденцы, а позднее кадеты не то из тактики, не то из сантиментального сочувствия трудящимся ставили ставку на трудовое хозяйство против крупного, оправдывая эту вредную тактику примерами Дании и Голландии; они клеймили столыпинскую ставку на сильных. Большевики тоже открыли войну против зажиточных крестьян, ставят ставку на бедноту и оправдывают ее теоретическими преимуществами индустриализованных коллективов землепользования. Словом, в обоих случаях из-за доктрины, а в первом случае — даже просто из тактики разрушали принципы, на которых стояла реальная жизнь, не стесняясь тем, что это наносило ущерб национальному богатству страны.
Кадетская программа смягчала этот последний упрек оговоркой, что отчуждение не коснется образцовых культурных хозяйств. Это только показывало глубину нашей наивности. Как будто в момент передела, разгоревшейся жадности, когда поневоле оказалось бы столько обойденных и недовольных, можно было рассчитывать на уважение к культурным хозяйствам! Образчик того, что бы мы получили, мы могли наблюдать в 1917 году. Шингарев провел закон, по которому земля, которую ее собственник не возделывал, могла принудительно поступить в крестьянское пользование. Цель закона была понятна и выгодна для страны. Правовых устоев закон не колебал, так как во время войны реквизиции были привычны и даже легальны. Но что получилось в результате этого закона? Крестьяне стали разрушать экономии, умышленно ставить помещиков в невозможность на них хозяйство вести для того, чтобы потом в своих интересах использовать новый закон. Можно ли было воображать, чтобы в момент давно желанного общего передела земель крестьяне стали бы относиться иначе к культурным образцовым хозяйствам?
Справедливо, что некоторые земли не приносили дохода или что их иногда эксплуатировали только крестьянской арендой. Такие земли пощады не стоили. Но в руках государства было могучее средство, которым оно могло с этим бороться: прогрессивный земельный налог и закон об аренде. Вот что тогда было действительно нужно. Достаточно посмотреть, что сделали налоги с землевладением в Англии, как закон оградил квартиронанимателей Франции, чтобы видеть, как многого можно было бы достигнуть этим путем без противоречия с основами права, на которых стоял социальный строй государства. Надо было только иметь мужество идти этим долгим путем. Но тактика освободительного движения этому помешала; она заставила подчиниться воле крестьян, которые хотели отобрать землю помещиков. Требуя этого, крестьяне размышляли, конечно, не об интересах всего государства; они поступали как те ручные ткачи, которые когда-то разрушали полезные для государства машины[420]. Этих ткачей можно было жалеть, надо было им помочь пережить экономический кризис, но во имя их воли нельзя было разрушать ткацкие фабрики. Крестьянская тяга к разрушению помещичьих хозяйств была явлением того же порядка. Уступать ей было недостойно для государства. Но интересы войны с самодержавием освободительное движение на это толкнули.
Как ни старалось движение придать неразумной стихии принципиальную форму, через нее стихия все же проглядывала, и в аграрной программе сказалась ее реакционная сущность, не будущий идеал, а просто наследие печального прошлого.
Эта программа, во-первых, снова воскрешала сословность. Лозунг «Вся земля — крестьянам» имел хорошую прессу. На Западе ему посчастливилось. Я не раз слыхал от французов, которые с самоуверенностью судили о русских делах, будто России необходимы три вещи — республика, федерализм и la terre aux paysans[421]. Если понимать под «крестьянами» то, что понимают на Западе, т. е. просто социальный класс мелких землевладельцев, которые потому, что они мелкие, являлись и земледельцами, этот лозунг означал бы простое предпочтение мелкого землевладения крупному. В этом нет ничего необычного. При известных условиях в такой форме землевладения есть преимущества экономические и почти всегда — политические; мелкое крестьянство — оплот порядка в стране. Преуспеяния такого мелкого землевладения государство может добиваться различными способами: покровительством мелкому, налогом на крупное, даже крайней мерой, польза которой еще не доказана, — установлением земельного максимума. Если так ставить этот вопрос, он останется вопросом аграрным, не имеющим связи с сословностью. В России он ставился вовсе не так; в России крестьянство было сословием замкнутым и строго очерченным. Это сословие требовало в свою пользу землю другого сословия. Оно — и это было печальным наследием прошлого — себя противополагало другим сословиям и даже всему государству. Эти сословные предрассудки, сословная рознь санкционировались и поощрялись проектом принудительного отчуждения. Пусть это явилось законной карой передовому сословию, которое само в своих интересах когда-то проповедовало крестьянскую обособленность. Оно и пожинало теперь то, что посеяло. Но прошлые грехи сословия не меняли того, что исходная точка реформы лежала в старых отживших понятиях, а вовсе не в тех идеях, к которым освободительное движение в это время стремилось.
