Моя работа в тот день заключалась в сборе пальто, которые были рассортированы ранее заключенными, и перекладке их в другую кучу. Я должен был пробежать через весь двор, от Дороги Смерти до «лазарета», вдоль барака, граничащего с платформой. На площадке были тысячи открытых чемоданов самых различных типов и с самыми различными вещами; чемоданы из матовой или глянцевой кожи, чемоданы-ящики со сложными замками, с лейблами гостиниц и зарубежных курортов, свидетели богатства их прежних хозяев, или чемоданы простые, изготовленные из волокна или бумажного картона, на крышках которых были написаны свежей краской только имена их владельцев. У всех этих чемоданов, больших и малых, была общая судьба – их замки были сломаны, а владельцы отравлены газом. Чемоданы, рассеянные и рассортированные по размерам, стояли в песке и выглядели как витрины лавок на базаре маленького городка, по которому ходили разносчики с различными товарами. Здесь, между рядами чемоданов, рядом с бараком стояли заключенные на сортировке вещей, привезенных почти миллионом евреев захваченной Европы, – на этой мертвой земле. Чемоданы заполнялись ложками, ножами, очками, карманными ножами, кисточками для бритья, автоматическими ручками и другими мелкими вещами тех, кто все это сюда привез. Группа заключенных собирала эти чемоданы и бегом доставляла их в одно место и складывала из них высокие горы.
Двор буквально гремел от криков форарбайтеров, вены на их шеях аж вздулись от постоянных криков: «Сучьи дети, быстрей работать, Arbeiten schnell!». Их кнуты свистели над головами заключенных – они старались показать немцам, что работа кипит и выполняется узниками хорошо. На самом деле форарбайтеры наблюдали за тем, чтобы эсэсовцы, подходившие к группам, не поймали заключенных за тем, что они держат в руках какой-то предмет слишком долгое время и кладут не в тот чемодан, вместо того чтобы положить в подходящий. Мы слишком и не торопились, у нас было время; несмотря на весь трагизм ситуации, мы знали, что нужны немцам для сортировки гор этого тряпья, и каждый день работы был днем нашей жизни.
Я пересекал это безумное место на бегу сотни раз на дню. Некоторые из заключенных толкали перед собой пустые детские коляски. Дети, которые раньше катались в них, были отданы в объятия своих матерей, которым приказали раздеть их и бросить одежду на пол барака. Затем после бритья матерей наголо стоявшими в ряду парикмахерами их отправляли по Дороге Смерти в газовые камеры.
Детские коляски в Треблинке использовали для сбора бутылок, термосов, банок и изделий из алюминия. У узников, занимающихся этим, было разрешение проходить через площадь приемки депортированных к складу, где все это собиралось. Склад находился позади барака, где раздевались женщины, и там, позади барака, складывались бутылки различных форм. Узников, которые занимались сбором бутылок, называли «коммандо флашенсортирен» (Flaschensortieren[421]).
Когда я проходил возле одежды и узелков, пакетов, разбросанных на площадке после утреннего транспорта, меня позвал форарбайтер Ноймарк из Ченстоховы и велел мне взять узелок с пальто. Узел уже был отсортирован и связан двумя брючными ремнями. Когда я нагнулся, чтобы его взять, мой взгляд привлек знакомый цвет одежды среди разбросанных на земле вещей. Я нагнулся и увидел зимнее пальтишко младшей сестренки, пятилетней Тамары[422], к которому была присоединена юбка старшей сестры Иты[423], словно они обнялись в сестринском объятии; я держал в руках пальто и юбку своих сестер; пальтишко, на котором мама удлиняла рукава зеленой ткани.
