И знаете, какой была первая фраза Андрюшки, когда мы вошли в квартиру на Дмитровском? «Мама! Какого замечательного человека мы там встретили!» Еще один удар по бедной Светлане и еще один минус в моих дальнейших отношениях с ней. Слава Богу, в этот поздний час мы выяснять отношения не стали. Я принял душ и лег в постель, делая вид, что крепко сплю. На самом деле в эту ночь я ни на секунду не сомкнул глаз. Пожалуй, не было в моей жизни ночи мучительней. Время тянулось бесконечно медленно, я ворочался с боку на бок, два раза вставал, чтобы на короткое время скрыться в туалете, где подряд выкурил штук пять сигарет, снова ложился и снова не мог заснуть. Казалось, эта мучительная тягомотина никогда не закончится.
С трудом дождался восьми часов, встал, умылся холодной водой, сварил кофе покрепче и стал ждать пробуждения Светланы. Было воскресенье, и она, вероятно, решила поспать подольше. Андрейка тоже не торопился вставать: устал после вчерашнего перелета.
Боже!.. Как я боялся предстоящего разговора с ним! Меня всего сотрясал жуткий озноб, который я никак не мог унять. Сейчас проснется мой ничего не подозревающий сын, и я должен буду сказать ему… все!.. Прежняя беспечная жизнь для него сейчас закончится и начнется новая. Как он справится с тем ужасом, который я обрушу на его голову. Сможет выстоять? Или сломается? Господи! Что я натворил?!
Наконец Светлана проснулась и вышла на кухню. Она не стала обвинять или упрекать меня, а просто спросила: «Надеюсь, ты понимаешь, что должен уйти?» – «Я сам хотел тебе это сказать», – ответил я. «Ты не мне, ты сыну своему скажи. – Она повернулась в сторону большой комнаты: – Андрюша! Отец хочет тебе что-то сказать!» На негнущихся ногах я пошел за ней. «Папа, привет!» – радостно встретил меня сын. «Здравствуй, Андрейка», – с трудом ворочая языком, промямлил я. И замолчал. Светлана усмехнулась: «Что, язык проглотил? Как шкодить, так ты герой, а как ответ держать, смелости не хватает? Так, что ли?» Зачем она издевается? Мне и без того невыносимо тяжело. Сын с удивлением смотрел на нас – своих родителей. «Андрюша! – начал я во второй раз. – Я должен тебе сказать, что ухожу от вас с мамой и с сегодняшнего дня буду жить отдельно от вас». Все! Слова произнесены, возврата назад нет! Но почему я не испываю никакого облегчения? Еще большая тяжесть навалилась на меня и сдавила сердце железными тисками. «Завтра я, как обычно, провожу тебя в школу, а сейчас, прости, мне надо собраться», – страшась посмотреть сыну в глаза, сказал я. Смысл только что услышанных слов еще не дошел до него. Осознание придет гораздо позже, и тогда мы с ним опять серьезно поговорим, а пока мне хотелось поскорее исчезнуть из этого дома. Как хорошо, что я не распаковывал свои вещи после возвращения с юга! Только кинул в сумку зубную щетку и томик Булгакова, купленный в Лейпциге, и не спросил даже, а поставил Светлану в известность: «Я возьму верблюжье одеяло, которое мне Илечка подарила». Света ничего не ответила, смотрела на меня полными слез глазами и молчала. Я подошел к Андрюшке, взял его за плечи: «Прости меня, если сможешь. Когда-нибудь, может быть, ты поймешь меня. Держись, сынок!» Какие-то дурацкие слова вылезали из меня. Я скатал одеяло и засунул его под мышку, отдал Светлане ключи от дома, схватил сумку, чемодан и быстро вышел на лестницу. Она пошла следом, чтобы закрыть за мной дверь: «Только имей в виду, это не ты от нас уходишь. Это я выставляю тебя вон!»
И закрыла дверь на засов.
Из телефона-автомата, который стоял возле студенческого общежития в Дмитровском переулке, позвонил Аленке: «Я ушел от Светланы. Скоро приеду к тебе. Приеду насовсем. Жди». На другом конце телефонного провода сначала воцарилась тишина: Лена, видимо, не ожидала, что это случится так скоро, именно сегодня, на другой день после нашего возвращения с юга, но после довольно продолжительной паузы ее радостный голос прокричал мне в самое ухо: «Я жду! Приезжай скорей!.. Я тебя очень жду!.. Ты слышишь меня?.. Очень!.. Возьми такси!»
