– Его свергли!
По спящей улице прошла конвульсия: каждый надеялся, что свергли именно их «его». Аргентинцы думали о Хуане Доминго Пероне, парагвайцы – об Альфреде Стресснере, перуанцы – о Мануэле Одриа, колумбийцы – о Густаво Рохасе Пинилье, никарагуанцы – об Анастасио Сомосе, венесуэльцы – о Маркосе Пересе Хименесе, гватемальцы – о Кастильо Армасе, доминиканцы – о Рафаэле Леонидасе Трухильо, а кубинцы – о Фульхенсио Батисте. Как оказалось, это был Перон. Позже, в разговоре, Николас Гильен описал нам безотрадную картину политической ситуации на Кубе. «На будущее не было бы никаких надежд, – заключил он, – если бы не один парнишка, который сейчас энергично действует где-то в Мексике. – Он выдержал паузу, достойную восточного прорицателя, и изрек: – Его зовут Фидель Кастро».
Через три года, в Каракасе, было уже трудно поверить, что потребовалось так мало времени, чтобы это имя из полной безвестности взошло на самую вершину континентальной славы. Но даже тогда никто еще не подозревал, что в горах Сьерра-Маэстры готовится первая в Латинской Америке социалистическая революция. Мы-то были уверены, что она начнется и уже начинается в Венесуэле, где народ, усилиями разветвленной сети заговорщиков, в одни сутки подорвал мощный репрессивный аппарат, созданный генералом Маркосом Пересом Хименесом. Для стороннего наблюдателя венесуэльская акция была неправдоподобно простой, быстрой и совершенно потрясающей по своему разрушительному эффекту.
Населению был брошен единственный призыв: в полдень 23 января 1958 года нажать на клаксон своего автомобиля, что и послужит сигналом бросить работу и выйти на улицы, чтобы вместе со всеми свергнуть диктатуру. Даже мы, журналисты хорошо информированного издания, многие из которых непосредственно примкнули к заговору, втайне считали выдумку несколько инфантильной. Между тем в назначенный час одновременно взревели в унисон гудки автомобилей – и город, без того знаменитый своими легендарными автомобильными пробками, намертво встал в гигантском, невиданном доселе заторе дорожного движения, а многочисленные группы университетской и рабочей молодежи выходили на улицы, отбиваясь камнями и бутылками от правительственных войск. С окрестных холмов, утыканных яркими хижинами, похожими на игрушечные рождественские вертепы, вдруг хлынул невообразимый поток нищих крестьян, яростно крушивших все на своем пути, и город превратился в настоящее поле боя.
Уже ночью, когда автоматные очереди постепенно сменялись завываниями сирен «Скорых», по газетным редакциям со вздохом облегчения передавали слух, что семья Переса Хименеса спаслась на танке и теперь скрывается в одном из посольств. Но уже на рассвете, после короткого предрассветного затишья, город взорвался ликующими криками мятежной толпы, звоном церковных колоколов, автомобильными и заводскими гудками, а из всех окон слышались креольские песни, хоровое исполнение которых беспрерывно продолжалось еще два года, покуда были живы наши беспочвенные иллюзии.
Перес Хименес бежал, бросив награбленное, включая власть, и прихватив ближайших сообщников. Он улетел в Санто-Доминго на военном самолете, который с разогретым мотором ждал его начиная с полудня в аэропорту Ла-Карлота, в нескольких километрах от президентского дворца Мирафлорес. В панической неразберихе никому не пришло в голову заранее подкатить к этому самолету трап – к несчастью для беглого диктатора, преследуемого по пятам вооруженными людьми на нескольких такси. Преследователям не хватило буквально нескольких минут – и Перес Хименес, похожий на гигантского толстого младенца в своих очочках в черепаховой оправе, был не без труда втянут в самолет на веревке. В процессе этой спасательной операции он выронил портфель, который так и остался лежать на земле. Обычный портфель из черной кожи, в котором лежали деньги на карманные расходы: всего-то тринадцать миллионов долларов.
Весь 1958 год Венесуэла была самой свободной страной в мире – поистине свершилась настоящая революция. Всякий раз, когда правительство усматривало какую-нибудь для себя опасность, оно обращалось непосредственно к народу, и народ выходил на улицы, чтобы немедленно подавить любые проявления и признаки реакции. Все официальные вопросы, включая самые деликатные, обсуждались публично. Ни одно сколько-нибудь значимое государственное дело не решалось без участия всех крупных политических партий, с коммунистами во главе. И в этих партиях знали – во всяком случае, первые месяцы, – что их политическая весомость прямо зависит от воли и настроения уличной толпы. Если события в Венесуэле не стали первой в Латинской Америке социалистической революцией, то вовсе не потому, что для этого не было социальных предпосылок. Нет, революцию погубили ловкие манипуляции политических чернокнижников.
