«А вы ничего не хотите мне сказать, Леонид Осипович?» – осторожно спросил Боровский. Эрман вздрогнул и испуганно посмотрел на Давида, как будто тот уличил его в каком-то неблаговидном поступке. «Я думаю, Сережа лучше меня знает, что нужно Олегу Николаевичу», – обворожительно улыбаясь, проговорил хитрый лис. Ох уж эта привычка начальников: никогда не высказывать свое мнение в числе первых. Не ровен час, можно что-то невпопад ляпнуть, вышестоящему тузу мнением своим не угодить. Леонид Осипович был опытным «царедворцем» и рисковать своим положением заместителя директора театра вовсе не собирался. Боровский обернулся ко мне.
Не стесняясь, я высказал художнику все свои соображения по поводу его декорации. И откуда только наглость такая во мне взялась?.. Вероятно, был таким смелым, потому что ничем не рисковал? «Но что означают ветки на стенах дома, на колоннах и даже на окнах, честно говоря, не понял, – признался я. – Замшелость, заскорузлость жизни обитателей этой усадьбы или что-то другое?» Давид усмехнулся: «Ежели очень хочется, можно и таким образом трактовать, но меня в данном случае волновала чисто художественная задача. Примерно неделю назад был я в Кусково и, подходя к центральной усадьбе со стороны парка, вдруг замер от неожиданности: на дворе, как вы сами понимаете, начало ноября, листья с деревьев облетели, и голые ветви, проецируясь на стены дома, создавали ощущение подлинной старины. Как бы получше вам растолковать?.. Так на полотнах старых мастеров возникают едва приметные трещинки живописного слоя, так называемый «кракелюр», который лучше прочих свидетельств говорит о том, что перед вами действительно антикварная вещь. Вот мне и захотелось использовать этот прием: просто состарить новенькую декорацию. Не более того. Но если вы, Сережа, нашли в этом какой-то глубинный смысл, что ж, тем лучше: никто не сможет меня в формализме обвинить», – и засмеялся, довольный своей находчивостью.
Леонид Осипович с радостью ухватился за возможность порассуждать на общие темы и завел разговор о том, что в современном театре очень мало работ, которые отвечали бы высочайшим требованиям художественного воплощения, а не только функциональной целесообразности. «Если художника волнуют вопросы чисто эстетические, значит, мы подходим к новому этапу создания внешней формы спектакля!» – провозгласил он.
Вот так мы беседовали в ожидании возвращения нашего художественного руководителя: обо всем и ни о чем. Давид еще раза два ставил на плитку чайник, и я пришел в ужас, когда подсчитал, сколько чашек в тот день выпил у него в мастерской – семь!.. Сушки были все съедены, на дне сахарницы остались последние крупинки сахара, а Ефремова все не было. Эрман несколько раз звонил Ирине Григорьевне, но та не знала, где искать пропавшего художественного руководителя. Короче, мы прождали его больше двух часов, прежде чем услышали в коридоре его шаги. Дверь распахнулась, и на пороге возник он сам – энергичный, бодрый и, как мне показалось вначале, не очень трезвый. К счастью, я ошибся, просто у Олега Николаевича было очень хорошее настроение. «Как вы тут без меня? Все обсудили?» – спросил весело, задорно и по очереди пристально посмотрел на каждого из нас. «Так… в общих чертах…» – мрачно подвел итог нашему двухчасовому ожиданию Леонид Осипович. Мне показалось, он всерьез обиделся на Ефремова за то, что тот заставил нас попусту просидеть в мастерской Боровского, а вернувшись, даже не извинился за столь долгое отсутствие. Кстати, куда он уезжал и зачем, так и осталось тайной, покрытой «мраком неизвестности». «И к какому же выводу пришли? В этих самых чертах?» – наш главный очень не любил, когда подчиненные не шли навстречу его настроению. «Понимаешь, Олег, все не так однозначно, как кажется на первый взгляд…» Хитрюга Эрман приготовился вести с Ефремовым длительную дискуссию, но тот резко оборвал его: «Так ты „за" или „против"?» Замдиректора замялся. Ефремов досадливо крякнул. «Лично я – „за"!» – нагло заявил я, хотя никто меня ни о чем не спрашивал. Олег Николаевич обернулся и коротко потребовал: «Обоснуй!» Я во второй раз начал подробно излагать свою точку зрения: и про вывернутый наизнанку дом, и про то, как при помощи одной только перемены света можно вынести действие пьесы на улицу, а затем точно таким же образом вернуть персонажей обратно в дом. И про замшелость сказал, и про абсолютную пустоту сценического пространства. «По-моему, вы именно этого хотели, Олег Николаевич?» – спросил я, закончив свой короткий, но весьма эмоциональный спич.
