Книги

Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника

22
18
20
22
24
26
28
30

Сам Витте, как председатель, не собирался Совещания ограничивать. Он не скрывал, что в Сельскохозяйственном совещании предполагал поставить во всей полноте правовой крестьянский вопрос. Он настаивал на этом перед своими друзьями, членами Совещания; просил их об этом подумать и поднять вопрос в комитетах[509]. Так Витте смело брался за самый стержень тогдашнего социального строя. Витте оставался только последователен. В докладе по росписи 1897 года он этот вопрос уже публично поставил. Судьба доклада его показала, что этого было недостаточно. Было недостаточно и обеспечить себя со стороны недалекого министра внутренних дел. Так Витте решился привлечь на свою сторону помощь нашей общественности. Совещание получило право образовывать уездные и губернские комитеты, привлекать к работе всех тех, «участие коих будет признано ими полезным». Этим открывалось сотрудничество власти и общества в той форме, в которой Витте всегда считал это сотрудничество наиболее продуктивным. Этим правом Витте предполагал широко воспользоваться. Такой способ разработки мероприятий не применялся ни разу с воцарения Александра III. Общественность была привлечена к широкому обсуждению недостатков нашего строя и того, что надлежало теперь предпринять. Впервые после 1881 года вопрос был так поставлен перед Россией.

Я без особенного изумления прочел в статье Милюкова («Соврем[енные] записки», № 57), что значение этого «предприятия» Витте очень мной преувеличено[510]. Такое суждение характерно для политика позднейшей формации. Для представителей «освободительного движения» Витте и те, кто в этом вопросе готов был с ним следовать, значения не имели уже потому, что борьбы против самодержавия вести не собирались. «Освободительное движение» стало расценивать все явления только по этому признаку. Что реформа основ крестьянской обособленности повлекла бы за собой реформы и в земстве, и в суде, и в самой постановке государственной власти — об этом освободительное движение так мало думало, что в своей декларации, в 1-м номере «Освобождения», ограничилось требованием «конституции», а крестьянский вопрос уступало будущему русскому парламенту[511]. Даже когда оно поняло, что на одной поговорке «Долой самодержавие» крестьянства не привлечешь, оно, ставя крестьянский вопрос, позаботилось только о том, чтобы для тогдашних крестьян его решение было наиболее соблазнительно. При таком отношении к делу громадный план Витте ни интереса, ни сочувствия в наших политиках не возбуждал. Нужно добавить, что, по системе Особого совещания, «политики» остались в стороне; губернские и уездные комитеты не выбирались по четыреххвостке, и общественным слоем, который мог в них сыграть роль, были все-таки земцы. Это была лишняя причина, почему от этих комитетов, как от Назарета, политикам ничего доброго ожидать было нельзя[512]. Если бы попытка Витте удалась, русская общественность устремилась бы к разработке практических, жизненных тем, столь же разнообразных, какие были в 1860-е годы, а интеллигенция со своей поговоркой «Долой самодержавие» отклика бы в стране не нашла. План Витте мог оказаться преградой для той войны, которую «освободительное движение» повело через несколько месяцев позже. Он бы ее предотвратил, и при этом — к благу России.

Но зато, когда случилось иначе и самодержавие разрушило «предприятие» Витте, резко и грубо оттолкнув земскую среду, гибель этого начинания и эту лояльную среду превратила во враждебную[513]. Так самодержавие само создало себе тогда новых врагов. Если интеллигенция считала, что «освободительное движение» выиграно ею одной в союзе с Ахеронтом, то это самообольщение. Самый сильный удар по самодержавию произошел именно тогда, когда его бескорыстные сторонники от него стали отвертываться и присоединяться к интеллигентскому освободительному движению. Именно это его участь решило. И все это оказалось связанным с не доведенным до конца начинанием Витте.

Первые трения в Совещании, как и можно было ожидать, произошли на земской почве. Здесь обнаружилось разномыслие между Витте и Сипягиным. Витте предлагал привлечь к работам представителей земских собраний, Сипягин в этом предложении усмотрел направление, с которым надо было бороться. Государственные вопросы, по его мнению, не касаются земских собраний, а в качестве сведущих местных людей достаточно должностных лиц, представителей земских управ. Для возражения, впрочем, был выставлен более благопристойный предлог. Министерство внутренних дел находило, что в настоящее время нет необходимости запрашивать земские учреждения, так как они уже были запрошены о нуждах земледелия и сельскохозяйственной промышленности в конце 1894 года Министерством земледелия. Это было одно лицемерие. В сопротивлении расширению земской компетенции состояла вся политика Министерства внутренних дел. Витте ей уступил. Его упрекали за это, но эту уступку нетрудно понять. Для Витте участие земства был все-таки второстепенный вопрос, а после его знаменитой записки выступать в защиту земств значило бы дать повод к дешевым нападкам. Конечно, они только бы показали непонимание того, что тогда Витте писал; но это не причина, чтобы им не был обеспечен успех. Витте, который сознавал, какую громадную реформу он затевал, какими последствиями она отозвалась бы на всех отраслях государственной жизни, считал бы тактической ошибкой расхождение с министром внутренних дел по такому частному вопросу. Устранение земских собраний не могло не вызвать негодования в земской среде, но это негодование ему казалось мелочью в сравнении с делом, которому клал почин. К тому же земские люди в комитетах все-таки были. Если бы ценой этой уступки он мог успокоить Сипягина, он счел бы это выгодной сделкой.

