Книги

От Берлина до Иерусалима. Воспоминания о моей юности

22
18
20
22
24
26
28
30

Я уже упоминал, что Беньямин в это время из Берлина уже уехал, а когда через три с лишним года вернулся, ни Рубашова, ни Агнона там уже не было. Так и получилось, что я не свёл его с этими столь высоко мною ценимыми «восточными евреями», которые именно своей полярной несхожестью символизировали живое начало иудаизма.

VI

Йена

(1917–1918)

Моя военная служба в Алленштайне, Восточная Пруссия, оказалась короткой, протекла бурно, и сказать о ней особо нечего. Я всячески противился всему, что там происходило, и своим поведением поставил начальство перед выбором: либо предать меня военному трибуналу, либо комиссовать по душевному нездоровью. Выбрали последнее, и через два месяца я был уволен со службы как «психопат». В действительности врачи, под наблюдением которых я находился чуть больше месяца, заключили, что многолетний процесс, завершившийся разрывом с отцом, вызвал у меня шизофрению (в то время именуемую “dementia praecox”). Обо всём этом я узнал три месяца спустя благодаря оплошности, допущенной в городской администрации Йены. Врачи вызвали отца в Алленштайн и довели до его сведения, что на моём состоянии сказался, в частности, семейный конфликт. Должен сказать, что не помню времени, когда бы я видел вещи столь же отчётливо, как в эти недели. Отец, во всяком случае, со мной встретился, мир был восстановлен, но в основе нашего примирения лежало условие, что в родительский дом я больше не вернусь. Отец не знал, чему должен верить: то ли мрачным пророчествам докторов, то ли своим собственным глазам, но в конце концов решил уступить моим природным склонностям. Тему сионизма мы больше не затрагивали. Я решил продолжить обучение в Йене, куда летом переехали несколько моих гейдельбергских знакомых, и где я не буду чувствовать себя совсем одиноким.

Летом этого года между мной и руководителями “Blau-Weiß” в Берлине возник острый конфликт. В печати стали появляться мои статьи, направленные против господствующих в этом движении представлений о принципах работы с еврейской молодёжью, а также статьи против меня и моей критики и материалы, критикующие членов группы, склонявшихся к моим «радикальным» представлениям. В результате члены “Jung-Juda”, входившие также в “Blau-Weiß”, покинули это движение, причём всё это произошло за то короткое время, что я провёл в Берлине. Волнение поднялось большое, а в нашей маленькой группе возникло твёрдое чувство солидарности, которое мы сохраняли многие годы. Руководство “Blau-Weiß” распространило циркуляр о происходившем в берлинской группе, что привело к моему более тесному контакту с лейпцигской группой, пригласившей меня выступить у них сразу по приезде в Йену. Мои выступления не остались безответными, и в результате несколько человек из Лейпцига также покинули ассоциацию сине-белых. Не раз мы навещали друг друга. Лейпциг был центром немецкой пушной торговли, практически полностью находившейся в руках евреев, больше того, евреев по большей части ортодоксальных. За двумя исключениями, мои «приверженцы» (которые отпали от меня довольно скоро после моего отъезда из Йены) были детьми русских евреев, влиятельных и, между прочим, богатых торговцев мехами. Это привело к тому, что я сумел хотя бы отчасти уловить внутреннее напряжение и саму домашнюю атмосферу этих семей, в которых родителям пришлось лицом к лицу столкнуться с альтернативой: либо отправить своих детей дружными рядами на ассимиляцию в немецкой среде, либо таким же образом направить их к сионизму. В Лейпциге я снова повстречался с Агноном, он жил там довольно долго и пару раз наведывался в Йену.

Зимний семестр 1917/18 также выдался очень напряжённым. Беньямин и его жена Дора, которым через четыре недели после моего призыва удалось уехать в Швейцарию, настойчиво приглашали меня к себе в Берн. Но поскольку я, как ни парадоксально это выглядит, был освобождён от военной службы лишь по причине «временной непригодности», об этом нечего было и думать. Зато мы с ними вступили в очень интенсивную переписку, которая длилась почти восемь месяцев, превзойдя даже наши ожидания.