«А как мы будем определять место действия? У Лебедевых или в усадьбе Иванова?» – вдруг спросил О.Н. «Никак, – просто ответил Боровский и, заметив удивленный взгляд Ефремова, пояснил: – Я тоже поначалу голову над этим ломал, как создать на одной площадке две разные усадьбы, пока Сережа не подсказал мне, что заботиться об этом совершенно не следует». Честно говоря, я опешил: никогда и ничего я не подсказывал Давиду. С чего он взял? «Помните, Сережа, вы как-то заметили, что в пьесе прослеживается одна удивительная закономерность: в первом действии Иванов бежит из своего дома, бежит от жены и зануды доктора. Но удрать ему от них не удается, и Сарра и Львов приезжают следом за ним к Лебедевым. В третьем действии, после скандала на дне рождения Шурочки, он уже никуда не выезжает, запирается в собственном доме, и тогда Павел Кириллович и Шурочка сами приезжают к нему в дом. Иванову некуда деться ни от друзей, ни от родных, и там плохо, и тут. Везде одно и то же», – заключил Боровский. И я вспомнил, что действительно говорил нечто подобное, но даже предположить не мог, что такое пустячное замечание можно расценить как подсказку гениальному сценографу. «У тебя найдется что-нибудь выпить? – неожиданно спросил Ефремов. – Мы просто должны отметить это знаменательное событие. Раз Десницкому понравилось, будем считать, макет принимается к производству. Теперь остановка за малым: надо хорошо поставить и сыграть эту пьеску, а гениальное художественное решение, можно сказать, у нас в кармане!»
И пока Давид ходил куда-то за бутылкой коньяка, Олег Николаевич, сидя на стуле перед «прирезкой», во всю фантазировал, какой тут будет свет, какие мизансцены… Одним словом, именно в этот момент О.Н. реально приступил к постановке спектакля.
Этот эпизод случился где-то в конце ноября, а 26 декабря 1975 года в верхнем фойе Основной сцены состоялась первая официальная репетиция пьесы А.П. Чехова «Иванов». Раздали артистам роли. Олег Николаевич произнес короткую речь, в которой отсутствовали декларации на тему о том, каким он видит будущий спектакль. «Мне бы не хотелось рассказывать концепций, – сразу определил свою позицию Ефремов. – Чехов глубже всяких концепций… Мы пойдем путем исследования. Мы, сегодняшние люди, пойдем сегодняшними путями, от себя – в смысле понимания людей, а не играния их нашими современниками». Затем все поболтали немного об атеизме Чехова, о вере, о влиянии А.Н. Островского на Антона Павловича, о необходимости избегать ярких бытовых проявлений в нашей постановке и в конце концов согласились с Олегом Николаевичем, который подвел итог общей дискуссии: «Жизненно, но не банально. Так надо решать. Жизненно, но не банально». И довольные собой и друг другом, мы разошлись, чтобы встретиться уже в новом году.
