Книги

От Берлина до Иерусалима. Воспоминания о моей юности

22
18
20
22
24
26
28
30

В библиотеке Блоха я обнаружил книгу “Кетем пас” рабби Шимона Лави, который сочинил популярнейшую из всех каббалистических песен “Бар Йохай, нимшахта, ашреха”[182]. Блох по моей просьбе одолжил мне на время эту книгу, которая представляла собой комментарий к «Зоару», очень точно толкующий буквальный смысл текста, во всяком случае, гораздо точнее, чем любой печатный комментарий, доступный для покупки в Иерусалиме.

В период между 1919 и 1923 годами, когда мне приходилось жить и бывать в Берлине – на каникулах, пока я учился в Мюнхене, или в год после окончания учёбы – я свёл знакомство с несколькими молодыми учёными, которые были немного старше меня и тогда же или впоследствии составили научный штат организации, ставившей своей (так в полной мере и не осуществлённой) целью основание Академии иудаики. Решающим здесь оказался не великий призыв Розенцвейга «Пора…», который тогда уже отзвучал, а дух великого историка Ойгена Тойблера, представившего очень впечатляющую программу для этого учреждения, но уехавшего из Берлина после получения преподавательской должности в Гейдельберге [183]. С самим Тойблером я познакомился лишь спустя десять лет, но слышал похвалу в свой адрес от Бен-Циона Динура и Фрица Ицхака Бера, двух его лучших учеников. Эта организация была очень серьёзным начинанием. Дело там шло не об обучении раввинов и тем самым не о теологически твёрдом выборе того или иного направления или партии в иудаизме, а об образовании чисто исследовательского центра, где люди, заинтересованные в познании иудаизма – благочестивые и не слишком, а возможно, и атеисты, могли бы работать бок о бок без помех, не связанные никакими внешними обязательствами.

Ойген Тойблер (слева, на заднем плане) и Лео Бек, на первом плане – Ариэль Гутман. Цинциннати. Ок. 1948

Некоторые из этих здравомыслящих учёных были сионистами, другие – вовсе нет, но все оставались высокоодарёнными исследователями, чьи имена и научные достижения до сих пор на слуху. Это Фриц Ицхак Бер, Хартвиг Давид Банет, Лео Штраус, Сельма Штерн и Ханох Альбек.

После возвращения из Берна я много общался со своим братом Вернером. Он сразу после войны бросился в политику, тогда ещё – на стороне НСДПГ. По пути в Берлин я завернул к нему в Галле, где он занимал должность редактора местной политической газеты. Вполне логично, между нами разгорелась дискуссия, может ли такой человек, как он, выступать действительным представителем пролетариата. Химический завод в Лойне был тогда настоящим оплотом НСДПГ. Я сходил с ним на одно собрание, где у него было выступление, осмотрелся и послушал, что говорят вокруг. Демагог из моего брата был неплохой. Главное, не слишком обольщайся, – сказал я ему. – Они тебе хлопают и, не исключено, на следующих выборах выдвинут тебя кандидатом в депутаты (таковы были амбиции брата). Но за твоей спиной всегда будут помнить, кто ты есть. «Отлично выступил еврей», – донеслась до меня фраза одного рабочего. Именно «еврей», не «товарищ».

Когда в 1922 году я приехал в Берлин, Вернер уже вернулся туда депутатом прусского ландтага от компартии и жил в задней части дома на изысканной Клопштокштрассе, во множестве населённой состоятельными евреями, зачастую родственными нам посредством всевозможных брачных союзов. После раскола НСДПГ в октябре 1920 года Вернер присоединился к Коммунистической партии Германии вместе с минимальным большинством участников, которые проглотили сенсационные «21 условие», выдвинутые для желающих присоединиться к Коминтерну[184]. (Даже левое крыло «Поалей Цион» попытало счастья в этом направлении, но было отвергнуто из-за своего сионизма!) Всё это было началом, тогда ещё замаскированным марксистской терминологией, процесса сдачи партий под руководство Москвы. Процесса, который очень скоро стал вполне очевидным. Кто кочевряжился, мгновенно вылетал. Линию партии проводил какой-нибудь посланник Коминтерна, проживавший в Германии под вымышленным именем и известный лишь узкому кругу лиц, и горе всякому, кто ему сопротивлялся.