Едва ли надежды Витте на помощь Сипягина могли оправдаться. Это было слабостью позиции Витте. Воспитанный в школе самодержавия, он преувеличивал значение личных отношений, личного влияния, вообще «маневрирования» около трона. В противоречии со своим пониманием «непреложности законов государственной жизни»[514][515] он рассчитывал на возможность добиться успеха благодаря искусным ходам наверху. Крестьянское равноправие стояло в программе либерализма, а не дворянства. Задача провести эту программу руками Сипягина была бы политическим фокусом. Несмотря на дружбу Сипягина с Витте, другие влияния наверное бы оказались сильнее и Витте пришлось бы испытать разочарование в сипягинской помощи.

Но на какие влияния ни ставилась ставка, создание Особого совещания было все же попыткой самодержавия пойти не путем вынужденных и запоздалых уступок, а вернуть себе инициативу в проведении полезных и для общества желанных реформ, т. е. возвратиться на дорогу 1860-х годов. Попытка не удалась, ибо она хотела спасти самодержавие вопреки ему самому. Обреченное самодержавие этого не захотело. Тогда попытка обратилась против него, и создание сельскохозяйственных комитетов стало прологом к освободительному движению уже в кавычках.

Пришла ли эта попытка слишком поздно? Она почти совпадала по времени с выходом «Освобождения»; первый номер его вышел в июне того же 1902 года[516]. Но настроение широкого общества тогда было еще далеко от того, которое владело «вождями» освободительного движения. Если бы Витте смог свой план осуществить и самодержавие пошло бы по дороге реформ, обывательское население оказалось бы с ним. Самодержавие само оттолкнуло этот спасательный круг.

* * *

Второго апреля 1902 года, в самом начале работ Совещания, Сипягин был убит Балмашевым[517]. Его место на посту министра внутренних дел занял Плеве. Он олицетворял собой совершенно другие тенденции. Борьба Витте и Плеве явилась единоборством двух противоположных начал в самодержавии. Потому она представила такой политический интерес.

Плеве прошел трагической фигурой в нашей истории. Не знаю, кто стал бы его теперь защищать. Сам Витте к нему беспощаден. В своих мемуарах он передает отзыв Победоносцева; сравнивая Плеве с Сипягиным, Победоносцев сказал: «Сипягин — дурак, а Плеве — подлец»[518]. Смерть Плеве в свое время вызвала почти всеобщий восторг[519], не менее демонстративный и, конечно, более мотивированный, чем восторг от убийства Распутина[520]. Не было обвинений, которые бы на него не взводили, начиная с устройства им Кишиневского погрома[521], против чего с негодованием возражал А. А. Лопухин, и кончая провокацией Японской войны, чего не отрицает и Витте[522].

В борьбе с Витте Плеве, как и Витте, защищал самодержавие. Но Витте стремился его направить на проведение либеральной программы, которая страну бы с ним примирила и надолго вырвала бы оружие из рук его принципиальных врагов. Наоборот, Плеве не допускал изменения прежней политики, отстаивал неприкосновенность основ, на которых с 1880-х годов стало самодержавие. Он не хотел считаться с тем, что эти основы — сословность, государственный нажим на все развитие жизни — были причиной русской отсталости и не могли продолжаться вечно. Говоря теперешним языком, Витте хотел эволюции самодержавия, Плеве с нею боролся[523]. Один был оптимистом, другой — пессимистом. Им было суждено в какой-то момент друг с другом сразиться.

Свою политическую позицию Плеве защищал с большой энергией. Он не боялся создавать себе врагов и их не щадил. Он был и последователен. Он один имел смелость доказывать, что увеличение крестьянского землевладения вредно и что поэтому нужно сократить деятельность Крестьянского банка[524]. Про Плеве можно сказать, что он не вилял и взглядов своих не скрывал. Он бился с открытым забралом.