Начало работы над «Ивановым» было необычным. Олег Николаевич вызывал к себе в кабинет по очереди всех артистов, занятых в «Иванове», и они в личной, доверительной беседе с ним должны были ответить на один-единственный вопрос: «Какие у тебя претензии к Николаю Алексеевичу?» Причем это касалось не только исполнителей центральных ролей, но и бессловесных Барышень на дне рождения Шурочки или лакея Гаврилы и даже глухого и совершенно безобидного Егорушки, то есть абсолютно всех, без исключений. Ю.В. Ларионов – исполнитель роли Егорушки – страшно растерялся: «Какие у меня могут быть претензии к Николаше?» Но Ефремов был неумолим. Пришлось Юрию Владиславовичу разбудить дремавшую фантазию, и в конце концов ответ на этот вопрос был найден. «Иванов не любит Шопена! А для меня такие люди сродни одноклеточным инфузориям!..» – заявил довольный Ларионов. Конечно, подобная претензия никакого отношения к содержанию пьесы не имела и вряд ли могла что-то изменить во взаимоотношениях Иванова с окружавшими его людьми, но О.Н. остался доволен, потому что при появлении Смоктуновского на сцене у Ларионова всякий раз непроизвольно возникала соответствующая эмоция. А это чрезвычайно важно, чтобы среди исполнителей не было ни одного скучающего, равнодушного лица, чтобы каждый артист был наполнен соответствующим содержанием.
Последним в кабинет к Олегу Николаевичу пришел Смоктуновский. То, что он услышал из уст главного режиссера, повергло его в страшное уныние. Ефремов подробно передал ему содержание своих бесед со всеми исполнителями, и Иннокентий Михайлович откровенно расстроился: как жить в атмосфере недоброжелательства и постоянных придирок, упреков и недовольства со стороны окружающих? Ведь даже Шурочка имеет, что предъявить своему любимому. Кондратова сформулировала свою претензию к Иванову словами популярной песни: «Стань таким, как я хочу!» Не таким, какой ты есть, а таким, каким в моих глазах должен быть! А это жутко утомительно: пытаться натянуть на свое лицо маску чужого человека и жить, подчиняясь его логике, его желаниям и капризам. Мне кажется, именно с этого момента начался подспудный конфликт режиссера и артиста, который никому не обещал ничего хорошего. Но в тот момент никаких тревожных предчувствий у нас не возникало, впереди была очень длинная дорога к конечному результату, а в пути какие только не случаются сюрпризы. И хорошие, и не слишком. Так что нечего зря загадывать.
Тех, кто хочет узнать подробности всего репетиционного процесса, я отсылаю к замечательной книге, выпущенной к 80-летию О.Н. Ефремова, – «Пространство для одинокого человека». Работа над «Ивановым» продолжалась довольно долго: премьера спектакля состоялась ровно через год после первой репетиции в верхнем фойе Основной сцены, то есть 26 декабря 1976 года. И все это время сотрудница музея МХАТа Галина Бродская – великолепный литературовед и историк театра – скромно сидела в сторонке и что-то непрерывно записывала в толстую общую тетрадь. Никому из нас в голову не приходило, что эта скромная маленькая женщина взвалила на свои плечи тяжелейшую обязанность: благодаря ее усилиям вы найдете в этой книге стенограммы репетиций «Иванова» со всеми подробностями творческого процесса, документально зафиксированными ее доброжелательным, чутким взглядом ученого-исследователя.
Я же позволю себе рассказать только о тех моментах нашей работы, которые не попали в поле зрения Галины Бродской. И первый из них связан с довольно серьезным испытанием, которое выпало на мою долю. Прошло, наверное, недели две после начала репетиций, как случилось первое ЧП. Я зашел в кабинет Олега Николаевича перед тем, как нам с ним идти в репетиционный зал, и сразу понял: что-то не так, выражение лица у него было кислое-прекислое. «Что случилось?» – спрашиваю, а в ответ целый ушат ледяной воды на мою бедную голову: «Ты сегодня сам, без меня порепетируй». Вот те раз!.. Только этого мне не хватало, не успели начать, и О.Н. меня, как щенка в прорубь, на произвол судьбы бросает!.. «Как это без вас, Олег Николаевич?! Почему?!» Ефремов поморщился и вздохнул: «Надо Жене помочь. Что-то у него с выпуском спектакля заело. Не справляется он». (В это время Евгений Радомысленский выпускал пьесу Володарского «Уходя, оглянись».) Я аж присвистнул!.. Что же это получается! Выходит, постановщик спектакля оставляет меня одного не на одну или две репетиции, а по меньшей мере дней на десять, не меньше!.. Ничего себе!.. Как я справлюсь с такими актерами, как Смоктуновский, Попов, Прудкин, Степанова?! Кто они и кто я… «Привыкай! – О.Н. похлопал меня по плечу. – Сам ко мне в помощники напросился». На этот убийственный довод я ничего возразить не мог.
