– Посмотри на наших врачей, эти сукины дети на самом деле выполняют работу преступников. Уколом яда они помогают немцам нас уничтожать. Сегодня у них была дополнительная работа, уничтожили двадцать больных…
Женщина-врач, услышав эти слова, посмотрела на меня с ужасом, но продолжила путь, не сказав ни слова в свою защиту. Мы вошли в слесарную мастерскую Зигмунда Стравчинского и выпили с ним кофе.
После вечернего построения ввиду утреннего побега четырех узников баумайстер отдал распоряжение перенести все личные вещи из нашего барака – у площади приемки депортированных – в новый барак, с двухъярусными нарами и заселенный другими узниками. Нагруженные нашими пожитками и в окружении вооруженных вахманов-украинцев, мы быстро перешли на новое место нашего проживания.
Вместе с Альфредом и еще тремя товарищами мы заняли места на верхнем ярусе длиной восемь метров и ложились двумя параллельными рядами голова к голове. Точно так же было и на нижнем ярусе.
Профессор Меринг подошел ко мне и сообщил, что меня искал доктор Рыбак из Revierstube[436] и просил меня зайти к нему. Я спросил, в чем причина такого приглашения, но Мерингу это было неизвестно. Альфред, лежавший на верхних нарах, прошептал:
– Кацап, приглашение, как видно, связано с нашей с тобой беседой, ты, как обычно, говорил громко, и врач услышал, как ты обвинял врачей-евреев…
Дверь в Revierstube была напротив нашего барака. Это была маленькая часть барака, который был разделен на две части. В правой части у стены стояла трехъярусная койка, у входа слева находилась маленькая каморка, у зарешеченного окна в которой стояли стол и зубоврачебное кресло, привезенное зубным врачом из Германии в надежде, очевидно, где-то на востоке работать по специальности. Теперь оно располагалось у стола из досок, на котором лежали горы лекарственных средств, также привезенные изо всех частей Европы. Здесь были лекарства поистине от всех болезней в мире – от простых порошков от головной боли до более сложных и дорогих. Все эти лекарства врачам приносили узники, которые занимались разборкой и сортировкой вещей погибших. Среди лекарств были также и ампулы с цианистым калием. Узники, которые принесли их сюда, в большинстве своем не знали, о чем идет речь, в отличие от нас с Альфредом, потому мы и взяли их у врачей. Знание того, что у нас есть яд, прибавляло нам уверенности. Мы можем сами быть хозяевами своей жизни в любой момент, когда решим, лишимся ее: нас не убьют немцы! Когда мы придем к выводу, что нам не удастся выжить, мы покончим с собой.
Я вошел в Revierstube, которая была пуста после того, как больных оттуда увели на смерть. Мы все знали, что в лагере запрещено болеть. Каждый из нас это старался не показывать сколько мог. Если состояние больного было таковым, что он не мог выйти на работу, ему нельзя было оставаться в бараке и он должен был обратиться в Revierstube, и здесь начиналась трагедия, или, точнее, лотерея: или человек продолжит жить в течение дня, или войдет эсэсовец Август Мите (которого на идиш называли «Малах а-мавет», т. е. «Ангел смерти») и потребует список больных. Он приказывал врачам анестезировать больных, у врачей не было другого выхода, они выполняли приказ. После этого «красные» забирали больных на носилках в «лазарет», и там их расстреливал вахман.
В Revierstube, свободной от больных, уведенных на смерть, были четыре врача – доктор Рыбак, доктор Рейслик (Reislik), врач (имени которой я не помню) и доктор Хоронжицкий[437]. Доктор Хоронжицкий и врач-женщина занимались лечением эсэсовцев и украинцев. У доктора Хоронжицкого была интересная внешность: лет пятьдесят, голубые светлые глаза и умный взгляд из-под очков, фигура атлета и худые ноги, одетые в теплые высокие ботинки, зашнурованные с передней части и застегнутые пряжками на высоте колен.
Врачи посмотрели на меня, и я чувствовал себя нелегко, словно стоял перед судом в ожидании приговора. Чтобы снять напряжение, висящее в воздухе, я обратился в шутливой форме, примерно так: «При всем уважении к честной компании, могу ли я знать, что за причина, по которой я приглашен сюда?» – и для усилия эффекта снял шапку, склонившись в глубоком поклоне, почти подметая шапкой пол. Меня прервал доктор Рыбак.
