Книги

Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника

22
18
20
22
24
26
28
30

Для служебной карьеры это было плохое начало; но через два месяца произошла Боркская катастрофа[480]. Государь вспомнил об упрямом железнодорожнике и лично потребовал его участия в следственной комиссии о катастрофе. А потом так же лично поручил привлечь его к государственной службе на посту директора Департамента железнодорожных дел при Министерстве финансов[481]. Витте не хотел отказываться от частной службы, которая шла успешно и превосходно оплачивалась. Государь предложил удвоить оклад директорского содержания из своих личных средств. Витте пришлось подчиниться. Он приехал в Петербург. У него был чин отставного титулярного советника, без единого ордена. Ему дали действительного статского [советника] вне всякой очереди[482]. Так начинал он службу вопреки протоколу, по личному выбору и желанию государя.

Этим дело не кончилось. Карьера Витте превзошла ожидания. Назначенный директором департамента, через год он становится министром путей сообщения, еще через год — министром финансов[483]. Все это опять не по протекции, не по поддержке чиновничьего мира, а по личному желанию государя. И, чтобы сделать эту карьеру, Витте не приходилось служить той реакции, которая тогда в официальном мире господствовала. Он мог не лукавить и не угодничать; он служил России по-своему.

Такие впечатления безнаказанно не проходят. Витте оказался детищем самодержавия. Оно его отметило, вознесло и дало ему возможность работать на пользу России. Мудрено ли, что он привязался к порядку, который его создал? Трезвый ум Витте старался дать этому пристрастию логическое оправдание. Он не мог приписывать своей чудесной карьеры исключительной проницательности, государственным дарованиям оценившего его самодержца. Витте себе иллюзий не делал. При всем преклонении перед Александром III он его не идеализировал; он считал его по уму и образованию человеком не выше среднего уровня, много ниже Николая II. Александр III только одним обладал в изобилии — правдивостью, честностью, высоким пониманием своего царского долга, и вот этих свойств на посту самодержца оказалось достаточно. По теории самодержавия эти свойства должны быть присущи всякому самодержцу в силу его положения, независимо от его личных качеств. Витте на опыте убедился, что самодержец благодаря своей высоте в государстве мог действительно видеть вопросы так ясно и судить о них так беспристрастно, как не могли бы обыкновенные люди. Теоретические рассуждения о преимуществах самодержавия Витте проверил на практике и в лице Александра III встретился с их живой иллюстрацией. И этот пример Александра III надолго, если не навсегда, загипнотизировал трезвого Витте. Когда ему указывали на возможность пристрастия, предвзятости, упрямства монарха, он из своей работы с Александром III черпал убедительные для себя возражения. Разве Александр III, начав с подчинения Победоносцеву и Каткову, не стал поддерживать ту политику Витте, которая сама по себе разрушала реакционные начинания восьмидесятых годов? Витте был убежден, что уже через несколько лет Александр III разобрался бы в бесплодности советов Победоносцева, усвоил бы необходимость нового курса и что, если бы он жил дольше, Россия увидала бы новое либеральное царствование и новую либеральную политику. В своих воспоминаниях об Александре III Витте был неистощим в примерах того, как можно было убеждать и разубеждать Александра III. Он спросил однажды Витте: правда ли, что он юдофил? Вопрос опасный, ибо юдофобство было одной из врожденных черт Александра. Витте не стал запираться. «Не знаю, — ответил он, — можно ли меня назвать юдофилом. Но я так смотрю на еврейский вопрос. У вас есть два пути: прикажите мне уничтожить всех евреев в России, потопить их в Черном море. Я это исполню, и ручаюсь, что мне это удастся. Европа пошумит и примирится. Но если вы почему-либо предпочитаете, чтобы они в России продолжали жить, нет другого пути, как дать им жить на тех же правах, как у остальных ваших подданных». Александр III такого ответа не ожидал и задумался: «Вы, может быть, правы»[484]. Витте говорил, что, когда в Александре III зародится сомнение, он не успокоится, пока не найдет решения, которое ему покажется правильным. И тогда осуществит его без колебания. И Витте был убежден, что Александр III решил бы еврейский вопрос, если бы ему было отпущено достаточно жизни.