Конечно, ничего страшного не случилось: пьесу я знал досконально. Все, что сопутствовало ей, тоже не было для меня в новинку. Недаром я, как к себе домой, приходил в Ленинку к Кузичевой и часами просиживал в читальном зале отдела редких книг, любую из которых Алевтина Павловна любезно предоставляла мне по первому требованию. Помимо «Игры в Винт», я внимательно просмотрел дневники Александра Третьего, несколько книг о реформе 1861 года, переписку Чехова с Сувориным и прочую весьма полезную литературу. Так что мог запросто поговорить на любую тему, касающуюся предлагаемых обстоятельств и того времени, в котором жили герои пьесы Антона Павловича, что составляло главное содержание работы на тех первых репетициях.
Честно скажу: мне просто было очень страшно остаться наедине с такими выдающимися актерами. Что я мог им сказать? Чему научить? Успокаивало одно: со всеми народными у меня были хорошие отношения, и хотелось верить, что они
проявят снисходительность. Конечно, было бы намного проще, если бы в тот день я репетировал какую-нибудь двойную сцену: скажем, Иванов – Львов или Иванов – Боркин. «Если бы да кабы во рту выросли бобы!..» На мою беду, начать самостоятельно работать в качестве режиссера мне предстояло с довольно «многонаселенного» 3-го акта: в верхнем фойе меня ждали 10 человек, а среди них Прудкин, Евстигнеев, Калиновская, Сергачев, Невинный!.. Я уже не говорю о Смоктуновском. Хорошенькую проверку на вшивость приготовил мне главный режиссер! Эх!.. Как говорит Маша в «Трех сестрах»? «Где наша не пропадала»?! И я с отчаянной решимостью приговоренного к высшей мере переступил порог репетиционного помещения.
Известие о том, что Олег Николаевич покинул нас, артисты встретили без всякого энтузиазма. Еще бы! Только начали работу, а режиссер-постановщик исчез. Я прекрасно понимал, заменить Ефремова, будь даже семи пядей во лбу, все равно не смогу. Потому решил не выпендриваться и предложил прочитать другой вариант этой картины, чтобы решить, нет ли в нем чего-нибудь стоящего, что можно включить в окончательный вариант пьесы. И знаете, затея моя вполне удалась: прочитав текст, артисты начали активно обсуждать не только услышанный фрагмент. Разговор зашел о стилистике чеховской драматургии, о проблемах нравственных, и тут выяснилось, что у Иннокентия Михайловича есть болевая точка, одно лишь прикосновение к которой вызывает такую бурную реакцию, что как-то даже не по себе делается. Смоктуновский боялся прослыть… антисемитом! Да, представьте себе. Но в роли Иванова есть место, где, доведенный до отчаяния несправедливыми обвинениями, он кричит своей жене: «Замолчи, жидовка!..» Этой реплики великий артист боялся больше всего. Вымарать ее он не мог, потому что, во-первых, она была слишком знаменита, и, если бы такая нелепость случилась и она выпала из текста, сразу стало бы ясно: Иванов – антисемит, и театр, марая «жидовку», признает это. А во-вторых, негоже считать себя умнее Антона Павловича и за него решать, что может говорить его персонаж, а что нет. Это было бы даже как-то бессовестно, и любой мало-мальски интеллигентный человек не решится взять на себя такую ответственность. Я, по крайней мере, таких не встречал. Хотя…