В самом университете меня почти ничего не привлекало, но я находил время для размышлений и чтения. В Галле, недалеко от Йены, отбывал наказание мой брат Вернер, который отделался девятью месяцами тюрьмы за оскорбление величества по приговору военного трибунала, и я мог время от времени его посещать. В тамошнем университете, куда он был зачислен во время выздоровления, была начата процедура его отчисления, что должно было закрыть ему доступ во все другие университеты Германии. По просьбе Вернера я дважды посетил ректора его университета Ханса Файхингера, известного либерального философа, автора «Философии “Как если бы”», чтобы представить интересы брата, и, насколько помню, имел успех: врата науки остались для него не заперты. Файхингер спросил у меня, чем я занимаюсь, и узнав, что я среди прочего изучаю философию и в семинаре Бруно Бауха читаю «Критику чистого разума», пустился – не без некоторой любезности – в обсуждение Канта. Сам он как автор подробнейших комментариев на «Критику чистого разума» пользовался огромным авторитетом в этой области. Он даже вскользь упомянул о своём как раз тогда разгоревшемся ожесточённом конфликте с Баухом, в результате которого целая группа националистически, а во многом и антисемитски настроенных участников покинула Кантовское общество, основанное и возглавляемое Файхингером. (Между прочим, в этом же семестре развернулась острая полемика, начало которой было положено резкими нападками некой философствующей дамы на Германа Когена, одного из ключевых членов Кантовского общества, – нападками не столь уж резкими, но с явным антисемитским окрасом. Разумеется, я следил за этим конфликтом с великим интересом.)

Шмуль Йосеф Агнон. 1930-е

Высшую математику в Йене преподавали слабо, так что я предпочитал штудировать великолепные учебники, к примеру, по теории чисел или теории функций. Мой интерес к основополагающим началам в этой сфере, философским и математическим, получил обильную подпитку от лекций Готлоба Фреге и чтения его труда «Основы арифметики».

Общий вид Йены. 1910. Почтовая открытка

В то время он как раз покидал преподавание и читал раз в неделю у себя дома перед совсем маленькой аудиторией лекции по своему «Исчислению понятий». Фреге, без сомнения, был совершенно выдающимся умом философского факультета, далеко превосходящим остальных, он и сегодня известен в науке по всему миру. В Йене его всерьёз не воспринимали, разве что терпели как малополезный атрибут. Под впечатлением его лекций, а также литературы по «алгебре логики» я на семинаре Бауха написал доклад в защиту математической логики, направленный против самого Бауха, на что тот ответил непроницаемым молчанием. Для меня было очевидно, насколько проблематичен подход к философии языка, полностью очищенный от всякой мистики, и насколько ограничена сама понятийная система такой философии. Я в то время курсировал между двумя полюсами: математической и мистической символикой.

Второй преподаватель, ученик Гуссерля Пауль Фердинанд Линке интересовал меня больше, чем Баух. В свои сорок лет он всё ещё оставался приват-доцентом. Линке и Баух, примерно одного возраста, в действительности были прямыми антиподами, даже как личности. Баух – неокантианец, учтивый, уравновешенный, на студентов смотрел несколько свысока. Линке – феноменолог, брызжущий весельем, настежь открытый молодёжи. Нельзя сказать, что товарищи по философскому цеху уж очень ценили его как сотрудника, но преподавал он отлично.

Рыночная площадь с фонтаном Бисмарка. Йена. 1910. Почтовая открытка

Он был единственным преподавателем, с которым у меня той зимой сложились хорошие личные отношения. В те месяцы я отдал немало времени на сосредоточенное чтение двух взаимно противостоящих философских классиков: «Логических исследований» Гуссерля и «Логики чистого разума» Германа Когена[92]. Оба трактата произвели на меня серьёзное впечатление. Линке предложил мне защитить у него докторскую диссертацию по основам математики следующим летом, пусть даже я не вполне принимал феноменологическую установку. Последнее не могло от него ускользнуть, поскольку я при всей симпатии откровенно сомневался в корректности разделяемой тогда всеми феноменологами критики теории относительности с позиции «чистого усмотрения сущностей». Представления Эйнштейна, как утверждалось, суть фикции в смысле Файхингера, иначе говоря: они «недоказуемы», хотя формально «продуктивны». Всего этого я абсолютно не принимал, концепт «чистого усмотрения» выглядел подозрительным. Как бы то ни было, мой отъезд в Швейцарию положил конец всем этим планам.

В самой Йене я сначала виделся лишь со студентками, которых знал по Гейдельбергу, а также с теми, кого они привели с собой. Нередко мы сидели на одних и тех же лекциях и семинарах по философии и математике, но каждую пятницу по вечерам собирались в большой комнате на Йенергассе, где я поселился, в пяти минутах ходьбы от Ботанического сада. Часто я подолгу простаивал там у окна и любовался прекрасным садовым пейзажем, который позже почти целиком покрывался глубоким снегом. Нас было двое или трое студентов-юношей и пять или шесть девушек, и мы читали тот раздел Торы, который приходился на очередной шабат. (Тора традиционно разделена на 53 отрывка, в високосные годы – на 54, и таким образом в течение года она бывает полностью прочитана в синагоге.) Трёх моих гейдельбергских дам я учил ивриту, и по мере их продвижения мы, возжигая субботние свечи, уже читали некоторые стихи не только на немецком, но и на иврите.