Недостаточность таких аргументов для строгого, логического ума Витте была так очевидна, что их убедительности для него я не могу объяснить иначе как наличностью в его отношении к самодержавию иррационального элемента. Этот элемент оказался сильнее рассудка. Я сошлюсь на него самого; он это и сам сознавал. Раз в Виши, уже в эпоху Столыпина, мы с Витте спорили о самодержавии. В это время была конституция, с которой он связал свое имя[485]. Поведение самодержца относительно Витте, когда именем самодержца, его личным приказом было покрыто покушение Казанцева на жизнь Витте и поощрялась злостная клевета, будто это покушение бутафория, которую он сам подстроил себе, должно было оставить в Витте горький осадок[486]. И все же со страстью он самодержавие защищал и не как экстраординарную необходимость, а как нормальный порядок. Истощив возражения, он воскликнул: «Знаете, бывают распутницы, которых все-таки любят; так я люблю самодержавие». На такой плоскости спорить дальше было уже бесполезно. Но я помню, как, облегчив себе душу этим признанием, он перешел в наступление и с горячностью стал доказывать, что наша «любимая» конституция, если страна к ней не готова, оказывается хуже самодержавия. Он резко обрушивался на то, что из нашей конституции вышло. Он все и всех осуждал, все Государственные думы. Первую — за то, что она упустила исключительный момент быть полезной, последние — за то, что они интересов страны не защищали. Конституционная жизнь России для Витте была ярким образчиком того, что получается из конституции в стране, для нее не созревшей, где хочет ее одно меньшинство. «Чем депутаты, — спрашивал он, — оказались лучше тех старых чиновников, которых вы часто осуждали за то, что они думают о себе, а не о стране? И Дума воодушевляется только тогда, когда речь заходит о ее правах, о ее привилегиях. Тогда вы в полном сборе, лезете на стену, горячитесь, а когда дело идет о насущных интересах страны, вы равнодушны. Потому-то Столыпин может водить вас за нос; он вас тешит игрушками, которые вам так нравятся, дает вам волю болтать, что только хочется, вмешиваться во внешнюю политику, в военные дела, которые изъяты из вашего ведения, задерживать годами нужные законопроекты, оставлять страну без бюджета к законному сроку. А за это довольное думское большинство беспрепятственно позволяет ему в России проявлять то беззаконие, бесправие и жестокость, которых не было при самодержавии».

Такая характеристика периода 1907–1914 годов, как бы мы к III и IV Государственной думе ни относились, настолько тенденциозна, что я ее не стану оспаривать. Оба лагеря в этом вопросе грешили предвзятостью. Поверхностные суждения «оппозиции» при свете позднейших событий кажутся несправедливыми; это не мешало им быть искренними. И, вспоминая филиппики Витте, не сомневаюсь, что он был тоже искренен. В нем в этот момент говорил страстный, но и огорченный поклонник самодержавия, как в наших нападках на Думу 3 июня[487] говорили разочарованные любовники «конституции». Эта преданность самодержавию, уцелевшая в Витте, несмотря на все уроки, которые он получил, сделалась источником его личной трагедии при Николае II.