Напротив, этим идеям «аграрная программа» противоречила. Основная идея была в господстве и утверждении права, а какое правовое основание можно было бы подвести под эту реформу? Право есть общая норма, которая для всех одинакова; в этой общности ее оправдание и испытание ее жизненности. На какой общей норме можно было построить отбирание земли у одних, чтобы ее дать другим? Когда большевики стали захватывать фабрики, дома и квартиры, выселять жильцов из их помещений, уплотнять их рабочими, все поняли, что это несправедливость. Но когда речь шла тогда об аграрной реформе, которая строилась на том же самом начале, на неуважении к индивидуальному праву, этого не хотели замечать и признавать. Претензии «помещиков» отстоять хозяйства, сохранить свой уголок клеймили как «помещичьи аппетиты». Правда, тогда утверждали, будто отчуждение не коснется самих усадеб, остановится там, где ему скажет правительство. Но раз было бы признано справедливым, во имя «народной воли», допустить пренебрежение к праву собственника, чем и где можно было бы остановить применение этой воли? Большевистская практика шла по дороге, которую задолго до этого проложила освобожденская аграрная идеология.
Другим началом либерализма была самодеятельность личности и свободное общество. Освободительное движение справедливо восставало против гипертрофии государственной власти в России, требовало раскрепощения жизни. А между тем в области аграрной программы вместо того, чтобы идти этим путем, только направляя естественное развитие хозяйства, вместо того, чтобы использовать для его преуспеяния энергии и личные интересы, чтобы предоставить земле самой находить хозяев, поощрять труд и умелость, карать ленивых и неудачливых, освобожденская программа предоставила государственной власти разделить отобранные ею земли между крестьянами. Она предлагала такую неслыханную гипертрофию государственной власти, которая с идеалами либерализма несовместима. Именно с этой точки зрения неоднократно и красноречиво критиковал нашу аграрную программу Ф. Родичев. И опять любопытно, что освобожденский идеал был развит и осуществлен большевистской властью, которая стала единственным собственником земли и стала управлять этой национальной собственностью по своей системе планового хозяйства.
Свою программу освободительное движение, а позднее Кадетская партия облекли в благовидную форму; они ссылались на право государства в экстренных случаях отчуждать частное имущество на общую пользу с вознаграждением, по справедливой оценке. Если, конечно, нельзя отрицать этого права, когда этого требует общая польза, если в ряде случаев этим принципом можно было разрешать даже старые аграрные споры, что признавал и Столыпин в своей речи во 2-й Государственной думе, то оправдывать этим массовое отобрание земель у одного сословия, чтобы отдать их другому для удовлетворения его воли, при этом к ущербу интересов страны, значило превращать право в злоупотребление им. Это была игра словами. Честнее было бы не ссылаться на этот правовой институт, а просто исходить из принципа о неограниченных правах государственной власти, которая будто бы все может и все смеет, т. е. принципиально становиться на позицию нашего самодержавия, а теперь — большевизма. Потому-то аграрную программу я называю отсталой программой. Она могла сложиться лишь в привычной атмосфере государственного деспотизма, а не в понятиях правового режима. Ее и фактически стали осуществлять большевики, показав этим на практике, к чему привели наши теории.
