Книги

Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника

22
18
20
22
24
26
28
30

Но хотя с крепостным правом было покончено, «крестьянский» вопрос не исчез.

Реформу 1861 года упрекали за то, что она не была доведена до конца. Это правда. Именно потому, что она была реформой, а не революцией, не 4 августа 1789 года[403], что державшийся на крепостном праве государственный порядок не рухнул, а перестроился, крестьянская реформа не могла быть сделана сразу. В ней должна была быть соблюдена постепенность; приходилось мириться с временным состоянием, выжидая, пока страна к нововведениям приспособится. Деятели реформ были тем и велики, что сумели перестроить здание, не дав ему развалиться.

Но вследствие этого крестьянский вопрос не исчез и должен был разрешаться рядом новых мероприятий. Крестьяне не получили всех прав, которые были у свободных людей; на них временно оставались лежать ограничения, допущенные часто в их интересах и на первое время неудобств не причинявшие. Только долго это не могло продолжаться.

Возьмем несколько примеров. Неотчуждаемость надельных земель была благодетельна в первые годы; она помешала тому, чтобы наделы не перешли в руки богатых и даже в руки прежних помещиков. Но позднее она затрудняла крестьянский кредит и мешала переходу земель в руки умелых. Община в первое время была поддержкой бедных и слабых, спасением их от обезземеления; позднее она легла тяжелой плитой на развитие крестьянских хозяйств, стала источником хозяйственной рутины и «уравниловки». Крестьянское самоуправление, выборные должностные лица, выборные судьи, применение к крестьянам их обычного права, вся их сословная автономия сначала были самым демократическим решением поставленной жизнью проблемы: чем заменить власть помещиков? Пока крестьянство стояло на одном уровне, жило общими интересами и в нем были крепки традиции, такое состояние было для него привилегией. Но когда через несколько лет появилось экономическое неравенство и зависимость одних от других, когда выросло новое поколение, «самоуправление» крестьянского общества показало свои оборотные стороны. Тогда оказалось, что крестьянский мир, по крылатому выражению Н. Н. Львова, есть «бесправная личность и самоуправная толпа»; богатые за «водку» могли составлять «приговоры», а общество — эксплуатировать богатых или уехавших в город крестьян. Обычное право стало предметом купли-продажи. Выборные крестьянские должности превратились в агентов общей администрации, и одни крестьяне своими деньгами и личным трудом обслуживали общие, а совсем не крестьянские интересы. Так прежняя «привилегия» постепенно превратилась в повинность. И так было во всем. Когда-то могло считаться льготой крестьянству, что образование, служебная выслуга, чин переводили крестьянина в высшее звание «личного почетного гражданина»[404]; это даже напоминало прежнюю «вольную». Но что из этого получилось? Все эти преуспевшие люди из крестьянского сословия исключались и, следовательно, прежде всего теряли право на свой земельный надел; чтобы получить диплом по образованию, крестьянская молодежь должна была жертвовать своим правом на земельную долю. Благодаря этому все, что было в крестьянстве выдающегося, что общий уровень перерастало, из крестьянства автоматически исключалось, и крестьянство оставалось низшим сословием, «быдлом», с которым стесняться не было нужды.

То, что было допустимо как временное ограничение, подобно опеке над малолетним, становится нетерпимым, если оно превращается в нормальное состояние. На долю Александра III выпал долг крестьянскую реформу довести до конца, а между тем именно в его царствование это переходное положение крестьян стали рассматривать как драгоценную «особенность» России, один из устоев русского благоденствия. Реакционная идеология этого времени ничем не причинила столько вреда, сколько своей политикой принципиального охранения крестьянской сословности, замкнутости и обособленности. Во имя только того, что крестьяне в 1860-х годах, благодарные за «освобождение», были преданы самодержавию и вязали революционерам «лопатки»[405], правительство поставило задачей оберегать крестьянскую среду от развращающего влияния «цивилизации». Обособленный крестьянский мир был сделан опорой порядка и трона. Дальнейшим шагом было подчинение его прежним его господам — дворянству. Сначала это было только моральным подчинением, да и рекомендовалось в виде «совета». «Слушайтесь ваших предводителей дворянства», — сказал Александр III волостным старшинам на коронации 1883 года[406]. Но на этом остановиться было нельзя. И в 1889 году появляется уже попечительная власть над крестьянством в лице земских начальников из поместных дворян.