Хотя после смерти Александра III Витте и уверял, и, я думаю, вполне искренно, что покойный император мог свою реакционную политику изменить и возобновить линию 1860-х годов, этому трудно поверить и невозможно проверить. Но зато смерть Александра III и вступление на престол молодого Николая II, которое возбудило в русском обществе столько надежд на перемену политики, вероятно, заставили и Витте подумать, что для его планов настало более благоприятное время. По отзыву Витте, Николай был умнее и образованнее своего отца[488]; как он, имел и высокое понимание своего царского долга. А сам Витте для нового государя был не дерзким железнодорожником, которого только Боркская катастрофа научила ценить; Витте был уже в зените успеха. При этом Николай II благоговел перед памятью отца, а Витте был созданием покойного, пользовался его абсолютным доверием. Умирая, Александр завещал своему сыну: «Слушайся Витте». Наконец, Николай всходил на престол под другими впечатлениями, чем 1 марта[489]. Самодержавие имело право чувствовать себя настолько окрепшим, что могло вести за собою страну по новой дороге, а не искать спасения в строгости и стеснениях. Даже злополучный окрик 17 января [1895 года] мог не разрушить у Витте этих надежд. Тогда многие думали, едва ли правильно, что Николай II осудил только «конституцию», превознес самодержавие. Для поклонника самодержавия Витте в этом не было ничего ни страшного, ни печального. Для него важно было одно: по какой дороге пойдет самодержавие? По пути ли прежней реакции или по тому пути реформ 1860-х годов, на который его призывала осторожная политика Витте? И Витте, созданный личным доверием Александра III, мог рассчитывать на свое влияние на неопытного Николая II.

В этом Витте ошибся. Правда, первое время наружно все шло по-старому. Прежняя финансовая политика Витте продолжалась; его главные меры, как, напр[имер], введение золотой валюты, были произведены уже в новое царствование, при этом при личной поддержке государя против Государственного совета. Во время коронации Витте добился громадного успеха на Дальнем Востоке, который не был менее полезен от того, что его не сумели ни сохранить, ни использовать, а погубили нетерпением, не вполне бескорыстным, и жадностью к интересам совсем не России[490]. Под покровом внешних удач Витте уже с первых месяцев царствования Николая II, со времени проекта о Мурманском порте, где пересилило вредное влияние великих князей, стал чувствовать противодействие его планам со стороны императора, который прислушивался к наговорам его личных врагов[491]. Витте мог тогда на собственном опыте увидать слабые стороны самодержавия. Он мог убедиться, что ум, образование, воспитанность, даже честность и преданность долгу недостаточны, чтобы сделать хорошего самодержца; что самодержец, несмотря на высоту своего положения, может иметь слабости и предрассудки, может поддаваться плохому влиянию; а что неограниченность власти, которой он наделен в государстве, делает эти возможности сугубо опасными. Но даже личный опыт оказался бессилен против «пристрастия». Здесь была личная и глубокая трагедия Витте. Он не сделал шага, который был бы самым естественным для человека его калибра, т. е. сознать свое бессилие и уйти. Ему было бы все открыто на частной службе. Он остался на своем посту не ради почета. Он принадлежал к числу тех людей, честолюбие которых не в чинах, орденах и карьере, а в возможности действовать. И как практик, привыкший бороться с природными силами, он надеялся приспособиться к характеру нового государя. Чтобы влиять на государя, уже не годилась та резкая правда, которая Витте так удавалась с его покойным отцом. Приходилось затрагивать те специальные струны, на которые государь откликался. Витте на это пошел, и это было большим унижением его жизни, но искусно делать это он не умел. В нем было слишком мало настоящего царедворца.

В глазах широкого общества до самой отставки своей Витте по старой памяти казался всесильным. Но это было не так. В последнее время, перед самой отставкой, ему пришлось столкнуться по вопросам дальневосточной политики с теми, кто легкомысленно или корыстно исказил все его планы, обманул Китай и довел до Японской войны[492]. И широкое общество не только тогда, но и после приписывало Витте то, с чем он безуспешно боролся, пока в 1903 году не был отставлен[493].

С этого времени главная роль Витте окончилась. Но такие люди, как он, бесследно не исчезают. О нем еще вспомнили: ему пришлось благополучно докончить войну, которую он так осуждал, и добиться неожиданного успеха в Портсмуте[494]. Ему в 1905 году пришлось самому, в противоречии со всей своей жизнью, дать самодержцу совет октроировать «конституцию» и немедленно испытать на себе, насколько он был прав в своем недоверии к зрелости русского общества. Ему было суждено пасть жертвой этой незрелости и, не играя более активной роли в политике, наблюдать, как распадалась и гибла уже не самодержавная власть, а монархия, и прибегать к бесполезным и унизительным средствам, чтобы заставить себя услышать[495]. Все это было позже. Сейчас я говорю не об этом времени, а о его неудавшейся попытке вернуть самодержавие к творческой деятельности, к работе над преобразованием строя России по инициативе самого самодержавия.

