Он вышел на кухню, вернулся с чаем и намекнул мне, что хозяйки собираются выйти. Отец снял черную бумагу с окна и взглянул на улицу. После того, как он убедился, что хозяек нет, можно было говорить без боязни.
Отец просил меня детально все рассказать, что происходило со мной в Треблинке[507].
– Посмотри, Сэмэк, – сказал он мне, – как странно живет человек. Я, что всю свою жизнь посвятил созданию еврейского стиля в рисунке, букв иврита, оформлявший синагоги художественными еврейскими орнаментами, сейчас рисую картины с изображениями Иисуса и Богоматери.
– Папочка, ты и сейчас продолжаешь изображать евреев, – ответил я с улыбкой, и мы оба не смогли удержаться от смеха.
Он продолжал свой рассказ.
– У меня достаточно заказов. Весь этот дом знает меня как старого и любимого художника, и вдобавок ко всему еще и немого. Для того, чтобы не выдать своего дефектного польского акцента, я вынужден был стать немым на весь период проживания на арийской стороне. Это не так просто, Сэмэк, сынок, как кажется. Тяжело молчать день, неделю, месяц, а когда нужно молчать целый год, как мне, нужны были желание и воля. В течение этого времени у меня были провалы, и я был готов быстро сбежать. Четыре раза я менял квартиру. Если бы узнали, что я притворяюсь, сразу бы поняли, что я еврей. Не всегда мне удавалось молчать. Однажды, когда я рисовал, хозяйка ворвалась ко мне в комнату и потребовала закрыть окно, и я, на минуточку забывшись, ответил: «Сейчас закрою». Хозяйка замерла на месте: «Пан говорит!». И через минуту потребовала, чтоб я убирался из квартиры. Я успел забрать с собой деревянный ящик с масляными красками и мольберты. Стоял на улице, беспомощный, и не знал, куда податься. Провел ночь в ночлежке для бездомных. Каждый раз, когда обнаруживали, кто я есть, я платил высокую цену. Иногда я становился жертвой воров и вымогателей. Я живу в этом мире уже семьдесят лет и только сейчас, на исходе жизни, увидел столько подлости, жестокости и бесчеловечности. Как учитель и художник, связанный с красотой, я почувствовал горечь жизни в оккупации намного в более резкой форме, чем простой смертный. Однажды на улице меня остановил варшавский выродок, поволок меня в подворотню и ограбил до нитки, ничего не оставил. Мне было трудно защищаться и звать на помощь: если бы вмешалась польская полиция или немецкие жандармы, сразу бы обнаружилось, кто я, – это была смертельная опасность. Беспомощность и отсутствие поддержки со стороны польского общества – все это ввело меня в страшную депрессию, иногда я даже подумывал о самоубийстве. Когда в апреле 1943 года горело Варшавское гетто, я не мог сдержаться и находиться дома, не мог работать. Я выскользнул из квартиры и пошел в направлении, ведущем в сражавшийся еврейский квартал. Я шел по близким к нему улицам и слышал звуки боя. Я пережил трагедию всего еврейского народа, тихо молился, стоя в толпе поляков, наблюдавших с ненавистью. Я наблюдал реакцию толпы поляков, которые видели, как горит гетто, как взрослые и дети вынуждены прыгать с верхних этажей; реакцию толпы, которая сожалела о сгорающих домах и имуществе, но вовсе не о гибнущих людях. Сэмэк, трудно представить, в каком аду мы живем сейчас. Большая часть польского общества нас ненавидит, лишь единицы помогают, и они подвергают опасности свои жизни и жизни своих семей.
Отец вышел в город, а я остался в комнате. Он торопился на почту сообщить «молнией» маме, чтобы она немедленно приехала. Спустя три дня я услышал звон колокольчика. Я был дома один. Надел головной убор, чтобы прикрыть бритую голову, и открыл входную дверь. За дверью стояла мама. Она смотрела на меня и не верила глазам. Словно мечтательница, она протерла глаза руками и прошептала:
– Это ты, Сэмэк?
Я почувствовал, что у нее подкашиваются ноги, поддержал ее и провел в комнату. Она обняла меня, и мы плакали на плече друг у друга.
Мы сидели неподвижно, обнявшись, мама спросила меня:
– Как ты оттуда выбрался?
Я с удивлением спросил ее:
– Откуда ты знаешь, где я был?!
– Когда я вернулась после ареста твоих сестер из Ченстоховы в Опатов, мне стало известно от Вайсблюма, председателя юденрата Сандомира, – ответила мама, – что большая часть еврейского населения была отправлена в Треблинку. Лишь единицы (члены юденрата с их семьями и еще несколько богатых семей) были помещены в новый лагерь, созданный специально для них в Сандомире, и там они остались в живых. Я поехала в Сандомир с мыслью, что найду тебя там. Когда я спросила Вайсблюма, где мой сын, он стыдливо ответил, что ты в Треблинке. Он узнал о тебе от одного из молодых парней по имени Кудлик, который вместе с тобой и всем еврейским населением попал в Треблинку. Он был отправлен в один из рабочих лагерей близ Треблинки, бежал оттуда, вернулся в Сандомир и рассказал, что видел тебя, когда тебя втолкнули в барак, и что ты остался жив. С этой минуты я знала, что ты в лагере смерти Треблинка. Я поехала к папе в Варшаву, взяла у него несколько портретов и картин святых, он подписал мне бумагу, что я его агент, что он получает заказ на выполнение портретов и картин с изображением святых и продает их. С этим вот багажом я ездила в Седльце, а оттуда в Косув. Конечный маршрут оттуда почти до Треблинки я проделала в повозке. Местные крестьяне не хотели принимать меня на ночлег и предостерегали об опасности со стороны украинских охранников, служивших в Треблинке и насиловавших женщин; говорили, что очень опасно находиться вблизи лагеря. Я смотрела на площадь, близкую к лагерю, и чувствовала странный и тошнотворный запах. Крестьяне говорили мне, что за лесом находится лагерь смерти и что это запах разлагающихся и гниющих трупов. Когда мне стало ясно, что я не смогу приблизиться к лагерю на более близкое расстояние и не смогу найти место для ночевки, я вернулась в Варшаву. Я надеялась, что, несмотря ни на что, ты жив.
Мама задала мне вопрос, которого я опасался:
– Может, ты видел в лагере своих сестер?
Как и отцу, я солгал матери и сказал, что мне о них ничего не известно. Мама снова и снова обнимала меня и не сводила с меня глаз. Она продолжала шептать: «Сэмэк, Сэмчик…». И только в этот момент я полностью осознал, что более не являюсь Кацапом из Треблинки. Образы друзей из лагеря встали перед моим взором: Альфред, Пастор, Меринг, Хоронжицкий и все те, кому не посчастливилось, как мне. Может, цель и жажда увидеть родителей помогли мне любой ценой упрямо преодолеть этот ад и выжить. Сознание, что они, вероятно, живы, дало мне силы протянуть.
Мама продолжала постоянно повторять, не веря самой себе: «Ты жив, ты жив…». И вновь страшный вопрос:
– Ты уверен, что не видел их там?
И я вновь отрицательно мотнул головой в знак ответа. В глазах моей матери появился лучик надежды, а у меня перед глазами – пальто и юбки моих сестер, лежавших в песках Треблинки.