Мой брат был тогда одним из ярких трибунов КПГ в Берлине. Я ни разу не смог себя заставить пойти на его выступления, но наши споры носили очень бурный характер, при том, что мы всегда оставались друзьями. Вернер не без юмора рассказывал мне о закулисных манипуляциях присланных из Москвы функционеров, из которых особо губительную роль для партии в последующие три года сыграли Радек и Гуральский[185]. Как и многие коммунистические благочестивцы в те времена, мой брат разделял принцип «революционной необходимости» (читай: беспощадного террора), который в период после раскольнического партсъезда в Галле играл центральную роль в тогдашних дебатах. Правда, как это было тогда принято, а быть может, по собственному убеждению – я так и не узнал – мой брат, как и сам Зиновьев в своей пресловутой речи в Галле, попросту отрицал большинство фактов, хотя и принимал их теоретическое обоснование. Для меня всё это было абсолютно неудобоваримым. Вскоре брат стал самым молодым депутатом Рейхстага и сразу оказался в самом ядре чёрного списка у нацистов. В то время в КПГ бушевали чрезвычайно ожесточённые фракционные бои, и руководящие органы менялись в мгновение ока. Мой брат очень рано оказался вовлечённым в эти дискуссии, что позволило ему в 1925 году возвыситься до членства в руководящем органе партии, но и привело к его исключению из партии уже в апреле 1926 года. Он оставался коммунистом – и даже был депутатом Рейхстага до очередных выборов – но уже вне партии, окончательно впавшей в сталинизм. Я встречался с ним в Берлине во время двух моих поездок в Европу в 1927 и 1932 годах, и он рассказывал мне о своей деятельности в этот период. Тяжёлый экономический кризис, разразившийся в 1929 году, заставил его вновь поверить в германскую революцию «слева», и он ожидал её, когда я посетил его в Берлине в октябре 1932 года. Либо придёт революция, говорил он мне, либо воцарится варварство. Так он ещё понимал ситуацию, но к своей собственной судьбе, ожидавшей его в этом последнем случае, он оставался слеп.

Вернер Шолем. 1930-е

Вернер Шолем. Нач. 1930-х

Я не поверил своим ушам, когда он с наивностью, превосходящей всякое разумение, уверял меня: «Они в любом случае ничего мне не сделают, ведь я инвалид войны». Поэтому когда Гитлер пришёл к власти, Вернер, вместо того чтобы немедленно бежать, всё продолжал колебаться. Его арестовали в ночь поджога Рейхстага и каким-то чудом, а возможно, по ошибке, выпустили через несколько дней. Всё же он продолжал медлить, поскольку хотел обеспечить надёжное убежище жене и двум своим дочерям, пока в конце концов через два месяца его опять не арестовали, на этот раз окончательно. Более семи лет он провёл в концлагере, после чего в июне 1940 года был расстрелян в Бухенвальде.