В чем был план этого преобразования?

Витте упрекали, что для развития русской промышленности он пожертвовал сельским хозяйством, земледельческим классом. В этом могла быть доля правды. Но если Витте не слушал землевладельческих жалоб, то он хорошо понимал, насколько для нашей промышленности необходим был внутренний рынок, насколько основной предпосылкой экономического благополучия России было все-таки крестьянское благосостояние. Так в его глазах на первую очередь стал крестьянский вопрос, т. е. завершение освобождения. Некоторые частичные реформы в этом направлении были проведены им как министром финансов еще при Александре III. Так, в последний год его царствования была отменена крестьянская круговая порука[496]. В принципиальном отношении эта реформа была колоссальна. Одно то, что круговая порука могла продержаться до 1890 года, показывает глубину того бесправия, в котором держали крестьянскую массу и к которому государство и общество привыкли как к чему-то нормальному. Какое другое сословие подчинилось бы такому порядку, согласилось бы жить в подобных условиях? А круговая порука общества за отдельных крестьян давала основание и к той власти общества над его отдельными членами, которая составляла главную язву крестьянской жизни. Что Министерство финансов отказалось от подобной гарантии причитающихся казне платежей, было уже шагом к признанию за крестьянами индивидуального права на свободную жизнь. Этот принцип равного права и свободы личности должен был проникнуть и дальше, во всю правовую сферу крестьянства. Это было бы громадной реформой, которая переродила бы атмосферу деревни. Но здесь инициатива министра финансов столкнулась с совершенно обратной крестьянской политикой министра внутренних дел и с той общей политикой государства, для которой сословность казалась основным укладом порядка. И тогда вопрос о крестьянах Витте решился поставить ребром[497].

Он поставил его в форме доклада в государственной росписи 1897 года[498]. Отметив, что в области финансов им было достигнуто, Витте докладывал государю, что наступил момент, когда надлежит взяться за самое главное, без чего идти дальше нельзя, за упорядочение крестьянского положения, за обеспечение его права на свободный труд и его результаты. Я за точный текст виттевских слов не ручаюсь, но помню их смысл; помню также впечатление, которое этот доклад в стране произвел; помню восторг, в который он привел народнический кружок Л. В. Любенкова. Непосвященным людям Витте казался тогда всемогущим. Что именно он поставил крестьянский вопрос в такой полноте, казалось залогом правильного его разрешения. А все переплетено в государстве; приобщение крестьян к общему праву, освобождение их от усмотрения общества и начальства не могли не повлечь грандиозной перемены во всем крестьянском быту и его психологии. Перемена не могла не отразиться на всем, что было связано с крестьянской жизнью. А что с нею не было связано? Опубликование этого предположения во всеобщее сведение казалось почти равносильным возвещению новой эпохи Великих реформ. В тех условиях, в которых были сказаны эти слова, они обязывали и не могли остаться словами.

