Книги

Сквозное действие любви. Страницы воспоминаний

22
18
20
22
24
26
28
30

Для Иннокентия Михайловича Иванов просто задерганный человек, которому не дают свободно вздохнуть, все время пристают, тормошат, требуют: стань прежним!.. Стань прежним!.. Стань прежним!.. А он не хочет быть прежним, не хочет быть героем, потому что устал. Согласитесь, одно дело, когда человек не может, и совсем другое, когда не хочет.

Совместить две такие разнонаправленные задачи невозможно. И как ни старался каждый из оппонентов обратить другого в свою веру, ничего у них так и не получилось. Каждый остался при своем.

Артисту-одиночке безумно трудно, скажу больше – невозможно разрушить режиссерский рисунок спектакля. Все исполнители играют «по-ефремовски», а только один из них по-своему, «по-смоктуновски». Наше искусство не терпит крайнего индивидуализма: в театре яркие актерские индивидуальности трудятся сообща, единой командой. Иннокентий Михайлович, конечно, понимал, побороть Ефремова в одиночку ему не под силу, потому решил обрести среди своих партнеров союзника и выбрал для этой цели Кондратову. Вдвоем воевать с постановщиком намного проще. А поскольку Аленка была неопытной актрисой, Смоктуновский, видимо, решил: привлечь ее на свою сторону будет намного легче, чем, скажем, Невинного или Попова, и начал уговаривать ее играть парные сцены Шурочки и Иванова иначе, чем они были выстроены Олегом Николаевичем.

Ефремов панически боялся точных формулировок. Ему хотелось, чтобы в отношениях между Ивановым и Шурочкой возникало, как он сам говорил, «не театральное, тонкое». Смоктуновский по-своему воспринял эти слова главного режиссера и, видимо, поэтому решил заново перекроить всю сцену объяснения в любви. Его не устраивало, что Шурочка в исполнении Кондратовой была отнюдь не лирическая героиня, а решительная, эмансипированная девица, которая твердо знает, чего хочет, и упрямо идет к достижению своей цели. «Вам это так не идет, Леночка, – говорил ей Иннокентий Михайлович перед выходом на сцену. – Шурочка должна быть слабой, беззащитной. Давайте сыграем сейчас нашу сцену нежно, держась за руки, и вы, не глядя на меня, будете тихо лепетать: „Люблю… Люблю я вас безумно… Без вас нет смысла моей жизни, нет счастья и радости. Для меня вы – все!“ И в ответ я осторожно поцелую вас. Согласны?» Но не тут-то было! Лена оказалась крепким орешком: все попытки Смоктуновского свернуть ее с «пути истинного» успеха не имели. «Не могу я держать вас за руку, Иннокентий Михайлович! – возражала она. – Когда любишь, самое страшное – коснуться любимого человека! Да если я до вас дотронусь, или умру от разрыва сердца, или совершу что-то совершенно ни с чем не сообразное. Когда молодая девушка говорит мужчине: „С вами не то что на край света, а куда хотите, хоть в могилу, только, ради Бога, скорее, иначе я задохнусь!" – она словно одержимая. Какая тут нежность?! Любовная горячка!.. Полубред!.. Все что угодно, только не нежность. Извините, Иннокентий Михайлович, что хотите со мной делайте, но не могу я с вами за ручку по саду гулять». – «Какая же вы упрямая! – сокрушался партнер. – Не хотите помочь мне! Имейте в виду, Леночка, гениальные режиссеры тоже порой заблуждаются, и, поверьте, в нашем с вами случае Олег Николаевич ошибся». Однако никакие доводы великого артиста на Кондратову не действовали, она упорно стояла на своем.

