Книги

Сквозное действие любви. Страницы воспоминаний

22
18
20
22
24
26
28
30

Прозвенел третий звонок, и я, сказав себе: «Давай, Серега, дерзай!» – пошел на сцену. Все, кто попадался мне навстречу (гримеры, костюмеры, монтировщики декораций), отступали в сторонку, давая мне дорогу, и тихо шептали вслед: «Ни пуха ни пера!» Они искренне желали мне удачи, и я всем им был за это бесконечно благодарен.

Поскольку первая картина нашего спектакля была без участия Николая Алексеевича Иванова, я спрятался от посторонних взглядов в стоящую тут же декорацию «Чайки», которую мы смотрели в день приезда в Дюссельдорф. Волновался чудовищно, правая коленка моя ходила ходуном, и я никак не мог унять ее. Во рту пересохло, руки дрожали. Я уже был не рад, что согласился на этот чудовищный эксперимент – без единой репетиции сыграть заглавную роль. Мимо к пульту помощника режиссера прошел Гюнтер Белиц. Увидев меня, он подошел, обнял за плечи и тихо пожелал: «Той! Той! Той!» В немецком театре это означает то же самое, что в русском: «Ни пуха ни пера!» При этом нельзя благодарить и вообще выражать какие-то чувства, но я все равно был ему благодарен.

Зрители, пришедшие на спектакль, не знали еще, какой сюрприз их всех ожидает, – в наших программках было обозначено, что роль Иванова играет Иннокентий Смоктуновский. Поэтому, чтобы избежать возможных недоразумений, перед началом спектакля на сцену вышел руководитель Дюссельдорфского театра и сообщил публике, что артист Смоктуновский внезапно заболел, поэтому главную роль сегодня исполнит артист Десницкий. Обычное деловое объявление. Но почему-то зрители встретили его слова дружным смехом. Очень странно. Что могло быть смешного в этой экстраординарной ситуации? Позже мне объяснили, что Белиц сказал буквально следующее: «Артист Смоктуновский, который должен был играть сегодня роль Иванова, заболел, и сейчас в этой роли вы увидите артиста Десницкого. Он не только ни разу не играл Иванова прежде, но даже ни разу эту роль не репетировал. (Дружный смех зрительного зала.) Однако Десницкий является вторым режиссером этого спектакля, он помогал постановщику Ефремову в течение всего репетиционного периода, и нам остается только пожелать ему: „Той! Той! Той!"» В зале раздались дружные аплодисменты, и меня это несколько приободрило.

И спектакль начался. От жуткого волнения я был близок к тому, чтобы потерять сознание. Но отступать было некуда. Теперь не я владел ситуацией, теперь спектакль диктовал мне, что я должен делать. Поэтому после реплики Шурочки – Кондратовой: «Ах, господа, все вы не то, не то, не то!..» – которая завершала первую картину, я на дрожащих ногах вышел на сцену.

Первую реплику Иванова помню до сих пор: «Миша! Бог знает что! Вы меня напугали. Я и так расстроен, а тут еще вы со своими глупыми шутками! Ну вот! Напугал и радуется!» Так вот, эти слова я произнес каким-то задушенным фальцетом и жутко на себя разозлился: «Ты вышел на сцену для того, чтобы сыграть роль, или для того, чтобы пропищать ее?!» Ответ был настолько очевиден, что я чуть не рассмеялся. И произошло чудо: дурацкое волнение до дрожи в коленках прошло, и я ощутил, как мною овладевает азарт. А вот это уже совсем другое дело! Азарт помешать ни за что не сможет, только помочь!.. И я почувствовал, что роль у меня, что называется, «пошла». Было удивительно легко и радостно играть даже очень трудную сцену с Саррой перед бегством Иванова к Лебедевым. Все партнеры мои были необыкновенно внимательны ко мне. Я ловил на себе их тревожно-заботливые взгляды, в которых читался один вопрос: «Чем помочь? Что для тебя еще сделать? Только скажи». Я испытывал восторг и был счастлив от ощущения полного единения со всеми! Очень трудно передать словами то, что я тогда чувствовал, но, поверьте, это было сказочно, чудесно, неповторимо!

В антракте Ушаков встретил меня за кулисами с чашечкой кофе в руках: «Это тебе. Выпей, поняешь, взбодрись! Может, что-нибудь еще тебе принести? Ты, поняешь, не стесняйся». Вы понимете, что произошло? Сам директор театра готов был в эту минуту стать для меня официантом, рассыльным, слугой! Это было невероятно! Но это было. Я попросил минеральной воды, но только не из морозилки (боялся за горло), и еще попросил оставить меня одного. Второй акт в роли Иванова был гораздо объемнее и сложнее первого. Мне надо было к нему подготовиться. Через пять минут у меня на гримировальном столе появилась бутылка минеральной воды, а за плотно закрытой дверью я слышал, как Константин Алексеевич шепотом разговаривал с помрежем Екатериной Ивановной. Судя по всему, он сам решил охранять мой покой.

