Назавтра мы, как обычно, работали в лесу, сопровождаемые семью охранниками под командованием эсэсовца Сидова, который дал нам команду искать в лесу диких животных. Маленькая белка промелькнула перед глазами Сидова, и он приказал нам преследовать ее и поймать. Мы бежали за перепуганным зверьком и загнали его на высокое дерево. Сидов приказал мне лезть наверх и достать белку. Я выполнил этот приказ с отвращением и полез за несчастным зверьком. Снизу за мной наблюдал Сидов, его глаза выражали радость. Украинцы и мои товарищи по несчастью тоже наблюдали за происходившим, кто-то с любопытством, а кто-то с печалью. Белка уже была почти у меня в руках, и в ее маленьких глазках отражался страх. Я не мог ее поймать, этот символ свободы.
Я слез с дерева с пустыми руками, и тут же Сидов назначил мне двадцать ударов по заднице, он кипел от ярости и разочарования. Старые раны, которые было затянулись, вновь открылись и наполнились гноем[467].
Прошло немного времени, и на участке лагеря был открыт крошечный «живой уголок» с притязательным названием «тиргартен», или проще – зоопарк.
27. «To ostatnia niedziela» – «Последнее воскресенье»
Барак был полутемен, освещенный только лампочками, висевшими между двуярусными нарами. Электричество для них обеспечивал тот же самый дизельный мотор, вырабатывавший угарный газ для газовых камер, в которых ежедневно убивали тысячи людей. Однако, поскольку в бараках, несмотря на этот рассеянный свет, преобладала тьма, каждый из заключенных старался раздобыть свечи на сортировке вещей. Мы ставили их на ящики, которые принесли из барака, где жили раньше и где отсутствовало электричество. Были такие, что говорили, что, мол, эту традицию мы принесли из прежнего барака, ибо зажигали свечи не только ради самого света как такового, но для того, чтобы вспомнить прежнюю атмосферу, ту прежнюю жизнь. Так мы старались хотя бы по вечерам «отключиться» от охватившего ужаса, забыть, что происходило с нами в течение дня.
У каждого из нас была лежанка на нарах сорок сантиметров в ширину.
Рядом с нами расположился еврей из Чехословакии, прибывший транспортом из гетто Терезиенштадт[468]. У него было сокровище, с которым он никогда не расставался, – маленькая губная гармошка, на которой он тихонечко играл старинные песни и довоенные мелодии. В тот день я работал в Tarnungskommando в лесу. Между ветками сосны, что принес в лагерь, которые предназначались для покрытия забора с колючей проволокой, я спрятал бутылку водки и куски бекона, а буханку хлеба – в штанах. Вечером мы уселись вокруг стула, заменившего нам стол, – Меринг, Гершонович, Пастор, Альфред и я. Повесили красное одеяло, чтоб защититься от холодного пронизывающего сквозняка со стороны двери и окон, и таким образом у нас получился отдельный «интимный уголок», отделивший нас от всей остальной части барака. Вечер начался, как обычно, с раздела подпольной добычи. Альфред разделил свинину и хлеб на равные части. Зимою в лагере царил страшный голод, поэтому я старался наесться в лесу, чтобы все остальное пронести в лагерь, товарищам, и пил только водку, которую разливал Альфред.
Мы периодически приглашали к столу и чеха. Он прошел между заключенными, которые уже спали, и подошел к нашему углу. За ним, в тени, украдкой пробирался еще один заключенный, прибывший из маленького польского городка, в руке у него, между пальцами, были зажаты две ложки, которыми он ловко манипулировал и с их помощью он извлекал многочисленные звуки и аккомпанировал чеху, игравшему на гармошке. Одной из любимых их мелодий была «
Неожиданно над нашими головами пролетел башмак, запущенный кем-то с соседних нар, он явно был нацелен в голову нашего музыканта, но не попал в него. Башмак ударился о стул, свеча упала с него и погасла. Со стороны брошенной обу ви раздался крик: «Блядий сын, прекрати петь!». Никто из наших друзей не ответил, никто не сказал ни слова, в бараке воцарилась гробовая тишина. Мы тихонечко разошлись, каждый на свое спальное место, каждый со своим «последним воскресеньем», со своими воспоминаниями, которые никто не мог украсть[470].
В начале весны сильно сократилась работа на сортировке одежды. Группа капо Жело Блоха, капитана чехословацкой армии до начала войны, завершила ее. Все было посчитано и сложено в бараке в ожидании пустого поезда. В каждой упаковке было десять наименований предметов – десять пар штанов, курток, пальто. Каждый капо был обязан записать все вещи, хранившиеся у него в бараке, количество предметов и упаковок. Так немцам было известно, какое количество вещей хранится у них на складах. Когда прибыл поезд и мы начали загрузку вещей, эсэсовцы посчитали, что, согласно имеющимся у них описям, многих вещей недостает. Капо Жело отвел обвинения и объяснил, что такого не может быть, что, очевидно, пакеты были распакованы на складе в бараке и переупакованы по новой, но немцы такое объяснение не приняли и велели немедленно найти недостающие предметы, а каким образом, это их не интересует.