Между 1921 и 1923 годами я соприкоснулся, хотя и не впрямую, с той странной группой, сложившейся вокруг Оскара Гольдберга, которой я посвятил несколько страниц в своей книге о Вальтере Беньямине. Гольдберг (1887–1951)[186] был необычной фигурой среди берлинских интеллектуалов. В кругах модных и ультрамодных писателей и художников, заполнивших кофейни и клубы берлинского запада, где зародилось экспрессионистское движение, он был евреем par excellence. Он хорошо знал Библию, мог даже считаться «книжником», если попытаться определить его статус, и выборочно соблюдал заповеди – по списку, видимо, продиктованному ему свыше. Он едва ли не магнетически воздействовал на небольшой кружок еврейских интеллектуалов, его приверженцев, уверенных, что он имеет доступ к аутентичным откровениям. Каждое его слово было непреложным законом. И если спрашивали любого из его адептов, почему он одни заповеди соблюдает, а другие нарушает, следовал ответ: «Так нам сказал Оскар», – на этом разговор заканчивался. Добыть достоверные биографические сведения о Гольдберге было очень трудно, поскольку, как я выяснил, многое из того, что о нём говорили (и что нашло отражение даже в справочной литературе) оказалось выдумкой. Нельзя исключить некоторой его шизоидности, но, несомненно, он иногда впадал в некое сумеречное состояние, когда его одолевали разные видения и фантазмы. Об упомянутом кружке я впервые узнал из письма Вальтера Беньямина, который весьма высоко ценил философа Эриха Унгера, одного из виднейших учеников и последователей Гольдберга. Гольдберг произошёл из благочестивого семейства; уже в 1908 году он опубликовал тонкую брошюру «Пятикнижие Моисеево, числовое строение», основанную на числовых спекуляциях, связанных с каббалистической доктриной, согласно которой вся Тора в конечном итоге соткана из имени Бога. Другие свои теории о значении ритуала он распространял лишь в рамках очень коротких курсов среди избранных и верных слушателей, а напечатаны эти его выкладки были, наконец, в 1925 году под вводящим в заблуждение названием «Реальность евреев». Я был знаком с двумя его последователями, пусть и не совсем из круга истинно посвящённых. Одним из них был Вольфганг Оллендорф, младший брат нашей подруги Кэти Бехер. Другим – один из друзей моей юности, состоявший в “Jung-Juda”, по имени Карл (которого мы между собой называли по-ашкеназски Кохос) Тюркишер, весьма разносторонний, талантливый отпрыск богатого и благочестивого еврея родом из Галиции, создавшего финансовый фундамент небольшой синагогальной ассоциации, сложившейся вокруг Бляйхроде. Мы с Тюркишером в своё время вместе учились у Бляйхроде и поддерживали связь друг с другом вплоть до 1918 года. После этого наши контакты ослабли, но до него дошли сведения, что я посвятил себя изучению каббалы. В начале 1918 года он заинтересовался этим кругом, о чём я узнал из письма Беньямина, познакомившегося с ним на лекциях Эриха Унгера, посвящённых политике и метафизике. Этим лекциям предстояло составить первый выпуск серии философских публикаций, сделанных учениками Гольдберга.

Беньямин считал книгу Унгера «самым важным сочинением о политике того периода» (всего за несколько лет до того, как он перенёс эту высокую оценку на Карла Шмитта), но к Гольдбергу как создателю версии иудаизма, культивируемого сектой его почитателей, у него возникло отвращение из-за «нечистой ауры», от него исходящей, – столь сильное, что он физически не мог пожать ему руку. Тюркишер рассказал им обо мне и моих каббалистических изысканиях. Каббала и без того была там в большой чести – но не столько благодаря своим религиозным и философским аспектам, привлекавшим меня, как из-за магических импликаций, о которых Гольдберг, единственный в этом кругу истинный знаток иврита, имел самые экстравагантные представления. (В его писаниях встречаются любопытные рассуждения о значении каббалы, и, как я слышал от разных людей, он оставил после себя книгу о каббале.)

В августе 1921 года мы с Беньямином, навещая Вехтерсвинкель, маленькую франконскую деревушку, познакомились с Максом Хольцманом, женившемся на Лени Чапски, моей давнишней приятельнице из Йены[187]. Хольцман, кузен Гольдберга, хорошо знавший его со времён своей берлинской юности, когда жил с ним в одной комнате, подробно рассказал нам о своих тогдашних переживаниях, о патологическом безумии и властолюбии Гольдберга. Было во всём этом нечто демоническое.