В гримерную на секунду заглянула Аленка. Увидев, что я повторяю текст, чмокнула в щеку и убежала. Впервые мы были с ней не просто женихом и невестой, а партнерами на сцене, и, должен сказать, не часто выпадало мне такое актерское счастье играть с актрисой, которая бы так тонко понимала каждое движение моей души, так чутко реагировала на малейший нюанс в моем поведении. Она была такой органичной, такой настоящей, что я только диву давался. В нашей профессии самое трудное – живое восприятие и непосредственная реакция на все, что пытается добиться от тебя партнер. Я поражался и восхищался своей Аленкой. Столько в ней было жизни, чуткости и глубины! Мне все время хотелось крикнуть ей: «Браво, Кондратова! Браво!..»

На второй акт я вышел уже более уверенным в себе. В антракте посмотрел на часы: первый акт мы сыграли на десять минут быстрее, чем обычно. Это был хороший знак, значит, спектакль шел динамично, не разваливался на составные части, не обрастал ненужными подробностями, и главное требование Ефремова – постоянно помнить о перспективе роли я худо-бедно выполнил. С такой же энергией надо было сыграть и второй акт. Забегая вперед, скажу: в этот вечер спектакль «Иванов» прошел на двадцать минут быстрее, чем в Москве. И, как вы сами понимаете, дело не в скорости, а все в той же пресловутой перспективе, которая не позволяет рассиживаться, утопать в самочувствии, заниматься самоигранием, то есть размазывать сценическое действие, как жидкую манную кашу по тарелке. Мне трудно оценить качество моего исполнения роли Иванова, но за то, что я играл энергично, не теряя сверхзадачу и сквозное действие, я, простите меня за такую наглость, вынужден поставить сам себе пятерку!.. Честное слово, я был весьма недурен в тот необыкновенный вечер.

В антракте я не придал особого значения тому, что постановщик спектакля не заглянул ко мне в гримуборную и не сказал пару ободряющих слов. Не до того мне было. Все мысли мои были заняты тем, как сыграть второй акт? Не пришел? Значит, не смог. И все. Но в самом конце четвертого действия я увидел вдруг его тонкую, элегантную фигуру в кулисе возле пульта помощника режиссера. Вот тут я по-настоящему удивился: откуда он взялся? Где пропадал до сих пор?

Оказалось, бросив на гримировальный столик накладку, бороду и усы, Ефремов в ужасе бежал из театра! Бежал от позора! От провала гастролей! От улюлюканья и свиста возмущенной публики! Он же не мог предположить, что авантюра наша закончится весьма успешно. Чтобы как-то убить время, отправился на спектакль в какой-то Дюссельдорфский театр. Не знаю, то ли спектакль тамошний оказался слишком коротким, то ли Олег Николаевич на самом деле решил посмотреть последнюю сцену Шурочки и Иванова, но так и не увидел ее, потому что застал только самый финал. «Что-то вы слишком быстро все сыграли!» – ворчал он, донельзя довольный реакцией публики после конца спектакля.

А реакция действительно была очень неожиданной. И прежде всего потому, что была нарушена незыблемая германская традиция троекратного открытия занавеса на поклонах. Мы выходили кланяться раз шесть, если не больше. Верхний ярус, где сидела самая демократическая часть публики, дружно свистел и топал ногами, что в цивилизованной Германии означало высшее одобрение! Этот варварский способ заменил традиционные крики: «Браво!» Хотя я собственными ушами слышал, как в партере кто-то несколько раз крикнул именно это интернациональное слово.

Это был мой звездный час!

Ради таких мгновений стоит терпеть все муки и разочарования, безропотно сносить все обиды и унижения. Более высокой награды человеку за его преданность Делу (в данном случае – Театру) я не знаю.