Я очень волновался, когда позвонил в дверь квартиры № 91 в высотном доме у Красных Ворот. Конечно, я бывал здесь и раньше, но всякий раз приходил к Аленке в гости, а теперь собирался остаться насовсем. Даже верблюжье одеяло с собой прихватил! Кондратовы, мать и дочь, встретили меня по-разному: Алена вся светилась изнутри каким-то необыкновенно радостным светом, Нина Владимировна была ошеломлена и напугана. Она все время предрекала дочери, что я никогда не уйду от Светланы, потому что слишком люблю сына, и вот пожалуйста – с вещами пожаловал! А у нее даже позволения не спросил. Каков наглец! Однако холодный прием матери с лихвой компенсировала дочь. Она была не просто рада, что наконец-то закончилось ее двухлетнее ожидание моего прихода к ней с одеялом под мышкой. Она ликовала, потому что теперь мы будем все время вместе, была нежна и ласкова со мной, и я подумал, что хотя бы одному человеку на этом свете я доставил радость своим чудовищным поступком.
Следующим утром я к восьми часам приехал в Дмитровский переулок, чтобы проводить сына в школу: мы с ним опоздали к началу учебного года, и я должен был объяснить классному руководителю, почему это произошло. Всю дорогу от дома до школы Андрюшка молчал и вообще был очень напряжен и внутренне сторонился меня. Накануне после моего ухода Светлана наверняка убедила его, что отец у него подлец, что «потрясающий человек», которого он встретил в Орджоникидзе, на самом деле злая и коварная тетка, что доверяться нам нельзя, и так далее, и тому подобное. Я знал, что именно так и будет, поэтому решил вести себя совершенно иначе: ни одного дурного слова о его матери, никаких попыток оправдаться и убедить, что она не права. Все упреки принимать со смирением и, главное, терпеть! Не сразу, но рано или поздно сын мой увидит, кто чего стоит, что многое из того, в чем Светлана обвиняла меня, ложь. Что никакой я не зверь, что по-прежнему, а может быть, даже еще сильнее люблю его, что «разлучница» Кондратова тоже не так коварна и зла, как это представлялось его матери. Но для того, чтобы он поверил в искренность наших чувств и побуждений, я должен терпеливо принимать все обвинения, ничего не делать специально и просто ждать. Да, это трудно, порой даже невыносимо, особенно в те моменты, когда на тебя возводят напраслину, но другого выхода нет и быть не может. Смирение – одна из самых главных христианских добродетелей, вот то единственное средство, которое может нас всех примирить.
В те поры я еще не был верующим человеком, но, думаю, мой ангел-хранитель наставил меня на путь истинный и подсказал, как должно мне себя вести. В результате я не ошибся. Теперь между всеми нами добрые, сердечные отношения, и о былой вражде мы даже не вспоминаем.
Но был один страшный момент в наших отношениях, когда, казалось, они испорчены навсегда. Я старался как можно чаще встречаться с Андрюшей, как только выпадало свободное время, я звонил ему, мы встречались и отправлялись гулять: то в Ботанический сад, то в зоопарк, то просто сидели в сквере на скамейке и большую часть времени молчали. Приучить его к тому, что я теперь живу отдельно, у меня никак не получалось. И однажды даже на таком общении с сыном я вынужден был поставить крест. Проводив его после очередной нашей прогулки до подъезда в Дмитровском переулке, я уже собрался договориться с ним о нашей следующей встрече, как вдруг… Андрей тихо, но решительно и жестко произнес: «Папа, я не хочу тебя больше видеть. Не звони мне и не пытайся случайно встретиться со мной где-нибудь на улице». И, не дав мне даже вздохнуть, повернулся и скрылся за дверью.
Это был удар, от которого я долго не мог оправиться. Вечером позвонил Светлане. Она, конечно, все уже знала и, по-моему, была не слишком огорчена тем, что случилось между мной и сыном. В этом она разительно отличалась от Веры Антоновны. Матушка моя болше всего боялась, что отношения мои с Глебом Сергеевичем испортятся. «Ты ответил отцу на его письмо?.. Не забудь поздравить отца с Днем Советской армии!.. Позвони отцу, у него сегодня день рождения!..» – то и дело слышал я от нее. В данном случае Светлана реагировала на мою размолвку с сыном совершенно иначе. По-моему, она испытывала даже некоторое удовлетворение: своим отказом встречаться со мной Андрей сурово наказал меня. Она это знала и ничего не предприняла, чтобы изменить ситуацию: наверное, чувствовала свою правоту, хотя на деле ничего хорошего в нашем разрыве не было. Любая вражда губительна для того, кто враждует. Я не стал просить Светлану, чтобы она помогла мне и повлияла на Андрюшу, только предупредил, что время от времени буду звонить ей и справляться о его здоровье. Моя бывшая жена была явно удивлена. Она ожидала, что я кинусь искать у нее помощи и защиты. А я сознательно не стал этого делать, понимая, что только терпение мое будет вознаграждено.
Таким образом, почти полгода я не видел сына и даже не слышал его голоса по телефону. Испытание, доложу я вам, не из легких, но я, стиснув зубы и сжав кулаки, терпел, потому что был уверен: только так я смогу вымолить у него прощение за свое предательство. Как я мог давить на Андрюшу? Силой прикажете добиваться доброго расположения к себе и любви? На это я был не способен, ибо каждой нервной клеточкой своей чувствовал, как я перед ним виноват!
Gutentag, Deuchland!