Эрих Унгер. Лондон. 1940-е

Вскоре после нашего визита, когда я уже был в Берлине, было предпринято несколько попыток вовлечь меня в этот круг, но я оставался к ним глух. В сентябре 1921 года мне позвонила по телефону Дора Хиллер, молодая симпатичная женщина, кузина Курта Хиллера. Она прочла некоторые мои статьи и теперь хотела поговорить со мной. Она неплохо подготовилась к этому разговору, прочитала мои статьи и переводы в “Der Jude” и сделала мне весьма лестные комплименты, прежде всего о моём уже упомянутом переводе весьма значительной статьи Хаима Нахмана Бялика «Галаха и Агада». Она сказала примерно следующее: то, чего взыскует Бялик да и вы как его переводчик, есть подлинный авторитет. Здесь в Берлине живёт человек, воистину обладатель такого авторитета. Вы должны свести с ним знакомство. Я спросил, кто же это? Ответ был: Оскар Гольдберг. Я ответил, уязвленный и, вероятно, с чрезмерным раздражением: «Мадам, я прекрасно знаю, кто таков Оскар Гольдберг, и считаю его кем-то вроде представителя дьявола в нашем поколении (на иврите я обозначил бы его как С[а]М[аэль][188]). Мои слова произвели эффект разорвавшейся бомбы. Фройляйн Хиллер, весьма внушительная видом, поднялась с места и заявила, что всё сказанное ею берёт теперь обратно и весь наш разговор считает не бывшим. После этого она устремилась к двери, и лишь потом я узнал, что она была помолвлена с Гольдбергом и вскоре стала его женой. Примерно через полгода я вновь увиделся с Тюркишером, и мы заговорили о Гольдберге. Он слышал, что я крайне негативно настроен к нему, и поинтересовался, по какой причине. Я предупредил его от сближения с этим человеком, грезившем о магической власти. Будучи не в состоянии стяжать её в действительности, он пытался заменить её порабощением и вампирским высасыванием человеческих душ. После этого я уже больше не встречался с этим своим другом, наши пути разошлись, и я лишь косвенно что-то слышал о нём. Я увидел его снова только уже в гитлеровские времена, когда он иммигрировал в Израиль. Густав Штейншнайдер также находил интересными философские лекции и дискуссии, организованные кружком Гольдберга, на которые он иногда ходил вместе с Вальтером Беньямином, но лично с Гольдбергом не общался.

Ещё во время моего пребывания в Мюнхене усилиями этой группы в печати стали появляться небольшие сочинения, авторы которых отличались весьма высоким уровнем интеллекта – это были, прежде всего, Эрих Унгер, Эрнст Френкель и Иоахим Каспари. Тогда же была анонсирована книга самого Гольдберга, не имевшая прямого отношения к его библейским изысканиям, но она так и не вышла. Всё же в 1922 году Унгер опубликовал метафизическую диатрибу против сионизма под красивым названием «Безгосударственное образование еврейского народа», в которой было нечто странно-неожиданное и много разнообразной литературной новизны. Это был не только лекционный материал для студенческой сионистской организации, он содержал в себе метафизическую критику, целью которой было обновление магической силы, отчасти уже утраченной нашим народом. Бичуемый в этой лекции дефицит «метафизики», которой столь недоставало упадническому эмпирическому сионизму, был на деле нехваткой не столько метафизики, сколько магической силы (совсем не в метафорическом смысле), которая, по теории Гольдберга, пристала метафизически нагруженным «биологическим цельностям». Сионисты, вместо того чтобы практиковаться в подлинной магии, распыляли свои силы на строительство деревень, поселений и прочей бессмыслицы, которая не могла способствовать развитию «магических способностей» евреев, ответственных за метафизический сионизм. В элегантной словесной драпировке, облекающей эту лекцию, всё это ещё не просматривалось вполне ясно, но от интеллигентного читателя едва ли могла ускользнуть ключевая мысль этого замечательного сочинения, – и она нашла полное и радикальное выражение в главном творении Гольдберга, вышедшем тремя годами позже. Но куда более едко и агрессивно эта же мысль была высказана в другой его книге, полемически заострённой против Маймонида, ведь это он, по мнению Гольдберга, учинил разложение и искажение иудаизма.