В 1982 году на телеэкраны вышла телевизионная версия нашего спектакля. Утром в день эфира в кабинете председателя Комитета по радиовещанию и телевидению раздался телефонный звонок. Звонили из ЦК КПСС, и очень интеллигентный голос в очень вежливой, интеллигентной форме попросил товарища Лапина не доводить дело до скандала и сделать все возможное, чтобы слово «жидовка» не прозвучало на всю страну. Поскольку я был режиссером телеспектакля, мне сразу же позвонил Володя Храмов – телевизионный режиссер, с которым мы сняли «Иванова», и спросил: «Что делать?» Откуда я знал. Переснять эту сцену мы не могли, так как до эфира оставалось всего три или четыре часа. Электронного монтажа, по-моему, в то время еще не было, а если бы и был, то все равно не мог нам помочь: мы снимали «Иванова» тремя камерами и монтировали телеспектакль за пультом по ходу съемки. Убрать звук только на одну «жидовку» тоже нельзя, так как Смоктуновский отчетливо артикулирует и в кадре видно, что артист произносит какое-то слово. Выход был один: взять ножницы и просто вырезать эту реплику из пленки. И изображение, и звук. Конечно, это ужасно, потому что от такого варварского вторжения на экране возникнут очень серьезные помехи, и художественная сторона спектакля пострадает, но кого это может волновать, если речь идет об идеологии! Ефремов попытался вмешаться: звонил Лапину, звонил в ЦК, где ему дали понять, что распоряжение убрать «жидовку» исходит с самого «верха», то есть от самого Генерального секретаря, так что, как говорится, «сопротивление бесполезно». Кусо к пленки с «жидовкой» вырезали. Помехи в этом месте спектакля были чудовищные, и у всех, кто имел отношение к этой работе, возникло ощущение, что нас просто вымазали… Чем? Догадайтесь сами. И даже не извинились.
Самое поразительное, что Иннокентий Михайлович был похож на этого дядю из ЦК. На моей первой самостоятельной репетиции он несколько раз повторил: «Он ублюдок, он гадок!», а когда я попытался объяснить ему, что следующая реплика Иванова гораздо страшнее «жидовки», Смоктуновский взорвался: «За это надо расстреливать!» И мне так и не удалось убедить его, что, когда он кричит в лицо Сарре: «Так знай, что ты скоро умрешь!» – он причиняет ей несоизмеримо большее страдание, чем когда называет ее «жидовкой». «Кстати, во времена Чехова это слово не носило такого оскорбительного оттенка, как в наше время», – сказал я ему. Но Иннокентий Михайлович не желал со мной соглашаться. Поостыв немного, он улыбнулся и предложил: «Сережа, давайте убьем его в 3-м акте», – и засмеялся, довольный собственной шуткой.
Все полетело вверх тормашками
Какого числа это обнаружилось, не могу сказать. Честное слово, не знаю. Видимо, где-то в самых укромных уголках моей души тлело это чувство, тлело потихоньку, не обжигая, а согревая, но так потаенно и неприметно, что даже предположить было нельзя, что еще немного – и разгорится самый настоящий пожар. И погасить его я уже не смогу, сколько бы ни пытался. О чем я? Да все о том же – о пожаре любви, вспыхнувшей в моем сердце.
Конечно, я лукавил, когда уговаривал себя, что никаких серьезных чувств к Елене не испытываю, что мне вполне достаточно время от времени любоваться ею издали. Я влюбился в Кондратову с первого взгляда со всеми вытекающими последствиями. А когда разобрался, что к чему, и попытался погасить, прекратить, остановить, повернуть назад… было слишком поздно. Чувство накрыло меня с головой, и я утратил способность трезво мыслить и поступать сообразно элементарной логике. Когда я понял это, мне стало страшно. Очень страшно.