Но если политическая позиция его совершенно ясна, то личность его для меня остается загадкой. Я никогда с ним не говорил, только один раз видел его издали в поезде и впечатлений от него не имею; я жил в среде людей, которые не могли быть к нему беспристрастны. И я затрудняюсь сказать, что им руководило. Он не был похож на слепого фанатика. Был человек умный и трезвый, занимавший в течение жизни разные политические позиции[525]. Победоносцев, по словам Витте, назвал его «подлецом», но это ничего не доказывает; тот же Победоносцев сказал как-то Витте: «Кто ныне не подлец?»[526] В его устах этот отзыв значил не много; он не прощал Плеве уже того, что он когда-то был сотрудником Лорис-Меликова. Но самое любопытное в личности Плеве — это то, что он понимал обреченность самодержавия, которое он защищал. Характерны и, я бы сказал, драматичны те откровенности, которые он решился доверить Шипову; они свидетельствуют, между прочим, о том уважении, которое нельзя было не чувствовать к этому человеку. В первом разговоре Плеве с Шиповым, в июле 1902 года, он сказал ему следующее: «Я полагаю, что никакой государственный порядок не может оставаться навсегда неизменным и, очень может быть, наш государственный строй лет через 30, 40, 50 должен будет уступить место другому (прошу вас, чтобы эти слова мои не вышли из этих стен); но возбуждать этого вопроса теперь, во всяком случае, не своевременно; исторические события должны развиваться с известною постепенностью»[527][528]. А через 2 года, в разгаре освободительного движения, когда уже после победы над Витте Плеве сообщал Шипову о его неутверждении председателем губернской управы[529], он о том же вопросе говорил в иных выражениях. «Я не могу не согласиться, — говорил он, — что мы к этому идем и что разрешение этого вопроса дело недалекого будущего, но вопрос этот может быть разрешен только сверху, а не снизу и только тогда, когда в этом направлении выскажется определенно воля государя»[530]. Как же себе объяснить, что при подобном понимании дела Плеве боролся с той эволюцией самодержавия, которая одна могла бы сделать переход к другому строю безболезненным? Было ли это с его стороны простым угождением государю, заботой о сохранении портфеля? Мне потому этому трудно поверить, что этой политикой Плеве возбуждал против себя опасных врагов, которые имели доступ и к государю; угодники идут по линии наименьшего сопротивления. Плеве не останавливался ни перед какими опасностями. Поэтому ни угодничество, ни политическая слепота недостаточны для объяснения политики Плеве. В основе ее лежала та трагедия нашего положения, которая кое-кем уже сознавалась в то время. Плеве мог понимать, что самодержавие своей властью поступиться не хочет и что поэтому попытка либеральных реформ ему не по плечу и не по силам и его приведет к катастрофе. Если он не хотел отстраниться и предоставить свободу событиям, если он считал нужным свой долг перед государем исполнить, ему оставалось одно — стараться выиграть время и защищать существующий строй, как защищают обреченную крепость. Враги были и возникали повсюду; Плеве не боялся открытых противников, которые вели против самодержавия прямую атаку; ее он считал возможным отбить, как в 1880-х годах в должности директора Департамента полиции отбил атаку того, прежнего времени. Это воспоминание впоследствии вводило его в заблуждение. Он поэтому гораздо больше боялся тех, которые могли увлечь самодержавие на путь либеральных реформ, на которые он нашу страну и общество, а вероятно — и монарха, способными уже не считал. По этим спасителям он бил с ожесточением приговоренного к смерти бойца, озлобляясь в борьбе, но твердо решившись не уступать им ни пяди и реформ не допускать. И в этом фигура всем ненавистного Плеве была не лишена не только трагизма, но и своеобразного героизма.

Таков был тот главный противник, который в начале XX века столкнулся с Витте в его попытке направить самодержавие на другую дорогу. Борьба Витте и Плеве была той же борьбой двух основных путей самодержавия, как борьба Лорис-Меликова и Победоносцева в 1881 году[531]. В миниатюре она была всюду, лежала в основе почти всех политических столкновений и конфликтов этого времени. Отличие ее было в калибре тех двух фигур, которые на глазах у всех вступили в единоборство, и в том, что ставкой этой борьбы стала судьба самодержавия.

Схватка этих двух антиподов не могла не разразиться около плана Витте. Плеве крестьянской реформы совсем не хотел[532], но он задумал воспользоваться комитетами для осуждения финансовой политики Витте. В своем разговоре с Д. Н. Шиповым он осудил включение в программу занятий «вопрос о правовом положении крестьянского сословия»; связь его с нуждами сельскохозяйственной промышленности казалась ему чересчур отдаленной, но зато он считал «очень полезным», чтобы было «обращено особое внимание на слабые стороны нашей финансовой и экономической политики»[533]. Так борьба Витте и Плеве отзывалась немедленно в земской среде и влияла на ее поведение. И потому интересно яснее припомнить, что эта среда тогда представляла.

