Книги

В споре с Толстым. На весах жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Искусство гуманизирует. Не может быть зверем тот, перед кем открывается такая красота. Поневоле ценит созерцающий искусство и любовь художника к прекрасному, учится преклоняться перед его трудом-подвигом и быть ему признательным за то, что он ввел его в храм своей души.

* * *

К величайшим ценностям искусства относятся и выдающиеся скульптурные произведения. Нам дороги и древние, наивные и примитивные – египетские, китайские, индийские, мексиканские и др. статуэтки как памятник жизни древних народов. Восхищаемся мы и прекрасными классическими образцами скульптуры.

К прекраснейшим из них, вне сомнения, относится виденная мною в Лувре античная, полуоблупившаяся от времени, но живая статуя из тепловато-розового мрамора: знаменитая Венера Милосская. Невозможно себе представить более совершенное исполнение в мраморе человеческого, женского тела. Атмосфера чистоты и красоты окружает это произведение.

Другое могучее впечатление, в том же Лувре, это: две статуи, по бокам одних дверей, «Рабов» Микеланджело. Статуи – колоссальные. Недоконченные. Фигуры, недовысеченные из мрамора. На ногах и за спинами их виднеется еще грубый, не снятый мрамор. И это производит такое впечатление, как будто рабы выбираются, освобождаются на свет из облепившей и охватившей их грубой, бесформенной материи.

Оно так и есть: статуи только рождались в свет, но не дородились. Работа скульптора была прервана. Огромные, сильные «рабы» так и остались рабами охватившей и пленившей их материи. Они – прекрасны, но «скручены» камнем по рукам и по ногам. Титаны, жаждущие свободы, но никогда ее не достигающие.

Если бы Микеланджело кончил статуи, они не производили бы такого огромного, такого потрясающего впечатления.

А еще – огромное впечатление от скульптуры: это обломки статуй, украшавших западный фронтон афинского Парфенона, похищенные англичанами и хранящиеся в Британском музее в Лондоне, в частности – один из них: именно, юношеская фигура полулежащего Кефиса. Мрамор поддался уже времени, местами искрошился, расщепился, но работа Фидия или одного из его учеников так идеально прекрасна, что вы смотрите на этот кусок камня как на живое, прекрасное тело. Связь с V столетием до нашей эры устанавливается непосредственно и мгновенно, и это очень трогает.

Толстой с большим неодобрением и почти с презрением говорит о «полудиком рабовладельческом народце», научившемся изготовлять статуи голых женщин, и, однако, искусство древних греков живет и поражает своей высотой человека XX столетия так же, как оно поражало современников за пять веков до нашей эры.

Кстати, тот же «полудикий» народец дал Сократа, Платона и Аристотеля.

* * *

Общий вывод суждений Л. Н. Толстого об искусстве очень суров. «Искусство нашего времени и нашего круга стало блудницей», – говорит Толстой. Надо «избавиться от заливающего нас грязного потока этого развратного, блудного искусства» («Что такое искусство?»). Кто же и как должен был избавить общество, народ от этого развратного, блудного искусства, в частности – искусства изобразительного? Может быть, современное Толстому правительство? Или Академия художеств? Или те или иные художественные объединения? Нет! Их отнюдь не тревожила «аморальность» некоторых явлений, течений в искусстве. Раньше могла действовать и действовала только политическая или церковная цензура в искусстве, – отсюда: удаление с выставок таких картин, как «Бурлаки» и «Исповедь приговоренного» Репина, «Апофеоз войны» Верещагина или «Распятие» Ге. Сюжетов фривольных цензура не касалась.

Льву Николаевичу так и не удалось увидать торжества нового, более строгого в моральном отношении основополагающего принципа в искусстве. Ему, конечно, не приходилось и мечтать о том, чтобы когда-нибудь этот принцип был утвержден в русском искусстве. Между тем время борьбы с «искусством-блудницей» пришло. Это, конечно, наше время, когда, с установлением на российских пространствах великой республики Советов, многое из прежних, привычных умонастроений и неписаных законоположений поставлено было на голову. Нельзя представить себе ничего более серьезного, подлинно демократического, истинно-прогрессивного и более строгого в моральном отношении, чем дух советского искусства.