«Союз освобождения» говорил о вознаграждении по «справедливой оценке». Легальное отчуждение немыслимо без вознаграждения; только оно и дает отчуждению правовую основу. Мы знаем, как по общему праву это вознаграждение в случае «отчуждения» тщательно исчислялось. Но эта была лицемерная ссылка. Недаром, когда речь заходила о вознаграждении за отобранную землю, это исчисление сразу менялось. М. Я. Герценштейн всегда заявлял, что справедливая оценка будет ниже рыночной стоимости. Эту мысль воспроизвел позднее кадетский аграрный проект. Если государственная власть всемогуща, она может, конечно, предписать и подобный порядок, точно так же, как может отобрать землю и без вознаграждения. Единственно, чего государство сделать не может, — это превратить в справедливость то, что, по существу, несправедливо. Тот, кто с помощью государства приобретал землю по рыночной цене и у кого потом ее отберут по так называемой «справедливой», не может считать этого справедливым. Когда сейчас большевики отнимают хлеб у крестьян и платят им по такой справедливой оценке, которая ниже рыночной, то это всех возмущает; но они опять-таки осуществляют en grand[422] только то, что мы сами в свое время затеяли.
Защитники освобожденской аграрной программы с торжеством указывают, что эта мера после войны[423] была принята в нескольких европейских государствах. Здесь путаница слов и понятий. Государство может принимать общие меры; может национализировать всю земельную площадь; может установить для всех ее максимум, предоставляя землевладельцу избыток земли ликвидировать, хотя бы в условиях спешности. Применение этих мер после войны основ социального строя не колебало. Но в России освободительное движение его поставило как отобрание земли у класса помещиков в пользу крестьянства. Никакой правовой основы для этого не было; было лишь желание самих крестьян. Но того, чего действительно хотели крестьяне, не могло бы сделать ни одно государство; это могла сделать одна революция.
Крестьяне думали не о максимуме на земельную площадь, не о запрещении на нее личной собственности, как это воображали социал-революционеры, не об обязательных способах ее эксплуатации; они находили, что земля их бывших помещиков должна им перейти потому, что когда-то помещики ими самими владели. Это казалось для них нормальным окончанием старых крепостных отношений. В этой идее, продукте незабытого крепостничества, отрыжке старой сословной России, родившейся в темных головах сельского общества, их стали поддерживать либеральные партии, которые вели борьбу за начала свободы, права и равенства. Для оправдания этой реформы нельзя было ссылаться ни на одно из этих начал, а только на волю народа. Как при неограниченном самодержавии преклонялись перед Высочайшей волей, так волю народа, требовавшего отобрание земли для них, превращали теперь в правовое обоснование. Обществу пришлось скоро увидеть, в какие примитивные формы вылилось это крестьянское мировоззрение, когда его стали приглашать сказать свою «волю»; а при программе, которую в угоду крестьянскому Ахеронту приняло освободительное движение, ему было трудно эту волю оспаривать. Все аргументы, которыми можно было с ним спорить, были «освободительным движением» добровольно покинуты. Главное пожелание Ахеронта, т. е. отобрание земель у помещиков и их отдача крестьянам, было освободительным движением принято. Спор шел о деталях, о вознаграждении. А аппетиты крестьян все росли по мере того, как увеличивались шансы, что их мечты будут исполнены. Несбыточное становилось возможным, а это окрыляло воображение. Стоит пересмотреть в № 77 «Освобождения» протоколы Крестьянского съезда, состоявшегося в июле 1905 года[424], чтобы понять, как переломилось в крестьянских головах учение о принудительном отчуждении по «справедливой оценке» и о верховенстве «воли народа». «Земля — Божий дар, — говорил представитель Харьковской губернии, — захваченный помещиками, которые вследствие этого и пользовались нашим трудом». «Частную собственность необходимо отменить, — добавлял представитель Черниговской губернии, — если вместо чиновников будут править помещики, то станет еще хуже. Еще больше будет грабеж, если богатым будет принадлежать власть. Пример — несчастная Англия». А вот по вопросу о выкупе. Представитель Владимирской губернии заявляет: «Землю надо взять и отдать крестьянам; за что выкуп? Мой прадед был крепостным знаменитого Пестеля, а он отпустил на волю своих крепостных без всякого выкупа»[425]. Представитель Курской губернии заявляет: «Никакого выкупа за землю не нужно. Будет с того, что Александр II взял большие деньги из банка и дал помещикам; скорее с помещиков нужно взять выкуп за то время, когда они владели землей»[426].
