Но хотя с крепостным правом было покончено, «крестьянский» вопрос не исчез.
Реформу 1861 года упрекали за то, что она не была доведена до конца. Это правда. Именно потому, что она была
Но вследствие этого крестьянский вопрос не исчез и должен был разрешаться рядом новых мероприятий. Крестьяне не получили всех прав, которые были у свободных людей; на них временно оставались лежать ограничения, допущенные часто в их интересах и на первое время неудобств не причинявшие. Только долго это не могло продолжаться.
Возьмем несколько примеров. Неотчуждаемость надельных земель была благодетельна в первые годы; она помешала тому, чтобы наделы не перешли в руки богатых и даже в руки прежних помещиков. Но позднее она затрудняла крестьянский кредит и мешала переходу земель в руки
То, что было допустимо как временное ограничение, подобно опеке над малолетним, становится нетерпимым, если оно превращается в нормальное состояние. На долю Александра III выпал долг крестьянскую реформу довести до конца, а между тем именно в его царствование это переходное положение крестьян стали рассматривать как драгоценную «особенность» России, один из устоев русского благоденствия. Реакционная идеология этого времени ничем не причинила столько вреда, сколько своей политикой принципиального охранения крестьянской сословности, замкнутости и обособленности. Во имя только того, что крестьяне в 1860-х годах, благодарные за «освобождение», были преданы самодержавию и вязали революционерам «лопатки»[405], правительство поставило задачей оберегать крестьянскую среду от развращающего влияния «цивилизации». Обособленный крестьянский мир был сделан опорой порядка и трона. Дальнейшим шагом было подчинение его прежним его господам — дворянству. Сначала это было только моральным подчинением, да и рекомендовалось в виде «совета». «Слушайтесь
И такое положение признавалось нормальным! Основа России, от благополучия и довольства которой зависели богатство и порядок страны, ее многомиллионное крестьянское население было
Понимала ли, по крайней мере, общественность, на каком вулкане мы все проживали? Если и понимала, то далеко недостаточно.
По разным причинам крестьянский своеобразный порядок и его общинный строй, «бесправная личность и самоуправная толпа» находили сочувствие многих народолюбцев. Чернышевский видел в нем зародыш социализма; Герцен — противоположность мещанскому эгоизму; славянофилы — дорогой им принцип соборности. Народники разных оттенков, изучавшие обычное крестьянское право, с восторгом обнаруживали, что в нем совсем не хаос, а оригинальное правосознание, преобладание «трудового начала» над
Есть прелесть в первобытной природе и первобытной культуре; дремучие леса милее расчищенных парков, проселочная дорога поэтичнее асфальтовой мостовой, водяная мельница и деревенская кузница приятнее «гигантов», а сельская хата — дешевых рабочих квартир. Патриархальный быт первобытного общества, с его уважением к старшим, с убеждением, что жить нужно по-Божьи, а не по закону, привлекательнее, чем беспощадный struggle for life[408] капиталистической демократии. И тем не менее жизни остановить невозможно; культура со всеми ее соблазнами и оборотными сторонами сменяет патриархальные отношения, пережитки поэтичного прошлого так же беспощадно, как морщины сменяют румянец. Народники защищали симпатичное, но безнадежное дело.
В 1890-х годах питать эти иллюзии становилось уже невозможно. Официальная теория крестьянской обособленности становилась в такое противоречие с усиленным напором жизни, что в либеральных программах вспомнили старое требование — уравнение крестьян в правах с другими сословиями. Но это еще оставалось только красивою фразой. Общество не отдавало себе отчета, какая сложная перестройка быта за этим скрывалась. Интеллигенция лучше знала европейские конституции, чем причудливую картину крестьянских порядков. Мы говорили «крестьянское уравнение» так же легко, как «долой самодержавие». Но если на место самодержавия мы, не задумываясь, ставили последние слова европейских конституционных устройств, то мы думали, что на место крестьянского «сословия» так же легко станет социальный класс мелких земельных собственников, какой существует в Европе. Но мы не понимали, насколько эта задача сложна. Отменить некоторые крестьянские ограничения было легко: Столыпин и сделал это 5 октября 1906 года[409] в порядке ст[атьи] 87[410]. Но нужно было не отменять, а заменять. Что сделать с общинной собственностью, которая в наших гражданских законах совсем не была предусмотрена? Как организовать в деревне полицию и администрацию, если избавить крестьян от обязанности нести низшую полицейскую службу? Что поставить на место крестьянского обычного права, с его «трудовым началом» и «семейною собственностью»? На это нужно было иметь ответ, которого мы не имели. Когда в мае 1916 года мне пришлось быть в Думе докладчиком по закону 5 октября [1906 года][411], я мог убедиться, как мало мы все, и я в том числе, были до тех пор знакомы с практической постановкой вопроса. Работая над этим докладом, я поневоле кое-чему научился и напечатал об этом в «Вестнике гражданского права» статью, которая совпала с Февральскою революциею[412]. Но защищая в Думе доклад, я мог
Если бы в 1890-х годах спросили крестьян, хотят ли они равноправия, они бы вопроса не поняли. Он превышал правовую их подготовку. В этом непонимании имело значение то, что «преуспевших» крестьян закон удалял из сословия. Если бы доктора, адвокаты, чиновники, офицеры из крестьян были обязаны по постановлению сельского общества служить старостой или десятскими на побегушках у станового [пристава] или могли подвергнуться телесному наказанию по приговору волостного суда, они бы поняли, что значит крестьянское неравноправие. Но все эти преуспевшие категории из сельского состояния выходили; те, кто должны были бы быть естественными защитниками интересов крестьянства, попадали в разряды тех счастливцев, которых беды крестьянского положения уже не касались. Даже столыпинский закон 5 октября, который позволил преуспевшим оставаться в сословии и наделы свои сохранить, освободил их от многих крестьянских тягот и создал в крестьянстве категорию «привилегированных». Крестьянская же масса, сельское быдло, привыкшее быть тем низшим сословием, на котором стояло все государство, мечтало не о равноправии с чуждыми им горожанами.