Между правительством Венесуэлы и Сьерра-Маэстрой быстро установились открытые и дружественные отношения. Люди из Движения 26 июля, командированные своими соратниками в Каракас, вели масштабную пропаганду на телевидении и в прессе, собирая по всей стране средства для Движения и посылая их кубинским партизанам при явном попустительстве властей. Венесуэльские университетские активисты, массово участвовавшие в военном движении против диктатуры, послали почтой в Гавану, кубинским университетским коллегам, женские трусы. Гаванские интеллектуалы достойно стерпели этот наглый триумфальный жест – и менее чем через год, когда победила кубинская революция, отослали их отправителям обратно без каких-либо пояснений. Венесуэльская пресса, больше по объективно сложившимся условиям, чем по желанию владельцев, была открыто и легально на стороне Сьерра-Маэстры. Складывалось впечатление, что Куба не какая-то отдельная страна, а ставшая свободной часть Венесуэлы, которую теперь оставалось освободить до конца.
Новый, 1959 год был одним из очень немногих в истории Венесуэлы, которые она встречала без диктатуры. Мы с Мерседес, поженившись как раз в те радостные месяцы, на рассвете 1 января возвращались домой в Сан-Бернардино. Лифт оказался неисправен, и мы пошли на свой шестой этаж по лестнице, делая передышки, а когда вошли в квартиру, меня вдруг охватило абсурдное чувство возвращения на год назад, в такой же январский день. Вновь ревела ликующая толпа, откуда-то появившаяся на только что спавших улицах, вновь били церковные колокола, вновь гудели фабричные гудки и автомобильные клаксоны, а из окон рвались танцевальные ритмы хоропо, музыки, славящей каждым гитарным аккордом народную победу. Словно время обратилось вспять, словно Маркоса Переса Хименеса свергали во второй раз. Забыв о существовании радио и телефона, мы гигантскими прыжками помчались вниз по лестнице, в испуге спрашивая себя, чего это мы такого напились в гостях, что бредим сразу оба. А на залитой утренним солнцем улице пробегавший человек добил нас последним совпадением: Фульхенсио Батиста бежал, бросив все награбленное, включая и власть, и, прихватив ближайших сообщников, улетел на военном самолете в Санто-Доминго.
Через две недели я впервые в жизни прилетел в Гавану. Такая возможность представилась мне раньше, чем я того ждал, и в самых неожиданных обстоятельствах. 18 января, вечером, когда я собирался идти домой и наводил порядок на письменном столе, в почти опустевшую редакцию ворвался, задыхаясь, представитель Движения 26 июля в поисках журналиста, который согласится немедленно – этим же вечером – вылететь на Кубу. Самолет, специально высланный с Кубы для этой цели, ждал в аэропорту. Выбор пал на самых рьяных сторонников кубинской революции – Плинио Апулейо Мендосу и меня. Едва хватило времени заскочить домой за чемоданом, причем я даже не подумал о паспорте – настолько привык к мысли, что Венесуэла и Куба – одна страна. Кстати, он и не понадобился: в аэропорту чиновник, настроенный более прокубински, чем любой кубинец, попросил у меня любой документ, на котором написано мое имя, и я нашел в кармане квитанцию из прачечной, которую он и проштемпелевал на обороте, заразительно хохоча и осыпая меня добрыми пожеланиями.
Нежелательную серьезность он обрел лишь под конец, когда оказалось, что журналистов больше, чем мест в самолете, и с их багажом тоже плохо – перегруз. Разумеется, никто не отказался лететь, и никто не пожелал расстаться ни с какими вещами, так что чиновнику пришлось решать вопрос о вылете перегруженного самолета. Сам он был готов разрешить взлет, но пилот – невозмутимый, пожилой, усатый, в синей с золотом форме старых кубинских Вооруженных сил – битых два часа бесстрастно выслушивал наши аргументы и не двигался с места. Наконец кто-то придумал, чем его достать.
– Да ладно, капитан, не будьте трусом! – сказал он летчику. – «Гранма» тоже шла перегруженной.
У пилота дрогнуло лицо, и он оглядел нас с немым бешенством во взгляде.
– Есть разница, – сказал он наконец. – Среди вас нет Фиделя Кастро.
Но было поздно, рана оказалась смертельной. Протянув руку к стойке, он схватил полетный лист и яростно скомкал его.
– Ладно, – сказал он, – только я не оставлю никаких доказательств, что вылетел перегруженным.
Бумажный комок он сунул в карман, нам же кивнул, чтобы поднимались по трапу.
Пока мы забирались в самолет, я, раздираемый на части врожденным ужасом перед полетами и страстным желанием видеть Кубу, спросил его нетвердым голосом:
– Как думаете, капитан, – долетим?
– Может, и долетим, – ответил он мне, – если нас сохранит Пресвятая Дева де ла Каридад дель Кобре.