И такое положение признавалось нормальным! Основа России, от благополучия и довольства которой зависели богатство и порядок страны, ее многомиллионное крестьянское население было выделено из государства. Добровольно вступить в это сословие было нельзя; зато все люди, лишенные прав состояния по отбытии наказания, обязательно вводились в него. Все преуспевшие образованием или службой механически из него исключались. Крестьянский класс жил по особым законам, по которым не жили другие, подчинялся особым властям, исполнял повинности, от которых освобождались другие. Все крестьяне чувствовали одинаковость своего униженного положения, свое правовое единство и естественно противополагали себя государству, которое в их глазах было делом только господского класса. Стоило где-либо раскачаться крестьянству — и получались массовые, стихийные движения, погромы, аграрные беспорядки, остановить которые можно было только запоздалой присылкою войск в форме карательных экспедиций. Порядок в сельской России держался только инерцией да престижем привычной, исторической власти. Что грозило стране, когда бы и то и другое было подорвано?

Понимала ли, по крайней мере, общественность, на каком вулкане мы все проживали? Если и понимала, то далеко недостаточно.

По разным причинам крестьянский своеобразный порядок и его общинный строй, «бесправная личность и самоуправная толпа» находили сочувствие многих народолюбцев. Чернышевский видел в нем зародыш социализма; Герцен — противоположность мещанскому эгоизму; славянофилы — дорогой им принцип соборности. Народники разных оттенков, изучавшие обычное крестьянское право, с восторгом обнаруживали, что в нем совсем не хаос, а оригинальное правосознание, преобладание «трудового начала» над кровной связью в семейном и наследственном праве. Г. И. Успенский построил свою теорию «власти земли» над крестьянскими нравами[407]. Все это вело к одному: к защите самобытности крестьянства от разложения его капиталистическим строем, к сохранению его обособленности. И недаром лозунг марксистов — пойдем на выучку к капитализму — вызвал именно среди народников разных оттенков такой резкий отпор: он бил в самый центр их мировоззрения.

Есть прелесть в первобытной природе и первобытной культуре; дремучие леса милее расчищенных парков, проселочная дорога поэтичнее асфальтовой мостовой, водяная мельница и деревенская кузница приятнее «гигантов», а сельская хата — дешевых рабочих квартир. Патриархальный быт первобытного общества, с его уважением к старшим, с убеждением, что жить нужно по-Божьи, а не по закону, привлекательнее, чем беспощадный struggle for life[408] капиталистической демократии. И тем не менее жизни остановить невозможно; культура со всеми ее соблазнами и оборотными сторонами сменяет патриархальные отношения, пережитки поэтичного прошлого так же беспощадно, как морщины сменяют румянец. Народники защищали симпатичное, но безнадежное дело.

В 1890-х годах питать эти иллюзии становилось уже невозможно. Официальная теория крестьянской обособленности становилась в такое противоречие с усиленным напором жизни, что в либеральных программах вспомнили старое требование — уравнение крестьян в правах с другими сословиями. Но это еще оставалось только красивою фразой. Общество не отдавало себе отчета, какая сложная перестройка быта за этим скрывалась. Интеллигенция лучше знала европейские конституции, чем причудливую картину крестьянских порядков. Мы говорили «крестьянское уравнение» так же легко, как «долой самодержавие». Но если на место самодержавия мы, не задумываясь, ставили последние слова европейских конституционных устройств, то мы думали, что на место крестьянского «сословия» так же легко станет социальный класс мелких земельных собственников, какой существует в Европе. Но мы не понимали, насколько эта задача сложна. Отменить некоторые крестьянские ограничения было легко: Столыпин и сделал это 5 октября 1906 года[409] в порядке ст[атьи] 87[410]. Но нужно было не отменять, а заменять. Что сделать с общинной собственностью, которая в наших гражданских законах совсем не была предусмотрена? Как организовать в деревне полицию и администрацию, если избавить крестьян от обязанности нести низшую полицейскую службу? Что поставить на место крестьянского обычного права, с его «трудовым началом» и «семейною собственностью»? На это нужно было иметь ответ, которого мы не имели. Когда в мае 1916 года мне пришлось быть в Думе докладчиком по закону 5 октября [1906 года][411], я мог убедиться, как мало мы все, и я в том числе, были до тех пор знакомы с практической постановкой вопроса. Работая над этим докладом, я поневоле кое-чему научился и напечатал об этом в «Вестнике гражданского права» статью, которая совпала с Февральскою революциею[412]. Но защищая в Думе доклад, я мог увидать, как ложно его понимают многие из тех, кто мне возражал. Но подробно говорить об этом не место. Интересней другое. Недостаточное понимание нашей общественностью, в чем состоял крестьянский вопрос, объяснялось всего более тем, что и само крестьянство настоящей его природы не понимало. Для крестьян он давно был подменен другим, более благодарным и наглядным аграрным вопросом. Он, в глазах крестьян, совершенно заслонил вопрос правовой. Трагедия нашей революции вышла именно из того, что не революционная только, а вся интеллигентская мысль пошла в этом отношении за примитивной «крестьянской волей».