* * *

Я напомню о двух земских организациях этой эпохи — о «Беседе» и о Земском объединении. Они избавят от опасности судить о прошлом по настроениям позднейшего времени.

О «Беседе» я хочу припомнить еще и потому, что о ней мало знают; когда она имела значение, говорить о ней вслух было нельзя; после 1905 года, когда говорить обо всем стало можно, свое значение она потеряла. На собрании в Париже в память П. Д. Долгорукова П. Н. Милюков в своей речи сказал о «Беседе» несколько слов, которые показали, что даже он, несмотря на свою осведомленность в русской общественной жизни, имел о «Беседе» самое неточное представление. Рассматриваемая через призму позднейших политических настроений «Беседа» стала мало понятна как организация бледная и не яркая; ее интерес был в том, что она была типичным образчиком тех забытых общественных настроений, которые существовали, но не успели развиться. Существование их и их неудача объясняют многое в ходе нашей истории. «Беседу» стоит припомнить и потому, что деятели ее вымирают; а люди, которые знают ее лучше, чем я, о ней не говорят.

«Беседа» — кружок, основанный в начале 1890-х годов, сначала на почве просто личных знакомств, в известный момент превратилась в организованный центр избранных общественных деятелей. Внешним проявлением ее жизни было издательство. Кружком был выпущен ряд сборников определенного идейного содержания: об аграрном вопросе, об основах местного самоуправления, о конституционном устройстве различных стран и т. д.[534] Издания сообщали полезные сведения и будили определенные интересы. По условиям времени кружок не имел права ставить на изданиях свое имя. Это произошло позднее, при Святополк-Мирском, и доставило некоторым членам кружка наивную радость увидеть на книгах родное слово «Беседа». До этого все книги выходили как личные издания отдельных членов.

Главное значение «Беседы» было не в издательстве, а в зачатке «организации». «Беседа» связывала многих крупных общественных деятелей всей России. Почти все губернии имели в ней своих представителей. В ней сосредоточивались сведения и о том, как шла жизнь на местах, и о том, что ей грозит сверху; из «Беседы» могла вдохновляться и местная общественная деятельность. Раньше, чем в России образовались легальные партии, передовая общественность уже получила в «Беседе» свой объединяющий и направляющий центр.

Я говорю «передовая общественность»; более точно ее определить было бы трудно. «Беседа» не хотела быть партией с определенной программой; в ней уживались и конституционалисты, будущие столпы Кадетской партии: Головин, Кокошкины, Долгоруковы, Шаховской, последние рыцари самодержавия: Хомяков, Стахович[535], Шипов. Характерно для «Беседы» было то, что в ней, как во всем русском обществе этого времени, передовые направления не были дифференцированы. Только «освободительное движение» в кавычках занялось рассаживанием людей по определенным программам и стало клеймить как отсталых тех, кто не настаивал на конституции и четыреххвостке. «Беседа» шла иною дорогой. В ней не было стремления друг от друга «отмежеваться». По позднейшим взглядам на вещи в этом был признак незрелости, но в ней это проводилось сознательно. «Беседа» понимала наличность в ее среде коренных разномыслий. Еще до меня там раз был поставлен во всей полноте вопрос о самодержавии и конституции. Я познакомился с этим по протоколам. В этом споре схватились лучшие силы и того, и другого лагеря. Конечно, самодержавие, которое защищали некоторые члены «Беседы», имело мало общего с тем, что в это печальное время самодержавие из себя представляло. Но все же были люди, которые с ним не только мирились, но [и] стояли за него как за наиболее подходящую к России форму правления. И что знаменательно: после горячего обмена мнений, занявшего не одно заседание, «Беседа» на этом не развалилась; то, что членов ее объединяло, казалось им сильнее этого принципиального разномыслия.

Почвой, которая соединяла всех членов «Беседы» и давала им право причислять себя к передовой русской общественности, была их преданность идее «самоуправления». Это было conditio sine qua non[536] принадлежности к ней; эта идея отличала всех ее членов от официального самодержавия. Но вне этого признака все мнения были свободны. «Беседа» покрывала и последователей славянофильства, мечтавших о самодержавном царе при свободной земле, и сторонников народоправства, парламентаризма, где монарх царствует, а не управляет. Оба эти направления чувствовали себя друг к другу ближе, чем к официальному самодержавию.