В конце марта 1979 года Художественный театр выехал на гастроли в Германию. В Дюссельдорфе проходил Чеховский фестиваль, и мы должны были спектаклем «Иванов» закрывать его. В связи с этим Ефремов очень волновался, потому что его первый чеховский спектакль во МХАТе выходил, как говорится, на международную арену. Одно дело – сыграть его в Будапеште, столице дружественной нам страны, весьма далекой от главных театральных перекрестков Европы, и совсем другое дело – вынести его на суд серьезной западной публики, которая благодаря постановкам Питера Штайна достаточно подробно осведомлена о том, что такое театр Чехова.
Поэтому наша поездка в Германию была организована следующим образом: сначала мы на несколько дней заехали в Восточный Берлин, где на сцене театра «Фольксбюне» провели как бы генеральную репетицию следующего этапа гастролей. От того, как примет спектакль западный зритель, зависел престиж Олега Николаевича как постановщика и главного режиссера. До сих пор за границу из всего чеховского репертуара регулярно выезжали только «Три сестры» Немировича-Данченко.
И вот впервые театр рискнул показать последнюю чеховскую премьеру. Для Олега Николаевича было крайне важно, чтобы искушенный западный зритель, посмотрев его спектакль, сказал: «Да, русский психологическоий театр не умер, традиции стариков-основателей живы, и руководимый Ефремовым МХАТ продолжает хранить и развивать систему, которая во всем мире известна как система Станиславского». Для большей наглядности на этих гастролях мы показали германскому зрителю сначала традиционные «Три сестры», постановку 40-го года, а затем уже «Иванова» 76-го года. Это был прекрасно задуманный Ефремовым ход конем!
Я уже говорил, что Ефремов со дня премьеры 26 декабря 1976 года вплоть до марта 1979 года не видел свое творение. И случилось то, что должно было случиться: Смоктуновский, отпущенный им из-под режиссерского надзора на свободу, творил на сцене что хотел. А хотел он совсем не то, чего ждал от него постановщик спектакля. В его глазах я не был авторитетом, и на все мои замечания он никак не реагировал. Поэтому я просил, умолял Олега Николаевича посмотреть хотя бы одно действие, хотя бы одну сцену, чтобы своими глазами увидеть, как Иннокентий Михайлович исковеркал спектакль, насколько ему удалось подмять его под себя. Ефремов отшучивался, отнекивался, но ни разу за два с лишним года в зрительном зале не появился. Только теперь, в Берлине, он пришел, посмотрел все от начала до конца, пришел в ужас от увиденного и на следующий день с утра на сцене «Фольксбюне» устроил артистам разнос. Всем досталось, и мне в том числе: «Почему так плохо следишь за спектаклем?» Но главный его удар был нанесен Смоктуновскому.
«Все бессмысленно!» – с этого он начал свое обращение к Главному Герою. А затем последовало такое… Брр!.. На бедном Иннокентии живого места не осталось. «В каждой сцене должно быть понятно, чего ты добиваешься. Ты поменял все задачи! И получилось вместо содержания какая-то поза, наигрыш, самолюбование. Поэтому ты такой мертвый. Такой неестественный. Словно из папье-маше сделан!.. И пустой! Отвратительно пустой!.. Играешь один! Партнеры тебе не нужны! Они тебе даже мешают! Мешают демонстрировать твою немыслимую гениальность!.. Ни одной моей мизансцены! Ни одной!.. Кеша! Мы же обо всем с тобой договорились, а ты ничего, совсем ничего не выполняешь. Все извращено, все изуродовано до неузнаваемости! Это не мой спектакль! Я его не ставил! Подскажи, что мне с тобой делать?! Как вдохнуть в тебя жизнь?!»
Мне стало жутко. Говорить такие беспощадные слова самому Смоктуновскому?! Народному артисту СССР, лауреату Ленинской премии, лучшему артисту всех времен и народов! Самому тонкому, самому глубокому и правдивому артисту из всех, кого я только знал. Этого не может быть! Это сильно смахивало на дурной сон или на очень неудачную шутку. И главное, эти слова Ефремов произнес в присутствии всех артистов, занятых в спектакле, публично! Какой позор!.. Все сидели, низко опустив головы, не смея взглянуть на разошедшегося главного режиссера. Я посмотрел на Смоктуновского: в его лице не было ни кровинки, он застыл, как изваяние с каменным лицом, устремив отрешенный, неподвижный взгляд куда-то мимо Олега Николаевича в кромешную черноту пустого зрительного зала, и мужественно ждал следующего удара главного режиссера. Но Ефремов молчал. Похоже, экзекуция закончилась…
Никто из нас не посмел шевельнуться, издать какой-ни-будь звук, у всех было жуткое ощущение внезапно нагрянувшей катастрофы. Какие же нечеловеческие силы нужны, чтобы после таких слов выйти на сцену? Я даже на секунду подумал, что сейчас О.Н. объявит: «Гастроли в Германии отменяются, и все мы возвращаемся домой!»