Я подсчитал, что за шесть лет пребывания в институте поучился у одиннадцати педагогов. И только рад этому: ведь каждый из них поделился со мной частицей своих секретов мастерства.
После того как я окончил институт, Пинчук пригласил меня помощником в его мастерскую. Он обладал удивительным умением, находясь на лесах вплотную к фигуре, видеть как бы весь объем работ со стороны. Пинчук оказался веселым и добрым человеком, знатоком Библии и множества анекдотов. Иногда, работая над фигурой Ленина, он начинал излагать мне Ветхий Завет, сдабривая сюжет ненормативной лексикой и перемежая их довольно смелыми анекдотами. Он мог месяцами работать над складками одного рукава. Слезая с лесов, он спрашивал меня:
— Ну, как Вы считаете — сойдет?
Я осторожно говорил: мне кажется, что складок на рукаве чересчур много.
— Вы правы, — говорил он, залезая на леса. — Надо убрать половину.
И действительно старался это сделать. Но таков уж был его творческий метод, что после завершения работы складок становилось еще больше.
Для Пинчука главным было — завершенность формы и обработка поверхности. Он мне рассказывал, что, когда работал над «Лениным в Разливе», ему приснился сон: поскольку поверхность была слишком «замазана», он взял в руки сапожную щетку с жесткой щетиной и обработал поверхность памятника. Утром он еле дождался рассвета, одолжил у соседа по коммунальной квартире сапожную щетку и за считанные минуты обработал заново всю поверхность. Оказалось — сон в руку.
Пинчук руководил нашей мастерской два года, мы по молодости старались ему возражать, иногда портили настроение, иногда он начинал злиться на нас за нашу расхлябанность, за недисциплинированность, но в принципе он был человеком добрым и не старался ни снижать нам оценки, ни зверствовать.
Потом началось уже упомянутое мною «дело врачей», и в газете «Советская культура» появился фельетон Юрия Дашевского, искусствоведа, с которым мы вместе учились, играли в волейбол, — тихого, невзрачного, малоспособного человека. Фельетон назывался «Вдали от шума городского». В нем достаточно подло описывалась творческая работа двух на то время наиболее известных ленинградских скульпторов — Пинчука и завкафедрой скульптуры Мухинского училища Владимира Иосифовича Ингала. Как вы понимаете, оба скульптора были евреями. Дашевский обвинял их в жульнических махинациях, в продаже дважды одних и тех же моделей и т. д. После этого фельетона были возбуждены персональные дела на обоих художников по партийной линии, а Дашевского в Союзе художников иначе как Юдашевский не называли.
В те годы в Союзе художников почти каждую неделю разбирали персональные дела: кто-то написал на кого-то донос. Или органы вдруг узнавали, что у кого-то из художников родственники во время войны находились в оккупации, или просто жена подала на мужа в партбюро заявление, мол, муж ей изменяет. Все были ужасно заняты этими беспокойными персональными делами.
Но дело Пинчука и Ингала было особенно крупным, поэтому находилось под контролем обкома партии. Тут же выяснилось, что, когда Пинчуку было шестнадцать или семнадцать лет, он поехал в Мексику на экскурсию, побывал в мастерской Сикейроса, купил широкополую мексиканскую шляпу и в ней вернулся в Ленинград. Сразу было решено, что он мексиканский шпион. И Пинчука и Ингала было предложено исключить из партии.
Позже мы узнали, что в это время были подготовлены списки для депортации всех евреев из крупных городов страны.
Партийное собрание было назначено на 5 марта 1953 года, но в этот день умер Сталин. Собрание перенесли. А потом оба дела замяли и обоим подозреваемым в измене и в крупных преступлениях было объявлено «очень серьезное» взыскание: поставили на вид «за несвоевременную уплату членских взносов».
Тем не менее руководителем моей дипломной и преддипломной работы стал Михаил Аркадьевич Керзин. О Керзине мы ничего не знали. Знали только то, что его рекомендовал на заведование кафедрой и на руководство мастерской Вучетич. Какие работы он выполнил и где они установлены, было загадкой. Кто-то рассказал, что несколько его скульптур украшали какое-то правительственное здание в Минске, но во время войны оно было разрушено и работы Керзина погибли. Но Керзин якобы прятал у себя в мастерской партизан и даже был за это награжден орденом. Что было доподлинно известно, так это то, что его дипломной работой был «Пан». Фотография этого «Пана» была опубликована в журнале «Нива», и мы с интересом рассматривали каждый волосок на козлиных ногах.
Для того чтобы вылепить этого Пана, Керзин держал целый год у себя в мастерской живого козла. Говорят, что войти к нему в мастерскую было невозможно. Кроме того, Керзин обожал своего учителя Гуго Романовича Залемана, о котором он говорил нам всякий раз, доставая из нагрудного кармана пиджака маленькую стечку и начиная исправлять или заглаживать слезник в глазу трехметровой фигуры, когда у нее еще не были сделаны руки и ноги. Заглаживая слезник в глазу, он приговаривал: «Как говорил…» — и тут мы уже хором подхватывали: «…Гуго Романович Залеман». Он не обижался. Он вообще старался не замечать наших не очень деликатных замечаний в его адрес. А мы, как молодые идиоты, издевались над ним, как могли.
Он был маленьким, очень худеньким старичком, в толстых очках, с крючковатым носом, и если честно говорить, то не помогал, а мешал нам работать. Да, надо сказать, что руководить великовозрастными дипломниками, многие из которых прошли войну, было ох, как непросто.
Однажды Леша Далиненко, сделав какую-то халтуру на заводе «Монументскульптура», возвратился в мастерскую и сказал:
— Михаил Аркадьевич, а я видел сегодня на заводе вашу работу.
Пораженные, мы столпились вокруг Керзина. Он был явно смущен и начал что-то говорить о потере мастерства бронзолитейщиков.
— Вот раньше делали намного лучше.