Никогда не забуду один из последних прогонов спектакля перед «генеральной». Ефремов нутром чуял: «неладно что-то в нашем королевстве», и пригласил на этот прогон серьезных ученых, занимавшихся творчеством Антона Павловича по роду своей деятельности в Институте мировой литературы. Пришло человек пятнадцать, практически весь цвет советского чеховедения: Паперный, Сахарова, Катаев, Лакшин, Чудаков, Полоцкая, Кузичева, Туркин и другие весьма уважаемые люди. Извините, всех уже не припомню за давностью лет. Я сидел рядом с Олегом Николаевичем за режиссерским столиком и видел, как О.Н. волновался! Непрерывно курил одну сигарету за другой, поначалу пытался записывать замечания актерам, но вскоре отложил ручку в сторону и, чуть подавшись вперед, не мигая, смотрел на сцену. А когда доставал из пачки новую сигарету, руки у него дрожали.

Видимо, смущенный присутствием в зале таких авторитетных зрителей, Смоктуновский на этом прогоне совершил невероятное: попытался сыграть так, как того требовал от него Ефремов. И хотя Иванов по-прежнему чмокал Шурочку в щечку, а реплику «Замолчи, жидовка!» не кричал, а с колоссальным трудом выдавливал из себя, спектакль наконец-то обрел смысл!.. Во всяком случае, меня он захватил. После окончания репетиции все чеховеды дружно выражали свои восторги. Ефремов заметно повеселел!

Однако радость эта продолжалась недолго. Перед началом следующего прогона Иннокентий Михайлович, очень недовольный собой, спросил Олега Николаевича: «Ну что? Ты вчера убедился, что был неправ?» И пошло-поехало! Наш Главный Герой начал, по обыкновению, коверкать режиссерский замысел, и все вернулось на круги своя. Ефремов на сей раз окончательно убедился: сломить сопротивление Смоктуновского ему не удалось, вчерашний прогон – чистая случайность, и от ощущения полной безысходности, не найдя ничего лучшего, запил. И тут я невольно стал свидетелем того, как начинались его знаменитые запои.

После окончания прогона О.Н. сделал артистам замечания, затем затребовал к себе в кабинет Абу Драпкина и учинил ему самый настоящий разнос. Сколько сил затратил Боровский на то, чтобы сцена была освещена неравномерно! По его замыслу периферия декорации должна была утопать в полумраке, а совсем рядом с ярко освещенным пространством центра сцены были места, где присутствие артиста угадывалось благодаря только слабым отблескам отраженного света. Это придавало происходящему удивительно чувственную и слегка таинственную атмосферу уходящего дня.

Весьма показательным в этом смысле был разговор Иванова со Львовым в первом чеховском акте: Шабельский сидел в темноте в сторонке, и Смоктуновский случайно в буквальном смысле слова натыкался на него: «Вечно ты, дядя, перед глазами вертишься! Не даешь поговорить наедине!» До слез обиженный Прудкин (или Евстигнеев) вскакивал со стула: «Черт меня возьми! Нигде приюта нет!» – и почти бегом исчезал со сцены. Мне эта мизансцена ужасно нравилась. Во-первых, она была необычайно достоверна: в полутьме Иванов мог не заметить, что при его разговоре с доктором присутствует еще кто-то. А во-вторых, скорбный силуэт графа на фоне слабо освещенного дома удивительно точно подчеркивал настроение тоски, неприкаянности всех его обитателей. «Как только прячется солнце, душу мою начинает давить тоска. Какая тоска!..» Эта реплика Иванова находила свое материальное воплощение в мизансцене, придуманной художником спектакля.