Если бы в 1890-х годах спросили крестьян, хотят ли они равноправия, они бы вопроса не поняли. Он превышал правовую их подготовку. В этом непонимании имело значение то, что «преуспевших» крестьян закон удалял из сословия. Если бы доктора, адвокаты, чиновники, офицеры из крестьян были обязаны по постановлению сельского общества служить старостой или десятскими на побегушках у станового [пристава] или могли подвергнуться телесному наказанию по приговору волостного суда, они бы поняли, что значит крестьянское неравноправие. Но все эти преуспевшие категории из сельского состояния выходили; те, кто должны были бы быть естественными защитниками интересов крестьянства, попадали в разряды тех счастливцев, которых беды крестьянского положения уже не касались. Даже столыпинский закон 5 октября, который позволил преуспевшим оставаться в сословии и наделы свои сохранить, освободил их от многих крестьянских тягот и создал в крестьянстве категорию «привилегированных». Крестьянская же масса, сельское быдло, привыкшее быть тем низшим сословием, на котором стояло все государство, мечтало не о равноправии с чуждыми им горожанами.

У него была одна неудовлетворенная жажда — земля. Жадность земледельца к земле — чувство здоровое. Одна из великих социальных опасностей — ослабление этого чувства. В 1900-х годах в крестьянстве это чувство было очень сильно. Оно острее было направлено на приобретение новых земель, чем на улучшение хозяйства на прежних. Быстрого улучшения сельскохозяйственной техники в условиях общественного хозяйства (как общинного, так и подворного) ожидать было нельзя. А стремление к приобретению новых земель было желательно. Оно шло навстречу тенденции крупного и среднего землевладения ликвидировать свои хозяйства и соответствовало государственной необходимости заселять пустые пространства. Но опасность была в том, что здоровая страсть к земле у крестьян приобрела у нас своеобразный характер: превратилась в убеждение, что у них есть особое право на землю их бывших помещиков.

Это поголовное убеждение было связано с крепостничеством. По структуре крепостного хозяйства помещик должен был предоставлять землю крестьянам или кормить их как дворовых; он за них отвечал. Потому освобождение крестьян в 1861 году не могло произойти без обеспечения землею крестьян. В числе упреков, которые делали реформе 1861 года, указывали на недостаток наделов. В этом есть доля правды. Тогда было психологической ошибкой уменьшить надел, находившийся в их фактическом пользовании. Но не это уменьшение породило крестьянское убеждение в их праве на помещичью землю. При быстром размножении населения земли, которой крестьяне владели, все равно не хватило бы. Немного позже, но тот же вопрос о недостатке земли был бы жизнью поставлен. Как говорил в 1-й Думе депутат Петражицкий, земля не резинка, растягивать ее невозможно. Но ведь измельчание земельных хозяйств до невозможности жить на земле — во всех земледельческих странах есть острый вопрос. И тем не менее он не породил в них уверенности, что земля частных владельцев принадлежит мелким землевладельцам. Но зато этот взгляд был у нас. Причина в том, что крепостнические воспоминания были свежи. Правовое положение, которое было сохранено за крестьянами, поддержание сельского сословного общества, крестьянской обособленности, обслуживание одними крестьянами общих нужд государства, как службой в низшей администрации, так и в натуральных повинностях, их оживляли. Если бы все решалось одною крестьянскою волей, земля у помещиков была бы давно отнята. В этом стихийном порыве таилась опасность для государства. Исполнить это желание в порядке, в каком была сделана реформа 1861 года, было труднее. Тогда аграрная реформа сопровождала другую, отмену личной зависимости. В этом было правовое ее оправдание. Для новой экспроприации одного класса в пользу другого такого оправдания не было; налицо была бы только народная воля, мотив недостаточный и очень опасный.

