Книги

Сквозное действие любви. Страницы воспоминаний

22
18
20
22
24
26
28
30

На меня большевистская Аллея всегда производила гнетущее впечатление: все могилы оформлены по определенному шаблону, одна к одной. Создается впечатление, будто попал на братское кладбище где-нибудь в Европе. Такие захоронения советских солдат я видел и в Чехословакии, и в Австрии, и в Венгрии. Чисто, аккуратно и совершенно бездушно. «Круглова Эльза. 1904–1976» – выбито на надгробном камне Илечкиной могилы. И только. А вся ее трагическая жизнь, полная страданий, борьбы, унижений, потерь, гражданского подвига, осталась, как говорится, «за кадром». Как, впрочем, жизни большинства ее сверстников, кого угораздило родиться в Стране Советов.

Царство им всем Небесное!

Желание мамы покинуть этот мир внезапно и без мучений исполнилось, к сожалению, очень скоро: она умерла через год и пять месяцев точно так же, как и ее сестра: от закупорки сердечной артерии, и похоронена рядом с Аллеей старых большевиков на 2-м Лесном кладбище. В нескольких шагах от Илечки.

Что же это было? Успех или провал?

В октябре, после возвращения с гастролей, опять начались репетиции «Иванова».

Теперь за режиссерским столиком стало на одного человека больше: в нашу «бригаду» Олег Николаевич включил выпускника своего режиссерского курса Школы-студии Игоря Власова. Ожидание интересной работы обернулись на деле не затихавшим ни на один день конфликтом Смоктуновского и Ефремова.

Я впервые оказался свидетелем того, как артист и режиссер не могут сговориться друг с другом, поскольку по-разному понимают суть того, что должно происходить на сцене. Это разночтение, поначалу скрываемое под спудом условностей театральной этики, постепенно стало обретать признаки откровенной вражды, а закончилось тем, что артист начал открыто саботировать задания режиссера. Я приходил в ужас от того, что происходило на репетициях на глазах у всех, потому что даже на секунду не мог предположить, что такое возможно, и откровенно поражался бессилию художественного руководителя Художественного театра. Неужели Ефремов не может заставить… Да, именно заставить Смоктуновского исполнять свою волю? Ведь он такой сильный!

А началось противостояние двух титанов советского театра после того, когда Боровский показал нам свой макет декорации спектакля.

Реакция артистов была весьма неожиданной. Совершенно пустая сцена, лишенная «чеховского» уюта и привычной обустроенности деталями быта, одних актеров привела в смущение, других озадачила, третьих насторожила. Лишь двое – А.А. Попов и Е.А. Киндинов – приняли сценическое решение спокойно, как должное. Большинство просто растерялись, а Смоктуновский, увидев совершенно пустое сценическое пространство, пришел в состояние тихой ярости. И началась борьба двух великих художников – Артиста и Режиссера, каждый из которых начал упорно отстаивать свое видение внешней формы спектакля. Иннокентий Михайлович не понял, а главное, категорически не принял художественное решение Боровского. И это свое неприятие перенес на все, что предлагал ему сделать в роли Олег Николаевич.

Началась большая тихая война, которая лишь изредка обретала формы ничем не прикрытого конфликта. Язвительные намеки с обеих сторон, ироничные ухмылки и не слишком удачные остроты были главным оружием непримиримых соперников. Язвительный сарказм все время проскальзывал в интонациях Иннокентия Михайловича. Олег Николаевич пытался сохранять олимпийское спокойствие, но временами не выдерживал, и тогда с трудом сдерживаемая ярость окрашивала его речь сардонической ухмылкой.

Позволю себе привести небольшую цитату из стенограммы репетиций, записанных Галиной Бродской:

«Смоктуновский (Кондратовой). Поскольку художник и режиссер о нас не думают, давай сами подумаем о себе. Туда (к кулисам) не ходи, там не видно. Сюда (назад) тоже не ходи, тут не слышно.

Ефремов (внешне очень спокойно, на грани чудовищного взрыва). Мы вообще можем Лену в зал спустить, тогда выйдешь и все в зал скажешь. Некоторые так делают. (Подходит к рампе и ставит ногу на суфлерскую будку, лицом в зал.) Вот – мечта всей твоей жизни!»

Слава Богу, до рукоприкладства дело не дошло. Как-никак и тот и другой были исключительно интеллигентными людьми, которые умели держать себя, что называется, «в рамках».

Но, как бы то ни было, тучи постепенно сгущались, и за месяц до премьеры на одной из репетиций возникла даже ситуация, поставившая отношения между ними на грань разрыва. Иннокентий Михайлович не любил играть три сцены: две с Шурочкой из 2-го чеховского акта и сцену с Саррой: «Замолчи, жидовка!» Репетировали сцену «У Лебедевых», Шурочка – Иванов: «Николай Алексеевич, бежимте в Америку!»

Цитирую по книге «Пространство для одинокого человека»: «Мне здесь все неудобно… Разве можно что-нибудь сыграть на этом стадионе. Прости. Не оперты мы. Я ушел из одного театра, где не на что было опереться. И здесь то же. Я истосковался по живому слову и здесь его не нахожу. Прошу назначить второго исполнителя, чтобы я мог посмотреть со стороны. Я ведь потный становлюсь, это гадко. Мы совмещаем несовместимое. Трудно здесь любить!..» Я ждал, что в ответ Ефремов наговорит Иннокентию Михайловичу много обидных слов, тот, в свою очередь, ответит не менее оскорбительно, и что мы получим в итоге? Заявление Смоктуновского об уходе из театра? Но Олег Николаевич сдержался, и я внутренне аплодировал ему. О.Н. понимал, что Кеше надо было освободиться от накопившейся в нем желчи и страха перед провалом, который, как ему казалось, ожидал нас всех впереди.

Гениальному артисту (а Смоктуновский, несомненно, относился к этой категории исполнителей) гораздо сложнее играть каждую новую роль, чем недавнему выпускнику театрального училища. И публика, и театральная критика ждут от него нового откровения, новой вершины, нового свершения. А что, если неудача? С каким сладострастием все те, кто вчера еще пел артисту дифирамбы, набросятся на него и проглотят вместе со всеми потрохами его прежней славы. Я понимал его, хотя легче от этого не становилось ни ему, ни нам всем.

Что же было главной причиной столь фатального неприятия режиссерского решения спектакля?

Для Ефремова Иванов – это человек, которого возмущают перемены, в нем произошедшие, который борется со своей хандрой, с душевным бессилием: «Ничего я не жду, ничего не жаль, душа дрожит от страха перед завтрашним днем».

В этих словах Иванова, по мнению режиссера, должна была прозвучать не тупая покорность утомленного и разочарованного циника, а внутренний протест оскорбленного самолюбия подлинного российского интеллигента. «Я умираю от стыда при мысли, что я, здоровый, сильный человек, обратился не то в Гамлета, не то в Манфреда, не то в лишние люди… Для меня это – позор! Это возмущает мою гордость, стыд гнетет меня, и я страдаю…» У Иннокентия Михайловича было прямо противоположное желание: «Не хочу я ни с кем и ни с чем бороться!.. Оставьте меня в покое!..» Силы оставили Николая Алексеевича, он перестал быть героем, и это мучает его. Он хочет, безумно хочет совершить какой-нибудь поступок и не может даже полшага сделать. Не потому, что устал, а потому, что герой в нем благополучно почил! И когда Николай Алексеевич понимает, что возврата к прошлому нет, он стреляется.