Однако нашего брата артиста просто так голыми руками не возьмешь! Узнав, что его не видно, Прудкин страшно возмутился и устроил осветителям скандал: «Неужели зрители не увидят, как я буду оплакивать свою неудавшуюся жизнь?! Я требую, чтобы на следующем прогоне из ложи на меня был направлен специальный фонарь!..» Ну разве мог тишайший и покорнейший Игорь Ефимов ослушаться такого грозного требования народного артиста СССР?! В результате спецфонарь из ложи на Шабельского направили, слезы его зрители увидели, загадочная таинственная атмосфера была разрушена, а гениальная игра Марка Исааковича отвлекла внимание публики от того, что происходило между Ивановым и Львовым и что, несомненно, было главным в данной сцене. «Мы ведь не концерт играем, а пытаемся кусок жизни воссоздать!» – сокрушался Олег Николаевич и потребовал, чтобы в дальнейшем, без его ведома, осветители не смели ничего менять, Драпкин извинился, обещал сделать Игорю суровый выговор и в заключение произнес сакраментальную фразу: «Мы больше не будем!» На этом наш рабочий день завершился, я собрался уже идти домой, как вдруг О.Н. предложил: «Пойдем, поужинаем?» Я согласился, и мы отправились в Дом журналиста. Ефремов чаще всего посещал именно этот ресторан: для того, чтобы после ужина оказаться дома, ему надо было Бульварное кольцо перейти. Только и всего.

«Водки выпьешь?» – спросил О.Н. меня, когда к нашему столику подошел официант. «С удовольствием», – ответил я. Неопределенно хмыкнув, Олег Николаевич проворчал: «Удовольствие, доложу тебе, ниже среднего. – И, обратившись к официанту, попросил: – Принеси-ка нам тристатграмм водки». Меня удивила скромность его заказа, но я благоразумно промолчал. Значительно позже, наблюдая за ним во время самых разных застолий, я понял, почему О.Н. в этот вечер ограничился столь малой дозой: чтобы опьянеть, ему надо было совсем немного. После третьей-четвертой рюмки он был уже, как говорится, «в полном порядке» и в дальнейшем оставался все на том же уровне опьянения, сколько бы ни выпил. Только мрачнел и впадал в состояние какого-то тупого раздражения ко всему и ко всем.

Я ждал, что Олег Николаевич первым начнет разговор, но он молчал, только, по обыкновению, курил одну сигарету за другой. Чувствовал я себя неуютно и даже в какой-то момент пожалел, что согласился поужинать с ним. Когда рюмки были наполнены, я посчитал, что дальнейшая игра «в молчанку» становится просто неприличной, и предложил корявый тост за окончание нашей работы. Ефремов опять неопределенно хмыкнул и, не сказав ни слова, выпил. «А почему бы вам самому не сыграть Иванова?» – спросил я, неожиданно ощутив прилив какой-то отчаянной решимости. О.Н. внимательно посмотрел мне прямо в глаза, усмехнулся и сказал: «Ты не первый, кто задает мне этот вопрос…» Потом покачал головой и медленно, раздельно произнес: «Нет, эта шкура не по мне. Понимаешь, я совсем другого хотел. Хотел исследовать психологию человека сдавшегося, но не смирившегося. Ус т у – пившего натиску обстоятельств, но возмущенного собственной слабостью. Кеша для этого лучше, чем кто-либо другой, подходил, но…» О.Н. не договорил, однако и так все было понятно. Без слов.

Противостояние Ефремова и Смоктуновского порой доходило до абсурда. Например, по замыслу режиссера смерть Иванова должна была выглядеть нелепой случайностью. «Ничего героического в этом выстреле нет, – любил повторять Олег Николаевич. – Он стреляется, потому что сам загнал себя в угол». И на мой взгляд, ему блестяще удалось выстроить грандиозный финал: после последней реплики Николая Алексеевича: «Спасибо, Саша», поднимался невероятный гвалт! Все гости, пришедшие на свадьбу, начинали истово спорить, говорили одновременно, не слыша друг друга, занимали все пространство сцены, закрывая тем самым главного героя от зрительного зала, и в момент наивысшего кипения страстей вдруг раздавался истошный женский крик. Наступала мертвая тишина. Все актеры медленно расходились, открывая лежащего на полу Иванова. Казалось, устал человек и прилег отдохнуть. Олег Николаевич настаивал, чтобы поза его была мирной, легко узнаваемой. Шабельский медленно поднимал с пола револьвер и растерянно оглядывал прижавшихся к стенам дома людей, будто спрашивал их: «Вы не знаете, что тут только что произошло?..» Впечатление было до озноба, до мурашек. Потрясающая точка! Человек боролся, страдал, радовался, отчаивался, любил, ненавидел – одним словом, жил! И вот пришел момент, когда все эти страсти оказались пустыми и ничтожными перед Вечностью. Ефремов даже звук выстрела отменил, чтобы избавиться от театральщины «жестокого финала».