Не могу передать словами всего того, что творилось у меня на душе. Восторг! Ликование! Счастье! Хотя мало кто верил, что это в принципе возможно, я сделал это! И, если не бояться высоких слов и не изображать из себя смущенную кокетку, могу сказать: я спас престиж Художественного театра, спас от позора и поругания главного режиссера этого театра. Не больше и не меньше. Очень скоро все мои восторги растворятся в серой обыденности будней, но до сих пор, вспоминая те апрельские дни 79-го года, я испытываю гордость и счастье. Это не гордыня, нет! Гордыня, она зиждется на призраках и фантомах, на фальшивом возвеличивании несуществующих достижений. В данном случае никаких фантастических высот я не достиг, а просто хорошо выполнил свою работу, лишний раз доказав скептикам и циникам, что настоящий профессионал может иногда по воле Господа совершать чудеса. А то, что в той ситуации мне помог именно Он, я ни секунды не сомневаюсь.

После того как все переоделись и разгримировались, мы отправились в столовую театра, где каждый день бесплатно обедали благодаря щедрому сердцу нашего хозяина Гюнтера Белица. Он встречал гостей на пороге и, увидев нас с Леной, пошел навстречу с распростертыми объятиями. «Поздравляю!.. Поздравляю! Это было грандиозно! – восторженно ул ы – баясь, проговорил он, потом, взяв меня под руку, отвел в сторону: – Но ты нас всех обманул. Я не верю, что без единой репетиции можно так сыграть такую роль».

Ранним утром следующего дня мы улетали домой в Москву. В аэропорту ко мне подошел Смоктуновский и сказал, застенчиво улыбаясь, как это умел делать только он один: «Поздравляю, Сережа, говорят, вы вчера весь текст сказали?» Вы не представляете, какие мерзкие, гадкие чувства после этих слов мутной волной поднялись в моей душе! Кровь отхлынула от лица, перехватило дыхание так, что я даже задохнулся, руки сами собой сжались в кулаки. Лена жутко испугалась, она была уверена, я не сдержусь и прилюдно ударю по лицу лучшего артиста Советского Союза. Схватила мою руку и прижала к себе. Но я не умею бить людей, поэтому, с трудом проглотив удушливый комок, застрявший в груди, я очень медленно, тщательно выговаривая каждое слово, грязно выругался. Вспомнил весьма популярную в России мать и отправил к ней лауреата и народного артиста. Иннокентий Михайлович опешил: чего-чего, а этого он никак не ожидал, и в нерешительности замер. Он был жестоко оскорблен, но не смог сразу решить, надо ли ответить этому хаму или промолчать, сохраняя достойную его высокого положения непроницаемость. Аленка обняла меня и торопливо зашептала, мешая жаркие слова со слезами, бегущими по ее щекам: «Пойдем отсюда!.. Не надо так!.. Я прошу тебя!.. Не надо!.. Пойдем!..» И силой оттащила меня от застывшего Смоктуновского.

Боже мой! Как мне было стыдно! И как я горько сожалею сейчас о том, что поддался непосредственному чувству и унизил себя своим же собственным непотребством! Мне бы в ответ на его оскорбление промолчать и участливо спросить, как он себя чувствует. Это был бы роскошный ход. Проявив к поверженному титану пусть даже показное благородство, я бы возвысил себя, а не опустился до уровня мещанской шпаны моего детства, у которой «сам дурак» являлся самым убедительным аргументом в любом споре. Но в ту минуту вспышка гнева ослепила меня, лишила способности здраво мыслить и рассуждать. Никогда и никого я не оскорблял подобным образом. Смоктуновский был и останется единственным человеком в моей жизни, воспоминания о котором заставляют меня краснеть до корней волос. Но слова эти были мною сказаны. Они грязным пятном легли на мою душу, и никакая химчистка не сможет вытравить это пятно.

Ни одного свидетеля, кроме Аленки, не было при этой нашей стычке, и я был волен рассказать вам о ней или промолчать, но не смог сподличать еще раз, и прежде всего потому, что так и не попросил у Иннокентия Михайловича прощения за этот свой отвратительный поступок при его жизни. Сейчас, когда его нет, спешу исправить эту ошибку и очень надеюсь, что там, где его душа нашла вечный покой, он услышит меня и примет мое запоздалое раскаянье. Простите меня,

Иннокентий Михайлович, я перед вами очень виноват. Простите.

Многие в театре ждали, что после случившегося в отношении Иннокентия Михайловича последуют какие-то санкции. Ничего подобного. На его поведение во время германских гастролей руководство театра, и Олег Николаевич в том числе, просто закрыли глаза, словно неявка на спектакль событие ординарное, малозначащее. Подумаешь, на спектакль не пришел! Ну и что? Помните, как у Горького: «А был ли мальчик? Может, мальчика не было вовсе»? И это лишний раз подтвердило неписаный театральный закон: кто-то может творить все, что ему заблагорассудится, а кому-то даже чихнуть на сцене нельзя. И подобный порядок вещей следует принимать как некую данность: так было, так есть и так будет всегда.