Я понял, что все старания мамы вытащить девочек из тюрьмы в Ченстохове не возымели успеха. Я посмотрел на площадку, на заключенных, согнувшихся над работой, на голых мужчин с одеждой членов семей в руках, стоявших рядом с ними, в то время как семьи как раз в эти минуты убивают газом. Со стороны платформы послышался стук вагонов – приближалась новая партия на уничтожение. Я чувствовал, что я готов заорать во весь голос, требовать мести, не зная, к кому будет обращен мой крик. Я побежал к горам одежд и зарылся в одну из них, чтобы укрыться от человеческих глаз, чтобы никто меня не видел. Закрыл лицо руками и сидел там без движения. Когда я убрал руки от лица, то увидел, что они сухие; я притронулся к щекам – они, как и руки, были сухими.
Вечером я нашел в бараке нового узника, «выдернутого» из утренней партии депортированных. Он представился как Садовиц, агроном, и что он был в сельском институте[424] в Варшаве на улице Гроховской. Он рассказывал о себе, как все новоприбывшие узники в первый день пребывания в Треблинке; спустя день и он замолчал, как все. Мы слушали из вежливости, а может, не из вежливости, а может, потому, что он занял спальное место рядом с Альфредом; и мне неприятно было бы сказать новичку, чтобы он закрыл свой рот и не рассказывал дерьмовые истории, которые здесь никому не интересны.
А он продолжил:
– Я из Варшавы, но был в Ченстохове по арийским документам и там был арестован польской полицией с женой и детьми. Мы сидели в тюрьме в Zawodzie, а оттуда нас отправили – примерно 200 арестованных евреев – женщин, мужчин, детей, все были арестованы в Ченстохове на арийской стороне, на железнодорожную станцию, втолкнули нас в два вагона и отправили в Радомско[425], а там прицепили вагоны с арестованными евреями Радомско, и так мы прибыли сюда утром.
Я погасил свечу на столе и улегся на своем спальном месте на нарах рядом с Альфредом. Альфред шепотом спросил: «Они прибыли сегодня?». Я ответил ему: «Да…». В бараке было тихо, темнота облегчала мои страдания, и передо мной стояли, словно живые, две мои сестры в санатории в окрестностях Варшавы, в котором мы побывали до войны[426].
11. Погрузка вагонов
Ночь, считаные часы относительной тишины, выделенные нам для сна, были для нас благословленны. Сон позволял нам забыть тяжелую жизнь в лагере, облегчал страдания и иногда даже позволял перемещаться в иллюзорный мир. Но иногда мучительные сновидения возвращали нас к дневным ужасам. Мы были на грани истощения физических возможностей от голода и беспрерывного рабского труда, и все это приводило нас к странным и нереальным мыслям, которые вызывали галлюцинации и необоснованные мечты. Иногда покой нарушался стоном или ужасным криком кого-то из заключенных; иногда сухой кашель туберкулезника или чей-то громкий храп будил кого-то, кто отвечал грубой бранью, ударом будил соседа и вновь засыпал, – таковым был сон, точнее, несколько часов дремы вместо нормального сна. Были ночи совсем без сна, полные работы, избиений и бесконечного бега. Однажды нас разбудили свистком и смертельными ударами, мы побежали, словно весь лагерь горит, и думали, что пришел наш последний час. Но цель у этих мучителей была другая: поздно вечером на платформу лагеря прибыли двадцать пустых вагонов, их нужно было загрузить вещами, которые мы разбирали, теми, что остались после убитых в лагере евреев[427].
Вахманы погнали нас к горам пакетов, которые были сложены в огромные кучи и разделены проходами. Каждый из нас брал узел или чемодан весом не менее 60 килограммов и бегом загружал в вагон, затем возвращался еще быстрее, чтобы все начать сначала. Эсэсовцы и украинцы стояли на протяжении всего нашего пути, и мы бежали по этому коридору. У некоторых узников чемоданы раскрылись и вещи падали на землю, они пытались их собрать, в это время к ним подходили эсэсовцы и начинали бить кнутами, словно это была их вина.