– Кацап, не будь дураком. Тебя позвали после того, как услышали, что в беседе с Альфредом ты заявил, что мы убийцы. Я не вижу реально причин, чтоб оправдываться перед кем бы то ни было, но все же это делаю. Мы все уже на самом деле, в том числе и ты, и твои друзья, трупы, чья жизнь понемногу еще продолжается. Мы живы еще случайно. Есть только разница между нами и теми, кого отправят в газовые камеры; они умрут от газа, а нас расстреляют. А сейчас постарайся понять, что я тебе скажу. Что мы делаем, когда немцы приказывают выбросить всех больных в «лазарет»? Не предпочтительней сделать им усыпляющий укол, вместо того, чтобы гнать несколько сот метров по лагерю до «лазарета», плачущих и кричащих, на глазах у других узников? Ты не думаешь о том, что намного человечней усыпить человека с помощью укола – и поверь мне, разрешение на это не было получено с легкостью, нам нужно было воевать с Мите и Кивой, чтобы они согласились. Мы просили дать нам возможность сделать уколы тем, кого они собираются уничтожить. Нам вообще трудно сделать укол убийственного наркотика. Ты думаешь, нас не угнетает, что вместо того, чтобы работать как врачи, мы превратились в убийц? По нашему мнению, в нашей ситуации это действие – наиболее гуманное, которое мы, врачи, еще можем выполнять здесь.
Доктор Хоронжицкий замолчал на минуту, а потом приблизился ко мне:
– Если ты не хочешь попасть в «лазарет», то это зависит от тебя. Ты должен знать, что у нас есть ампулы, которые остались от узников, таких же, как ты, уверенных в себе болтунов. Факт, что когда у тебя ампула с цианидом, ты чувствуешь себя уверенно. Чувство, что ты хозяин своей жизни, облегчает тебе выживание в лагере, но тебе следует знать, что люди, у которых были эти ампулы, не верили до конца, что им предстоит, и ампулы эти остались у них в одеждах на площадке, а они, совсем голые, бежали по Дороге Смерти к газовым камерам, подгоняемые эсэсовцами. У них не было достаточно сил, а, возможно, смелости, чтобы воспользоваться их ампулами. Я вот тоже колеблюсь, будет ли у меня достаточно сил или смелости воспользоваться ядом в нужную минуту. Когда я думаю о себе, то вижу, что сломаюсь и не смогу это сделать. Для того, чтоб проглотить яд добровольно, нужно иметь необычно смелое сердце. В любом случае – держись и преодолевай этот ад. До свидания, Кацап, если будешь проходить мимо Revierstube, где, как ты знаешь, я принимаю немцев
Я взглянул на красивое лицо доктора, в его голубые светлые глаза, в них было много человечности, которой так не хватало в лагере. Он смотрел на меня, словно хотел поставить мне последний диагноз. Словно хотел знать, каково мое здоровье физическое, но и, самое главное, – душевное.
16. Поиски золота
Однажды, после того, как нас перевели в общие бараки, немцы дали команду «красным» вскопать и перелопатить землю в бараке, в котором мы проживали ранее. Они опасались, что мы спрятали в земляном полу материальные ценности. За ходом работ наблюдали эсэсовцы. Были обнаружены изделия из золота, дорогие украшения. Всего же под землей было спрятано не менее 40 килограммов золота. Мы были в сильном замешательстве.
Результаты не замедлили сказаться. Во время построения нам объявили, что обысканы будут все, и каждый, кто хочет избежать неприятностей, должен возвратить все деньги, которые имеются при нем, а также золотые изделия, часы, кольца, документы. Только форарбайтерам и капо можно носить часы.
Я был среди единичных заключенных, у кого не было ничего из перечисленного. Эсэсовец Фесселе сказал, что будут досматривать нас. Он стал напротив и следил за реакцией. Неожиданно он увидел у ног одного из заключенных несколько золотых монет, набросился на него, толкнул его к колючей проволоке и бил кулаками, пока тот не ударился головой о провод. Затем он приказал нам встать рядом с бараком.
Теперь Фесселе стал прохаживаться между нами. Приказал каждой пятерке проходить перед ним и указывал, у кого происходить досмотр. Неожиданно я вспомнил, что у меня есть поддельное свидетельство о рождении, я пользовался им на арийской стороне и хранил на случай побега из Треблинки. Сейчас этот документ, стоило его найти, мог привести меня к гибели; от него было трудно избавиться, стоя в шеренге, и поэтому я, недолго думая, порвал его в кармане, осторожно вложил в рот, разжевал, не раскрывая рта, и проглотил. Пастор, который стоял рядом со мной, спросил, что я ем. Я рассмеялся и передал кусок бумаги. Он сердито посмотрел на меня, думая, что я не хочу его угостить и решил соврать. Он перестал разговаривать со мной. Лишь под вечер я объяснил, что произошло на самом деле и что я проглотил.
Фесселе продолжил поиски, но так ничего у нас и не нашел. Только на земле валялись несколько золотых монет, но никто не хотел признаться, чьи они. Фесселе вывел из ряда двух заключенных, которые стояли рядом с золотыми монетами, и на глазах у нас у всех расстрелял их, а также первого выдернутого из шеренг узника.