Эти «государственные» взгляды, которые без всяких комментарий печатались в «Освобождении», только усиливались по мере того, как Ахеронт собирал свои силы. Они были страшны тем, что были естественны; они соответствовали культурному уровню крестьянской массы, ее правовому сознанию и несправедливости того положения, в котором эту массу держали. Это настроение крестьянства было опасно не для самодержавия, а для всего государства; для борьбы с ним нужны были решительные, но отнюдь не репрессивные и не революционные меры. Исторический долг либерализма был их предложить. Но главным фронтом была тогда война с самодержавием. Ведя борьбу с ним, бороться одновременно и с крестьянским Ахеронтом было ему не по силам; освободительное движение постаралось в своих интересах использовать эту стихию.
Свою Немезиду либералы получили, как и во всем, уже после объявления конституции[427], когда надо было Ахеронт успокаивать. То, что для большинства освобожденцев было только военной тактикой, для Ахеронта было сознанием права. Крестьяне не были удовлетворены завоеванной конституцией; к ней они остались совсем равнодушны. Но зато переходное время давало аграрным демагогам надежду «явочным порядком» добиться исполнения главного своего пожелания. Задачей либерализма должно было быть уничтожение тех причин, которые крестьянский вопрос породили и исказили. Но наследникам освободительного движения было трудно отказаться от того, что ими было объявлено. Свою программу с «принудительным отчуждением» они продолжали отстаивать уже при конституции в Думе, из тех же тактических соображений, что и раньше, только на этот раз желая создать благодарную платформу против роспуска Думы. Так крестьянский вопрос остался орудием партийной борьбы. Заслугу его разрешения или по крайней мере правильной его постановки либеральная общественность этим сама отдала в руки Столыпина. Этого мало. И с его проектом она по инерции продолжала принципиально бороться. Такое отношение к крестьянскому вопросу было самой тяжелой тактической жертвой, которую принес русский либерализм. Эта жертва его не спасла. Принятую им к исполнению крестьянскую «волю» и судьбу этой воли с ее результатами либерализму пришлось увидать уже после февраля 1917 года. Но это вне моей темы.
Глава VIII. Национальная проблема в «освободительном движении»
В политике есть своя логика. Если освободительное движение в войне против самодержавия искало всюду союзников, если его тактикой было раздувать всякое недовольство, как бы оно ни могло стать опасно для государства, то можем ли мы удивляться, что для этой же цели и по этим мотивам оно привлекло к общему делу и неудовольствие «национальных меньшинств»? Ведь постановка национальной проблемы в старой России была одной из самых ее слабых сторон.
Россия была разноплеменной и очень разнородной страной. Некоторые национальности были раньше независимы от России, имели свою культуру, иногда более высокую, и либо были присоединены к России насильственно, либо вошли в ее состав добровольно, чтобы защитить свою национальность против более опасных соседей. Другие народности были низшей культуры, были в ней перемешаны; были области, где одна нерусская национальность притесняла другую, тоже нерусскую. Наконец, были страны, как Финляндия, которые были на особом самостоятельном государственном положении. Словом, национальная проблема в России была очень сложна, не могла быть решена по одному общему принципу, требовала такта и осторожности. Но одно несомненно: национальная проблема в ней имелась, и Россия уже никак не могла считать себя государством унитарного типа.
А между тем по какой-то непонятной аберрации мысли официальная политика находила нужным отрицать эту проблему. Она давала двусмысленные и опасные лозунги вроде «Самодержавие, православие и народность» или еще хуже — «Россия для русских». Ибо если этот знаменитый лозунг эпохи Александра III был направлен против «заграницы» и под «русским» понимал всех граждан Российской империи, то он был трюизмом; если же он давал преимущество «русской» и даже просто «великорусской» народности, как не в меру усердные патриоты стали его понимать, то он был преступен, ибо подрывал единство России. Но официальная политика не ограничивалась провозглашением лозунгов; она с ними сообразовала свои мероприятия и подчас вела прямую борьбу с проявлениями национальной культуры, борьбу, которая ощущалась тем больнее, чем была выше и потому казалась опаснее эта культура.