У него была одна неудовлетворенная жажда — земля. Жадность земледельца к земле — чувство здоровое. Одна из великих социальных опасностей — ослабление
Это поголовное убеждение было связано с крепостничеством. По структуре крепостного хозяйства помещик должен был предоставлять землю крестьянам или кормить их как дворовых; он за них отвечал. Потому освобождение крестьян в 1861 году не могло произойти без обеспечения землею крестьян. В числе упреков, которые делали реформе 1861 года, указывали на недостаток наделов. В этом есть доля правды. Тогда было психологической ошибкой
Аппарат государственной власти, пока он не был ослаблен, мог не давать хода таким примитивным желаниям. Но чтобы их совсем устранить, надо было уничтожить причины, которые их
Здесь лежал путь, которым надо было идти в восьмидесятых годах. Такая политика требовала времени для успеха. Но самодержавие было достаточно сильно, чтобы ее провести даже среди крестьянского нетерпения. Что оно поступило наоборот — грех его и правящих классов. Крестьяне самые мирные все же ждали часа, когда последует новое наделение. Но они его ждали от власти. Пропаганда, которую на этой почве революционные партии вели среди них против власти, утверждала их в правоте их притязаний на землю, но не убила в них веры в царя. Знаменитые слова Александра III волостным старшинам на коронации, конечно, их огорчили; но крестьяне были «терпеньем изумляющий народ»[413] и все-таки ждали.
Когда началось «освободительное движение» и оно поставило крестьянский вопрос, то подход к нему изменился; думали не столько о том, как разрешить его к
Свойства земельной собственности вызывают оригинальные построения, утопии и эксперименты. Принципиальные отрицатели личной земельной собственности, сторонники национализации земли, ученики Генри Джорджа, поклонники трудового землевладения, все могли быть убеждены в своей правоте. Крестьянская общая собственность могла дать повод воображать, будто крестьяне, противники личной собственности, считают землю «Божьей», связывая право на нее только с личной ее обработкой. Можно было искренно думать, что крестьяне несут с собой «новое слово», которого на Западе не было, и выдумывать оригинальные построения.
Но вовсе не такие
Вот почему освободительное конституционное движение, желавшее сделать право и закон основанием нового строя, пристегнуло к этой программе отрыжку крепостных воспоминаний, т. е. претензию крестьян на помещичью землю. И лозунгом не революционеров, а поклонников демократической конституции стало антигосударственное, нелогичное сочетание слов «Земля и воля». А ведь
Естественно, что такую программу приняли не без колебаний. Помню заседания общественных деятелей, в которых Мануйлов и Герценштейн свою программу отстаивали. Им предъявлялись серьезные возражения. Требование новых земель в пользу неумелого и неудачного крестьянского хозяйства было аналогично требованию новых кредитов со стороны разоряющегося торгового предприятия; сначала нужно поправить плохое хозяйство. Они отвечали, что заботы об интенсификации крестьянского хозяйства в свое время придут; что положение остро, что медлить нельзя, что необходимо дать «передышку», как иногда нужен кредит и для банкрота, чтобы выиграть время. Но главный аргумент был не в этом; его не раз повторял А. А. Мануйлов. «Если мы не сделаем крестьянам этой уступки, — говорил он всегда, — никакая конституция не удержится; тем более без нее конституции не добьешься. Нам нужно на эту меру решиться; если бы самодержавие было жизненно, оно бы само ее сделало и себя укрепило». Эту угрозу по адресу конституционалистов в 1906 году не раз высказывал Витте. Словом, если эта реформа и была демагогией, то демагогией,