Мои приятельницы тоже приводили своих друзей, так что у нас не было недостатка в темах для разговоров и дискуссий. Своим знакомством с психиатрической литературой я обязан Валерии Грюнвальд. В один из ноябрьских дней меня вызвали в мэрию для подписания документов о моём «временном» увольнении из армии, и чиновник, который также заплатил мне какие-то деньги в оплату моего «отпуска, положенного перед увольнением», положил передо мной разные бумаги и в их числе одну, вовсе не предназначенную для подписания. Заметив это, он тут же забрал её обратно. Но я всё же успел заглянуть в этот документ и прочесть абзац, в котором говорилось, что увольнение мне дано не потому что я психопат, как было указано во всех остальных документах, а вследствие «dementia praecox». Я недоумевал, откуда они это взяли. Днём на наш урок иврита пришла Валерия, и я спросил у неё об этом как у студентки, заканчивавшей медицинский факультет: что такое «dementia praecox»? Она ошарашенно на меня посмотрела: «Это нашли у тебя?» Я ответил: «Ну да». «Разве ты заранее ничего не почитал на эту тему?» Я сказал: «Нет, я вообще впервые встретил этот термин сегодня утром и раньше не читал ничего научного на эту тему. Она объяснила мне суть дела, принесла книги, в которых всё это было описано в деталях, и мне оставалось лишь удивляться, насколько точно я это себе представлял. Несколько раз она брала меня с собой на занятия по психиатрии, на которых были представлены разные действительные случаи. Я был сильно впечатлён как научными описаниями в литературе, так и упражнениями профессора Бинсвангера (он был крещёным евреем, притом весьма знаменитым), который тридцать лет назад был лечащим врачом больного Ницше. А ещё Валерия как-то раз уговорила меня съездить на шабат в Эрфурт, её родной город, и выступить там перед некой группой её еврейских друзей, рассказать о сущности Талмуда. Я до сих пор удивляюсь своей смелости, однако моя речь, прочувствованная и пылкая, вполне удалась и произвела впечатление на слушателей. Сам я впервые приступил к изучению Гемары за четыре года до этого.

Ещё за две мои новые дружбы я должен поблагодарить Кэти Холлендер. Она часто приходила к нам вместе с Кэти Оллендорф, племянницей Альфреда Керра[93]. Через полтора года Кэти Оллендорф вышла замуж за Иоханнеса Роберта Бехера, для которого это был первый брак. Бехер, один из ведущих поэтов экспрессионизма, уже в пожилом возрасте стал министром культуры ГДР и верным сталинистом. Мои гейдельбергские приятельницы не только были намного старше меня, но и не отличались особой красотой. Однако Кэти Оллендорф, в то время «уже» 27-летняя девушка, заканчивавшая медицинский курс, выделялась среди остальных необыкновенной грацией и невинным взглядом, совершенно неподражаемым. Этот взгляд буквально ошеломлял, и так он действовал на многих. При этом она была глубоко религиозной натурой, восприимчивой вообще-то к любой вере, хотя бацилла иудаизма, которую, судя по всему, не я первый в ней посеял, действовала в её организме особенно активно. Она была хорошо образованна, но абсолютна чужда интеллектуализма и жила исключительно чувствами. В сущности, она была самым очаровательным человеком из всех, кого я встречал в своей жизни. Мы с ней дружили много лет, и в начале 1933 года, когда она остановилась у нас в Иерусалиме посреди своего путешествия по Средиземному морю, мы с женой отговорили её возвращаться в Германию, убедили оставить Европу и поселиться рядом с нами. Кэти совершенно не понимала, что происходит в Европе. Так или иначе, она осталась с нами и почти сорок лет работала в Иерусалиме гинекологом. Жила она на улице Йеллина и имела большую практику в районе Меа Шеарим[94]. Однажды она с большим удивлением поведала нам о своём открытии – оказывается, жители Меа Шеарим практически ничем не отличаются от остальных людей: «Вот уж чего я никак не ожидала».

Через Кэти Холлендер я, уже помимо наших пятничных собраний, познакомился с молодой художницей, её давней подругой Лени Чапски, дочерью одного из ближайших сотрудников Эрнста Аббе в концерне «Карл Цейсс», где находили себе применение большинство жителей Йены[95]. Выяснилось, что Лени – дитя смешанного брака и дальняя родственница моего друга по “Jung-Juda” Вальтера Чапски. Она росла христианкой и лишь благодаря мне приобщилась к еврейству. Мы с ней стали друзьями на много лет. Она была милым живым созданием, а её суждения об искусстве всегда доставляли мне наслаждение. Она вышла замуж после войны и в 1925 году вместе с мужем, художником-экспрессионистом Максом Хольцманом, уехала в Ковно. Макс был там убит во время войны как еврей, Лени выжила и незадолго до смерти приезжала ко мне в Иерусалим. В конце марта 1918 года мы с ней чудесной звёздной ночью возвращались в Йену после поездки в Веймар. Она была первой, кто сделал мой портрет[96].

Лени Чапски (Хелен Хольцман). 1911