* * *

К искусствам должна быть, по справедливости, причислена и архитектура. Вернее: и архитектура, не вседневная, житейская, а планированная, стильная, может быть искусством, и искусством высоким. С детства я благоговел перед единственно доступной мне «выдающейся» архитектурой – архитектурой уездных кузнецких церквей в Сибири. Потом с тем же благоговением вглядывался я в абрис пятикупольного (построенного в виде уменьшенной копии московского Храма Христа Спасителя) Нового собора в Томске и в его высокие, расписанные живописью внутренние своды. Москва доставила мне ряд прекрасных архитектурных впечатлений и прежде всего – сказку Кремля. Нигде больше не видал я, да и нет нигде на свете ничего подобного! Это – поистине бессмертное творение русского духа, хоть и опиравшегося тут в своем творчестве на итальянцев. А самыми мощными отдельными впечатлениями в Москве были: собор Василия Блаженного, Успенский собор, церковь Покрова на Покровке, Никола Хамовнический, дворцы-больницы XVII–XIX столетий да ряд ампирных особняков, рассеянных по Остоженке, Пречистенке и Арбату с их переулками. После Второй мировой войны – высотные здания и прежде всего здание университета на Ленинских горах. В Петрограде я восхищался общим изяществом и красотой колоннады Казанского собора, величием Исакия, красотой и пышностью Зимнего и Таврического дворцов, виденных не только снаружи, но и внутри.

Но все же самым «душещипательным» впечатлением были не московские и не петроградские сооружения, а маленький, скромненький храм Покрова на р. Нерли, близ села Боголюбова во Владимирской губернии. Я увидел его летом 1918 года, отправившись пешком из Владимира в Суздаль. За спиной у меня были уже замечательные владимирские соборы, Успенский и Дмитровский, и тем не менее церковь на Нерли поразила, захватила, оглушила меня.

Далеко за селом. Не меньше, чем в двух или в трех верстах. На широком, зеленом, открытом лугу. Над речкой. Одна. Возвышается изящная, стройненькая, беленькая церковка в древнерусском стиле: она сложена из белого камня, завершена одной главой на высоком барабане. «Здание отличается необыкновенной стройностью и изяществом пропорций, тонкой пластичностью форм. Наружные стены расчленены уступчатыми лопатками и колонками, украшены нарядным арматурным поясом и разными белокаменными скульптурными украшениями. Входы оформлены перспективными порталами с белокаменной резьбой»106.

Глядя на эту построечку снаружи, еще можно было сохранять спокойствие, можно было ее «сознавать» и рассуждать о ней. Но когда я, через не запертые, а только притворенные двери, вошел внутрь и по белоснежным, стройным столпам скользнул взором кверху, к сводам и куполу, я «потерял себя»: потерял способность рассудочно относиться к тому, что вижу. Дивная мелодия зазвучала надо мной и похитила мое сердце без остатка. Белоснежные массы летели так легко и так стройно вверх, что на моих глазах как бы воочию совершалось чудо: претворение тяжелого камня в легкое ангельское крыло. Я застыл в невыразимом восторге…

Один, в полном молчании сияющего летнего дня, обошел я церквушку, заглянул в крошечный алтарь, вышел по обветшавшему крылечку наружу, обошел всю постройку вокруг… Да, передо мною было несомненное чудо архитектуры. Чудо, сотворенное незнаемыми чудотворцами в XII–XIII веках.

Столь непосредственного и сильного впечатления не производила на меня до тех пор ни одна постройка. Даже не Кремль. Там – слишком грандиозны массы, слишком богата орнаментировка, слишком очевидны усилия строителей. А тут – точно все родилось на лугу само собой, как лебедь. За границей я продолжал свои поиски прекрасного в архитектуре. Церковь на Нерли дала мне высокий критерий для оценки известнейших и знаменитейших созданий мировой архитектуры.

* * *

Кельнский собор, – не то, что церковь на Нерли! – стоит в двух шагах от главного вокзала. На ту же площадь, ограниченную с одной стороны собором, с другой вокзалом, выходит колоссальный мост для железнодорожного и автомобильного движения, перекинутый через Рейн. Кругом – шумные, торговые улицы… Я бесконечно сожалел за собор: только всесильные в «новом веке» меркантильные соображения могли побудить сосредоточить вокруг знаменитого исторического и архитектурного памятника все железнодорожное движение и всю шумиху и суету современного большого города. Нет покоя собору, выстроенному не для кармана, а для Бога и во имя идеи прекрасного. Сам же человек обсуетил свой первоначальный божественный порыв…

Любовался с моста на мощные готические башни собора, на лес башенок над алтарем… Обходил собор медленно вокруг, по площади, то приближаясь к нему, то удаляясь от него… Углублялся в характер общего замысла, следил за подробностями общего плана, любовался деталями: легкая башенка на среднем корабле, южный портал с его всплеском ажурной волны каменных дуг и башенок к небесам, три двери западного перспективного портала с их поразительно разнообразной и в то же время не выходящей из общего плана мелкой резьбой по камню… А как мощны, как полны, как твердо-устойчивы и в то же время легки две главные башни собора, каждая из которых возвышается на 156 метров!.. И, наконец, как единодухо, прекрасно, завершенно все творение в целом!..

Вошел внутрь. Полумрак. Цветные стекла четырех или пяти ярусов окон. Ряды стройных, мощной твердости, легких колонн из светло-серого камня. Скамьи для молящихся. Огромный резной алтарь вдали… Целая площадь прикрыта длинными, темными сводами готического здания…