Аппарат государственной власти, пока он не был ослаблен, мог не давать хода таким примитивным желаниям. Но чтобы их совсем устранить, надо было уничтожить причины, которые их создали и питали; надо было отменить крепостнические пережитки в стране. Уничтожить сословную обособленность, освободить крестьян от власти сословного мира, сделать его личным собственником, помогать его тяге к помещичьей земле содействием ее законному приобретению; поощрять мирный переход помещичьих земель в руки крестьян; устранить зависимость крестьянского хозяйства от барской земли, в которую крестьяне были иногда умышленно поставлены в форме чересполосицы и подобных ловушек; защитить арендаторов от произвола землевладельцев; экономически оправдать существование крупного землевладения игрой прогрессивного налога на землю; наконец, использовать тягу к земле для усиления колонизации на свободные земли. Вот в чем состояло решение крестьянского вопроса. Сословный крестьянский вопрос должен был тогда потерять всякое основание. Остался бы только аграрный вопрос, одинаковый для всех состояний.

Здесь лежал путь, которым надо было идти в восьмидесятых годах. Такая политика требовала времени для успеха. Но самодержавие было достаточно сильно, чтобы ее провести даже среди крестьянского нетерпения. Что оно поступило наоборот — грех его и правящих классов. Крестьяне самые мирные все же ждали часа, когда последует новое наделение. Но они его ждали от власти. Пропаганда, которую на этой почве революционные партии вели среди них против власти, утверждала их в правоте их притязаний на землю, но не убила в них веры в царя. Знаменитые слова Александра III волостным старшинам на коронации, конечно, их огорчили; но крестьяне были «терпеньем изумляющий народ»[413] и все-таки ждали.

Когда началось «освободительное движение» и оно поставило крестьянский вопрос, то подход к нему изменился; думали не столько о том, как разрешить его к общему благу, сколько о том, чтобы его разрешение соответствовало крестьянским желаниям.

Свойства земельной собственности вызывают оригинальные построения, утопии и эксперименты. Принципиальные отрицатели личной земельной собственности, сторонники национализации земли, ученики Генри Джорджа, поклонники трудового землевладения, все могли быть убеждены в своей правоте. Крестьянская общая собственность могла дать повод воображать, будто крестьяне, противники личной собственности, считают землю «Божьей», связывая право на нее только с личной ее обработкой. Можно было искренно думать, что крестьяне несут с собой «новое слово», которого на Западе не было, и выдумывать оригинальные построения.

Но вовсе не такие утописты создавали аграрную программу «Освобождения». Не аграрные мечтатели стали объединять своих единомышленников; аграрную программу сочинили политики, поглощенные войной с самодержавием. На свою аграрную программу они смотрели прежде всего с точки зрения интересов этой войны, чтобы вызвать у крестьян сочувствие к конституции. И так как тяга крестьянства к захвату помещичьей земли была несомненна, то деятели, искавшие доступа к крестьянской душе, этой тяге не сопротивлялись. Им ее нужно было использовать; так сама постановка вопроса стала демагогической.

Вот почему освободительное конституционное движение, желавшее сделать право и закон основанием нового строя, пристегнуло к этой программе отрыжку крепостных воспоминаний, т. е. претензию крестьян на помещичью землю. И лозунгом не революционеров, а поклонников демократической конституции стало антигосударственное, нелогичное сочетание слов «Земля и воля». А ведь это та надпись, которую партийные товарищи написали на погребальных венках Герценштейну.

Естественно, что такую программу приняли не без колебаний. Помню заседания общественных деятелей, в которых Мануйлов и Герценштейн свою программу отстаивали. Им предъявлялись серьезные возражения. Требование новых земель в пользу неумелого и неудачного крестьянского хозяйства было аналогично требованию новых кредитов со стороны разоряющегося торгового предприятия; сначала нужно поправить плохое хозяйство. Они отвечали, что заботы об интенсификации крестьянского хозяйства в свое время придут; что положение остро, что медлить нельзя, что необходимо дать «передышку», как иногда нужен кредит и для банкрота, чтобы выиграть время. Но главный аргумент был не в этом; его не раз повторял А. А. Мануйлов. «Если мы не сделаем крестьянам этой уступки, — говорил он всегда, — никакая конституция не удержится; тем более без нее конституции не добьешься. Нам нужно на эту меру решиться; если бы самодержавие было жизненно, оно бы само ее сделало и себя укрепило». Эту угрозу по адресу конституционалистов в 1906 году не раз высказывал Витте. Словом, если эта реформа и была демагогией, то демагогией, необходимой для завоевания конституции.