Командир вахманов сержант Рогозин стоял на маршруте нашего бега и откуда-то принесенной деревянной палкой нещадно нас избивал. Когда у нас были тюки, мы могли закинуть их себе на плечи и как-то защититься, но если обе ими руками тащили чемоданы, то наши головы и груди были открыты. Рогозин бил, и от его ударов невозможно было увернуться. Во время одного из забегов, когда я бежал с двумя чемоданами, Рогозин ударил меня палкой в лицо. Я почувствовал, что у меня выбиты зубы и кровь заливает лицо. Сглотнув кровь и выбитые зубы (потом выяснилось, что я потерял шесть зубов), я немедленно побежал к вагонам. Когда силы меня совсем оставили, я вспомнил, что в одном из чемоданов есть толстые свечи. Я открыл его и под крики эсэсовцев и украинцев стал раздавать их возвратившимся из вагонов узникам и велел освещать путь тем, кто несет тюки и пакеты. Я старался выбрать для этой цели наиболее слабых и взрослых узников, как профессор Меринг и Гершонович. Они стояли на заплетавшихся ногах, опираясь на тюки с одеждой, с зажженными свечами. Капо Краковский[428] позвал меня и велел продолжить раздавать свечи, так чтоб у их обладателей была возможность для короткой передышки. Эсэсовцы не были против, думая, что мы организуем работу, чтобы поскорее ее закончить.
В течение нескольких часов мы загрузили 60 вагонов. Пока мы занимались этим, я обдумывал идею спрятаться в одном из вагонов так, чтобы ни душа этого не заметила, схорониться между узлов и пакетов, а спустя несколько километров пути выбраться из окна наружу, на свободу. Я стал примериваться, как залезть в вагон с грузом и не выйти обратно, однако счастье мне не улыбнулось. Вахманы тщательно наблюдали за мной, и каждый раз, когда я заходил в вагон, один из них внимательно следил за моими действиями. В конце концов забрезжил рассвет, и о побеге нельзя было уже даже мечтать.
Когда мы вернулись в барак, выяснилось, что десяти заключенных недостает. Это обнаружил ответственный по блоку[429] из Лодзи, выполнявший в лагере обязанности Baumeister. Во время построения по его приказу мы настолько быстро провели подсчет заключенных, что эсэсовцы не обнаружили нехватку нескольких людей.
В тот же день, едва прибыл новый транспорт, «красные» выбрали из него пятнадцать человек, и таким образом мы не только пополнили нехватку людей, но получили дополнительно еще нескольких. Всем ли бежавшим удалось уйти на свободу? Мне это неизвестно. В лагерь они не вернулись.
12. Девочка из Варшавы
Платформа опустела; только у входа в барак осталась маленькая девочка, возраст которой было трудно определить. Ее платье, превратившееся в лохмотья, покрывало тонкое и худое тельце; на голове повязан цветной платок, бахрому которого она закусила белыми зубами; большие черные глаза, как у лани, смотрели с испугом; тонкие худые ноги, красные от мороза, были обуты в красные блестящие туфли на высоких каблуках и контрастировали с другими предметами ее жалкой одежды. Наверное, она получила их от жалостливой женщины из гетто или нашла в квартире, освободившейся от жильцов. В ее руках был ломоть хлеба, который она ела кусочками и прижимала к груди, словно боялась, что кто-то его отнимет. Этот хлеб, который неизвестно каким путем попал ей в руки в голодном гетто, был всем ее богатством. Она со страхом смотрела на платформу и на вагоны, которые покидали ее.
Из ворот в заборе, обнесенном колючей проволокой, показался эсэсовец Мите, на его кривых ногах были высокие сапоги. Его называли в лагере «Ангелом смерти». По-кошачьи подкрался к ней, новой жертве, которую готовился уничтожить. На его лице, украшенном светлыми выцветшими усами, играла удовлетворенная улыбка. Приблизившись к ней, он слегка подтолкнул ее, почти не касаясь, словно не хотел запачкать руки – руки убийцы. Он толкал ее, словно ребенок, играющий в большой мяч или жезлом, чтобы тот катился самостоятельно. «Ангел смерти» толкал ее к воротам, находившимся между двумя бараками рядом с платформой, через площадку для сортировки, в конце которой был невинный забор, переплетенный сосновыми ветками, скрывавший «лазарет».