Но Витте мог убедиться, что он имеет дело с другим государем. На доклад, который раздался как удар грома, от которого все ждали последствий, Николай II ответил молчанием. Все осталось по-прежнему. Ожидания сменились недоумением. Витте со своим докладом попадал в фальшивое положение. Из опубликованных воспоминаний мы узнали теперь, что Витте не остался бездеятельным. Он написал новое письмо государю, текст которого был им в мемуарах опубликован[499]. Он ставил перед самодержцем тот же вопрос в более резкой и решительной форме, чем в росписи; и на это письмо государь опять промолчал. Витте мог воочию видеть, что не так легко убеждать самодержца, как ему это раньше казалось. Он смог тогда понять и пользу общественного мнения, хотя бы неподготовленного, излишне шумливого, но для воздействия на государя небесполезного. Однако по старой привычке Витте прежде всего искал причин в личных влияниях. Министром внутренних дел был тогда Горемыкин, в крестьянском вопросе — по существу консерватор. Свою неудачу Витте приписал его отношению к этому делу. В это время подошел эпизод с Северо-Западным земством[500]. В своей знаменитой брошюре, упрекая Горемыкина за его отношение к земству, Витте не упустил случая с горечью напомнить и крестьянский вопрос. «Не одни инородцы, — писал он, — поставлены вне общего закона и общих условий государственного порядка. По причинам, изложение которых повело бы слишком далеко, в особые условия поставлена и масса сельского населения — сословие крестьян. Сходно с инородцами сельские обыватели тоже рассматриваются как особая группа населения, сословно обособленная»[501]. Плеве позднее сказал Шипову, будто вся записка Витте о земстве имела целью только свалить Горемыкина. Если это правда, то я не сомневаюсь, что не «земские» взгляды Горемыкина, а именно его отношение к крестьянскому вопросу было причиной виттевской атаки на Горемыкина, хотя бы эта атака и была приурочена к введению в Северо-Западных губерниях земства. Эта атака увенчалась успехом; земство в Северо-Западном крае не было введено, а Горемыкин вышел в отставку. Тогда Витте решил снова поставить на разрешение крестьянский вопрос. Он действительно был реактивом, по которому можно было судить о нашем «самодержавии». И потому ясная постановка этого вопроса сделалась переломным пунктом нашей новейшей истории.

Глава X. Попытка крестьянской реформы

Вместо И. Л. Горемыкина министром внутренних дел в 1902 году был назначен Д. С. Сипягин[502]. Он был представителем дворянского направления, далекого от Витте. Казалось, что в нем Витте не мог рассчитывать на союзника. Но, по общему мнению, Сипягин был выдвинут именно его рекомендацией. Это казалось столь непонятным, что многие немедленно заподозрили Витте в коварном расчете, а именно в желании руками Сипягина довести Россию до взрыва и воспользоваться этим в своих политических видах. Так, например, объяснял себе это даже Д. Н. Шипов[503][504].

Такое подозрение характерно для суждения о Витте, для общего к нему недоверия. Самый факт был неточен; не Витте выдвинул кандидатуру Сипягина[505][506]. Но до первого назначения Горемыкина министром внутренних дел Витте действительно поддержал кандидатуру Сипягина против другого кандидата — Плеве. В этом он потерпел частичную неудачу; назначен был не Сипягин, но и не Плеве, а Горемыкин. Но благодаря этому некоторая доля ответственности за позднейшее назначение Сипягина на Витте все же лежит. Но рекомендация им Сипягина в хитроумных объяснениях не нуждается; она только характерна для условий, в которых приходилось тогда управлять. Витте не мог бы провести своей программы, опираясь только на единомышленников; в правящей среде их помощь могла бы планы Витте только компрометировать. Он поневоле должен был искать поддержки среди консервативного лагеря, вербовать в нем людей, способных не испугаться его взглядов на крестьянский вопрос. С этой точки зрения Сипягин мог оказаться полезным.