Во время Первой мировой войны эта группа, или секта, действовала тайно (если вообще действовала), и даже Бубер, и тот ничего об этом не знал. Но когда я во время его визита в Мюнхен рассказал ему о Гольдберге и Унгере, он сказал: «Да, это напоминает мне одну историю, которая произошла со мной в начале 1916 года». Тогда к нему в Целендорф приехал некий господин Унгер, чтобы поговорить с ним по срочному делу. Он объяснил Буберу, как важно прекратить войну, и что для этого есть единственный способ – установить контакт с высшими силами, управляющими человечеством через Индию, и склонить их к вмешательству. Таковыми владыками считались махатмы далёкого Тибета, то есть знаменитые, придуманные мадам Блаватской мудрецы «Белой ложи» в Гималаях. Так вот, на свете существует человек, способный установить подобную связь, и необходимо вывезти его из Германии, чтобы он мог отправиться в Индию через Швейцарию, и человек этот – доктор Гольдберг, о котором Бубер впервые слышал. Бубер признался, что совершенно поражён, и спросил Унгера, как можно или должно приступить к этому делу. Унгер, к ещё большему удивлению Бубера, ответил, дескать, он, Бубер, имея прекрасные связи в Министерстве иностранных дел, мог бы употребить их, чтобы добиться для д-ра Гольдберга разрешения выехать из страны. «Похоже, эти люди действительно верили, что я как-то связан с Министерством иностранных дел». В доказательство сверхобычных способностей Гольдберга Унгер предъявил Буберу его брошюру о числовом строении Торы. Так рассказывал об этом Бубер. В его архиве имеется письмо, написанное им Унгеру по этому поводу.

Пять лет спустя я близко познакомился с Эрнстом Давидом, который принадлежал к ядру этой секты и в то время финансировал издание трудов её членов, а также главного труда Гольдберга «Реальность евреев», потом, однако, пресытился всем этим, «дезертировал» к сионистам и переехал в Израиль. О своих переживаниях периода пребывания в секте он не распространялся (об этом говорила его жена), но он рассказал, что его наставник в действительности долгое время оставался в числе последователей мадам Блаватской, так что и он в своё время читал книги «Теософического общества», которые мне довелось видеть в его шкафу.

Сионисты в Германии составляли тогда небольшое, но очень активное и широко известное меньшинство. Во всяком случае, в 1920 году из примерно 60 000 евреев 20 000 приняли участие в выборах делегатов в Сионистскую федерацию Германии, что, учитывая возрастной избирательный ценз, свидетельствует о серьёзном росте влияния этого движения сравнительно с довоенными годами. В своём подавляющем большинстве его участники разделяли настроения средне-буржуазного слоя, и лишь несколько сотен из них всерьёз задумывались о подготовке к переселению в Эрец-Исраэль. Мои симпатии были на стороне радикальных кругов, социальный идеал которых воплощало зарождающееся кибуцное движение, но в отличие от них я положительно оценивал религиозный фактор, влиятельный в сионизме. Я не был религиозен в общепринятом смысле, но мечтал о некоем сочетании секулярного и религиозного, о чём свидетельствуют мои статьи (и некоторые письма) тех лет. Анархический элемент, характерный для нескольких, отнюдь не второстепенных группировок в Израиле, очень близко соответствовал моей тогдашней позиции, о чём я уже упоминал. В 1921 году я прочёл в одном австрийском сионистски ориентированном журнале статью Меира Яари, одного из лидеров подобных группировок, ставшего впоследствии влиятельнейшим марксистским доктринёром сталинского чекана, и его определение сионистского общественного идеала как «свободного объединения анархистских конфедераций» показалось мне вполне уместным. К этому нужно добавить, что когда кто-то уезжал из Германии в Эрец-Исраэль в начале 1920-х годов, то лишь в редчайших случаях такое решение принималось по политическим причинам, в большинстве же случаев – по соображениям морали. И принималось оно в знак протеста против того, что воспринималось как нарочито созданный сумбур, или недостойная игра втёмную. Это было твёрдое решение начать всё сызнова, и принималось ли оно из религиозных или чисто житейских соображений, оно диктовалось скорее соображениями социальной диалектики, чем политики, как бы странно это сегодня ни звучало. Диалектика преемственности и бунта, о которой я писал выше[189], в то время ещё не была нами освоена. Естественно, мы не ведали тогда о скором приходе Гитлера, зато мы знали, что в плане задачи решительного, даже радикального обновления иудаизма и еврейского общества, о котором мы мечтали, Германия представляла собой вакуум, в котором мы бы задохнулись.

Переселенцы осваивают новые земли. Эрец-Исраэль. 1916