– Как так? Ведь пан Балтазар обычно в такие часы дома!
Я ответил ей, что на табличке написано другое имя – «Баркан», на что получил ответ:
– Разумеется, он снимает у семьи Баркан, поднимитесь, пан, и постучите в дверь снова.
Поднялся и постучал. Дверь осторожно открылась, из нее показалась голова отца, украшенная густой шевелюрой и голубыми, глубоко посаженными глазами, смотрящими на меня сквозь очки. Мы стояли друг против друга как вкопанные и молчали, пока отец не пришел в себя, открыл дверь и впустил меня внутрь. Он повел меня в свою комнату и жестом руки показал, что надо молчать. Так мы смотрели друг на друга, ни слова не вырвалось из наших уст. Неожиданно я почувствовал слезы. Отец стоял возле окна, заклеенного черной светомаскировочной от воздушных бомбардировок бумагой, он тоже плакал.
В углу находился мольберт с картиной с изображением Иисуса, одетого в шелковую одежду, у ног виделась надпись: «Иисус, я верю в тебя». Рядом со стойкой на полу лежала незаконченная картина Ченстоховской Божией матери с потемневшим ликом, золотой короной на голове, и на ее правой щеке – два шрама
Отец подал мне руками знаки, что нам следует молчать, и вытащил из ящика стола карандаш с тонко заточенным грифелем, который напомнил мне детство, он всегда точил карандаш небольшим карманным ножом и презирал точилки и тех, кто их использовал. На кусочке бумаги он написал мне красивым почерком: «Сэмэк, где ты был?» Я прошептал ему на ухо, что был в Треблинке, и спросил: «Где мама?» Он написал в спешке, что мама жива и он выдает себя за немого из-за своего плохого польского. Были случаи, когда на него нападали вымогатели, распознавшие в нем еврея. Он пояснил мне письменно, что у него по большей части русский акцент, еще со времен учебы в Петербурге, но в эти дни любой чужой акцент воспринимается как еврейский, и это заставило его выдавать себя за немого. Он написал, что заявил официально, и это даже задекларировано в его поддельной кенкарте, что он является немым.
Он поискал и нашел на столе, на котором царил хаос, маленькую картонку с надписью: «Принимаю заказы на картины маслом, рукотворные портреты с фотографий или с натуры. Цены доступны. Художник немой. Можно посмотреть картины как образцы. Если ко мне обращаются не слишком громким голосом, я слышу и понимаю».
На клочке бумаги он пояснил мне, что точный адрес добавляет от руки, поскольку иногда ему приходится переезжать, а что последнюю фразу вставил, поскольку люди кричали ему в самое ухо, и он опасался, что действительно может оглохнуть. На другой стороне все это было написано уже на немецком.
Он написал мне, что рисует картины святых. Время от времени отец прекращал писать, спрашивал, что происходило со мной и не встречал ли я сестер, на что я отрицательно покачивал головой и шепотом говорил в нескольких словах о себе, поскольку прежде всего хотел знать, что происходило с ним. Он продолжал писать, что картины святых он продает в магазины, продающие «святые вещи», а про маму написал, что она проживает в маленьком городке Гловно[506] (Glovno), близ Лодзи, там она работает на заводе Норблин по производству боеприпасов. За ней следят, поэтому они не могут проживать вместе, но она приезжает навестить его каждые две недели. На этой неделе уже была, и завтра он пошлет ей телеграмму, чтобы она немедленно приехала.
Его рука быстро бежала по белой бумаге. Движением руки он намекнул мне, что у двери нас подслушивают, я понял и начал говорить в полный голос:
– Пан Панкослевски, я рад, что нашел вас, мои родители благословляют вас! Несколько дней назад мы говорили между собой, что стоит сделать, чтобы вы рисовали нашу семью. Все скучают по вас, и хорошо, что вы в Варшаве.
Во время этого дурацкого монолога в голове пронеслись тысячи мыслей. Мы смотрели друг на друга глазами, полными слез. Спустя короткое время отец вышел на несколько минут из комнаты и вернулся с двумя кружками чая. Его рука продолжала писать: «Я общался с хозяйкой квартиры и ее дочерью, старой девой. Сказал, что у меня гость, приехавший ко мне, сын моих знакомых, с данными многообещающего художника, который учился у меня еще до начала войны».
– Я и большие способности… – сказал я, и даже в трагической ситуации мы улыбнулись друг другу.
«Я сказал, что ты бежал из плена и потому у тебя бритая голова. Они жаждут увидеть тебя, мы должны зайти к ним». Мы зашли в кухню в другом конце коридора. Мать и дочь ждали нас. У матери было круглое плоское лицо и глаза, лишенные ресниц, она смотрела на меня с любопытством и сочувствием. Ее худая дочь, не обладавшая четкими движениями, нервная, с явной настороженностью смотрела на меня бегающими глазами. Они пригласили нас сесть и стали спрашивать, каково было в плену. Спокойно, на чистом польском ответил на их вопросы согласно моему работающему воображению.
– Я проживал с родителями в далекой провинции, пан профессор Панкослевский приезжал к нам в летний лагерь до войны и выходил с отцом на охоту. Моя мама хотела заказать несколько портретов моего крестного, майора польской армии, который был убит на войне.
Своего «дядю» я тоже «убил» и превратил в «подполковника» – у меня уже был опыт в сочинении подобных историй, и я видел, что этот рассказ производит должное впечатление. Последовали еще вопросы, медленно исчезло напряжение первых минут. В итоге мы провели приятный вечер и даже не заметили, как перевалило за полночь. Мы попрощались с хозяйками и вернулись в комнату отца. Легли с ним на одно спальное место, и так, прижавшись к отцу, я впервые за долгое время заснул спокойно.
Когда я проснулся, в комнате царил полумрак. Отец сидел на кровати возле меня, и рука была у меня на голове. Я сомкнул глаза. Было хорошо, как в детские годы, когда отец таким образом меня будил, и я знал, что на другом конце моей деревянной белой кровати меня ждет кусок пирога, принесенный отцом из кафе, которое он посетил накануне. И я так же посмотрел на край кровати и сказал:
– Папа, тут не хватает еще пирога.
А он со слезами на глазах ответил:
– Здесь не хватает двух моих дочерей…