Старинной дворянской семьи, в родстве и дружбе с аристократией, bon vivant et gourmand[507], страстный и прекрасный охотник, Сипягин был сделан из материала, из которого стряпали в старину предводителей [дворянства], а иногда и тех губернаторов, которые, предоставляя управление правителям канцелярий, занимались сами «представительством» и «объединением» общества. Пока государственная машина вертелась без перебоев, они могли казаться на месте, а тактом, воспитанностью и добродушием могли и смягчать ненужные трения. Политическая программа таких людей глубоко не шла; она сводилась к подчинению «священной воле монарха» и к борьбе против тех, кто покушался «умалить» самодержавную власть. У Сипягина вдобавок была та личная преданность государю, которая заменяла программу. Чувствительный ко всему, в чем можно было бы усмотреть покушение на прерогативы монарха, он зато органически не мог допустить, чтобы благо населения могло оказаться в чем-нибудь несовместимым с самодержавием. Он мог поддерживать реформу в крестьянском вопросе, если его убедить, что она не затрагивает интересов самодержавия и для него даже полезна. Сословные интересы дворянства в этом его остановить не могли бы. Сипягин принадлежал к тем отживавшим типам дворянства, которые в дворянских привилегиях видели не столько свою личную выгоду, сколько почетное средство обслуживать интересы страны. Мое поколение еще застало носителей этой старомодной идеологии. Они не походили на оппозиционный шаблон, по которому привилегированному классу полагалось быть паразитами, а преданность общему благу была монополией демократии. В благодушных баловнях жизни, которые не забывали и о нуждах других, было немало наивности, но и своеобразного шарма. Я видал в дворянских собраниях, как они возмущались стремлением большинства использовать свое положение, увеличить свои привилегии, как они негодовали на дворянские походы на казначейство или на Государственный банк, словом, как они сопротивлялись стараниям дворянства взять все, что можно, с политической ставки на верность «передового» сословия. Эти «идеалисты» дворянства редко выступали с речами; они не были мастерами говорить на многолюдных собраниях, да и во имя достоинства дворянства не хотели являться публично его обличителями; зато в кулуарных беседах, личным примером, влиянием, поведением и голосованием бывали живым укором дворянским дельцам.

Конечно, богатство, независимое положение людей этого типа, избавляя их от оборотной стороны «борьбы за существование», позволяли им больше думать о достоинстве своего положения, чем об извлечении из него выгод; эти условия делали для них легкой задачу себя не срамить. Но это вопрос другого порядка. Важно, что благодаря этому они могли не оставаться равнодушными к тому положению, в котором наше законодательство держало крестьян. А кроме того, верные патриархальным взглядам на жизнь, они сочувствовали зажиточным элементам крестьянства, «старичкам», как их тогда называли, а по новейшей терминологии — «кулакам»; они не считали разумным приносить их в жертву крестьянской демократии, «беднякам и середнякам». Их политическое провидение не шло так далеко, чтобы понимать, насколько крестьянское неравноправие неразрывно связано было с существовавшим в России государственным строем; насколько оно служило опорой самодержавию. Понять это люди вроде Сипягина были не в состоянии. Для них самодержавие казалось естественным защитником против социальной неправды; Сипягин пришел [бы] в ужас, если бы поверил, что явную социальную несправедливость надо было бы охранять в интересах самодержавия. Его преданность самодержавию побудила бы его приветствовать реформу, которая увеличила бы престиж самодержца в стране, вызвала бы к нему такие же благодарные чувства крестьянства, как в 1861 году. Эта сантиментальная психология создавала у Сипягина возможность общего языка с реалистом Витте, почву для соглашения с ним. На людей вроде Сипягина поневоле приходилось рассчитывать Витте в том классе, который тогда правил Россией; их помощь или по крайней мере нейтралитет были необходимы; иметь Сипягиных на своей стороне было для Витте гораздо полезнее, чем приобресть лишнего сотрудника из либерального лагеря.

И действительно, при Д. С. Сипягине, на которого для Витте было тем легче влиять, что он был связан с ним личной дружбой, Витте мог, наконец, сделать первый шаг в осуществлении своей крестьянской программы. Крестьянский вопрос сдвинулся с места. По высочайшему повелению 22 января 1902 года было образовано Особое совещание для выяснения нужд сельскохозяйственной промышленности и соображения мероприятий, направленных на пользу этой промышленности и связанных с ней отраслей народного труда[508]. Председателем Совещания назначен был С. Ю. Витте. Так скромно начиналась глубоко задуманная попытка вернуть самодержавие на дорогу реформ.

Объявленная программа работ Совещания носила характер технический, никого не пугавший. Но в эту программу, однако, могло быть включено почти все; оставаясь на почве высочайшего повеления, можно было поставить на обсуждение все главные вопросы нашей государственной жизни.