Кива велел прекратить работу и приказал всем заключенным собраться на плац для построений. Построились как обычно, по пятеркам. Кива орал, что везде хаос, Галевский с зажатой в руке шапкой, сердитый, бегал вдоль по площади, не зная, что делать. Вдруг Кива перестал орать и что-то шепнул на ухо Галевскому, и это заставило его повернуть голову и посмотреть на нас. Он приказал снять штаны, куртки, пальто и вытащить из бараков дополнительную одежду, и все это сюда, на площадку. Когда все это было принесено, Кива сказал, что все, у кого будет найдена скрываемая дополнительная одежда, будет расстрелян. Мы упаковали вещи в тюки и загрузили их в вагоны. Так нас ограбили, отняв одежду, мы остались только в штанах и рубашках.
Капо Жело и форарбайтер Вольф получили команду от Кивы выйти из строя. Кива приказал им выделить из рядов подчиненных заключенных и стать возле барака с Жело и Вольфом во главе. Через минуту через главные ворота на плац построений вошла группа украинских вахманов с взятыми наизготовку заряженными винтовками и увела группу. Мы взглядами с последним благословлением попрощались с ними, мы были уверены, что их ведут в «лазарет», на смерть. Вечером Галевский рассказал нам, что они были посланы на замену группы заключенных, которых расстреляли в лагере смерти. Там постоянно расстреливали заключенных, поэтому всегда недоставало людей для работы.
Спустя считаные дни после этого я работал с группами заключенных на починке забора вблизи от главных ворот. Возле нас работала группа узников из лагеря смерти («тойт-лагеря»), которой руководил уже немолодой еврей, по специальности столяр, его фамилия была Верник. Они строили «стильные» деревянные ворота. Во время работы, приблизившись к нам, он сообщил о том, что происходит у них. Спросили шепотом о судьбе ушедшей к ним из нашего лагеря группы. Словно напевая песню на идише, он сообщил, что все живы:
– Нет у вас понятия, какой ад у нас, в нашем лагере работает тринадцать газовых камер. Газ производится мотором старого русского танка, у них наклонный пол для облегчения извлечения трупов наружу. Мы извлекаем трупы из могил и сжигаем их на конструкциях из железнодорожных рельсов. По 2500 трупов на каждой.
Приближался эсэсовец, Верник прекратил свою песню-рассказ.
После окончания работы мы вернулись на плац для построений и слушали концерт под руководством Артура Голда вместе с «певчей птицей из Варшавы», виолончелистом Шульцером, игравшим хиты еще до войны.
28. Транспорт из восставшего Варшавского гетто[471]
В один прекрасный апрельский день в Треблинку прибыл транспорт, вызвавший наше удивление странным внешним видом: все вагоны были покорежены и находились в отвратном состоянии. На крышах стояли вооруженные украинцы, стрелявшие в каждого, кто высунется из вагона. Было видно, что в дороге происходили жестокие схватки между евреями и охранниками.
На этот раз немцы в первый раз применили новый метод, облегчающий раздевание и подготовку обреченных к ликвидации. В дополнение к узникам с красными лентами на рукаве, работавшим на разборке и сортировке обуви, они пригнали заключенных, работавших, как правило, на приемке одежды, и выстроили их близко друг от друга на площади тройками вместе с «красными». Им, как только прибывших выгнали из вагонов на площадь и приказали раздеться, была дана команда рассортировать одежду – первая тройка занималась пальто, вторая – куртками, третья – штанами, четвертая – трусами и обувью. По мнению немцев, такая цепочка была рациональной с точки зрения работы. Неожиданно среди раздевавшихся прогремел взрыв. Очевидно, один из них сумел спрятать в кармане куртки гранату и, приведя ее в боеготовности, бросил ее вместе с курткой: осколками ранило троих рабочих-заключенных и еще нескольких из числа новоприбывших.
Взрыв наделал много шуму. Эсэсовцы трусливо исчезли с площади. Смешно было наблюдать, как эсэсовское чудовище, якобы всегда грозное и мужественное, бежало с площади, словно побитая и преследуемая собака. Врассыпную бросились и украинские охранники. Но на самом деле ничего не произошло. Спустя считаные минуты немцы пришли в себя. Эсэсовец Кива ворвался на площадку и приказал отправить раненных узников в «лазарет», но мы выполнили это частично, унесли раненых с площади и спрятали в бараке возле платформы в куче одежды. Мы действовали, повинуясь некоему внутреннему чувству, – взрыв на площади придал нам мужество и силу не выполнить приказ эсэсовцев. Мы опасались потерять раненных товарищей, что их прикончат выстрелами в затылок. К нашему большому удивлению, немцы вернулись к обычному распорядку дня. Они притворялись, словно не заметили, что их приказ не был выполнен, и мы отправили раненых в Revierstube, где наши врачи оказали им посильную помощь.