Но Иннокентий Михайлович не позволил осуществиться гениальной задумке режиссера. Сначала он уговорил бутафоров все же обозначить этот выстрел ударом колотушки по доске. Олег Николаевич, сцепив зубы, смирился. Это придало артисту уверенности в собственной правоте, и на последнем прогоне он и вовсе поломал замысел режиссера-постановщика, понимая, раз за режиссерским столиком сидят Власов и Десницкий, можно безбоязненно позволить себе некоторую вольность.

Чтобы не быть голословным, позволю себе привести небольшую цитату из книги театрального критика Т.Б. Забозлаевой «И. Горбачев, Е. Леонов, И. Смоктуновский в роли чеховского Иванова». Вот как она описывает то, что «изобрел» Иннокентий Михайлович в отсутствие Олега Николаевича: «…раненный в живот Иванов – Смоктуновский катается по полу, бьется в судорогах, корчится в предсмертной агонии и наконец остывает, уткнувшись лицом в землю, во прах, сливаясь с ним…»

Сильно сказано. Образно и поэтично. Только одно не понятно: зачем же так дискредитировать артиста? Глядя на катающегося по полу Николая Алексеевича, невольно возникал вопрос: почему он избрал такой жестокий способ свести счеты с жизнью? Обычно самоубийцы стреляют либо себе в голову, либо стараются попасть в сердце, чтобы избежать лишних мучений. Смоктуновский стрелял в низ живота, чем вызывал у всякого здравомыслящего человека, мягко говоря, недоумение. «Ой!.. Он себе прямо туда… выстрелил! – тихо шептал на ухо своей дочке Шурочке – Кондратовой Попов – Лебедев. – Боже, как это больно!.. Бедный!..» Как объяснить такой мазохизм? По-моему, совершенно невозможно.

Сам по себе факт подобного неповиновения артиста режиссеру считается грубейшим нарушением театральной этики. За такие «вольности» с ролей снимают и из театра выгоняют. Однако Смоктуновскому все сходило с рук. Даже Олег Николаевич пасовал перед ним, как пацан перед дворовым авторитетом.

На другой день Олег Николаевич, сославшись на нездоровье, на репетиции не появился, и так вышло, что мне пришлось выпускать спектакль без него. Согласитесь, накануне премьеры ситуация, мягко говоря, неординарная. К счастью, все прошло относительно спокойно: все все поняли, лишних вопросов не задавали и неудовольствия не высказывали.

На премьеру постановщик спектакля тоже не пришел. Уникальный случай в истории Художественного театра.

За кулисами царило пасмурное настроение. Никакого праздника не было, и после окончания спектакля все уныло разбрелись по домам. Ни шумного банкета, ни даже скромного «междусобойчика» за кулисами. Такое в театре случается раз в сто лет. Я, например, могу вспомнить лишь один случай, когда после премьеры «Утоления жажды» артисты не то что праздновать, но даже в глаза друг другу смотреть стеснялись. Про публику и говорить нечего. На аплодисменты занавес открыли всего один раз, и минут через десять зрителей в театре не осталось. Те немногие смельчаки, кто пришел в тот пасмурный мартовский вечер в филиал на улице Москвина, разбежались с быстротой людей, спасающих себя от землетрясения, наводнения – одним словом, какого-то жуткого стихийного бедствия. На «Иванове», конечно, такого не было: занавес открыли раза четыре, но реакция публики была весьма неоднозначной. Ожидаемый триумф не состоялся.