Я уже упоминал, что Беньямин в это время из Берлина уже уехал, а когда через три с лишним года вернулся, ни Рубашова, ни Агнона там уже не было. Так и получилось, что я не свёл его с этими столь высоко мною ценимыми «восточными евреями», которые именно своей полярной несхожестью символизировали живое начало иудаизма.
VI
Йена
(1917–1918)
Моя военная служба в Алленштайне, Восточная Пруссия, оказалась короткой, протекла бурно, и сказать о ней особо нечего. Я всячески противился всему, что там происходило, и своим поведением поставил начальство перед выбором: либо предать меня военному трибуналу, либо комиссовать по душевному нездоровью. Выбрали последнее, и через два месяца я был уволен со службы как «психопат». В действительности врачи, под наблюдением которых я находился чуть больше месяца, заключили, что многолетний процесс, завершившийся разрывом с отцом, вызвал у меня шизофрению (в то время именуемую “dementia praecox”). Обо всём этом я узнал три месяца спустя благодаря оплошности, допущенной в городской администрации Йены. Врачи вызвали отца в Алленштайн и довели до его сведения, что на моём состоянии сказался, в частности, семейный конфликт. Должен сказать, что не помню времени, когда бы я видел вещи столь же отчётливо, как в эти недели. Отец, во всяком случае, со мной встретился, мир был восстановлен, но в основе нашего примирения лежало условие, что в родительский дом я больше не вернусь. Отец не знал, чему должен верить: то ли мрачным пророчествам докторов, то ли своим собственным глазам, но в конце концов решил уступить моим природным склонностям. Тему сионизма мы больше не затрагивали. Я решил продолжить обучение в Йене, куда летом переехали несколько моих гейдельбергских знакомых, и где я не буду чувствовать себя совсем одиноким.
Летом этого года между мной и руководителями
Зимний семестр 1917/18 также выдался очень напряжённым. Беньямин и его жена Дора, которым через четыре недели после моего призыва удалось уехать в Швейцарию, настойчиво приглашали меня к себе в Берн. Но поскольку я, как ни парадоксально это выглядит, был освобождён от военной службы лишь по причине «временной непригодности», об этом нечего было и думать. Зато мы с ними вступили в очень интенсивную переписку, которая длилась почти восемь месяцев, превзойдя даже наши ожидания.
В самом университете меня почти ничего не привлекало, но я находил время для размышлений и чтения. В Галле, недалеко от Йены, отбывал наказание мой брат Вернер, который отделался девятью месяцами тюрьмы за оскорбление величества по приговору военного трибунала, и я мог время от времени его посещать. В тамошнем университете, куда он был зачислен во время выздоровления, была начата процедура его отчисления, что должно было закрыть ему доступ во все другие университеты Германии. По просьбе Вернера я дважды посетил ректора его университета Ханса Файхингера, известного либерального философа, автора «Философии “Как если бы”», чтобы представить интересы брата, и, насколько помню, имел успех: врата науки остались для него не заперты. Файхингер спросил у меня, чем я занимаюсь, и узнав, что я среди прочего изучаю философию и в семинаре Бруно Бауха читаю «Критику чистого разума», пустился – не без некоторой любезности – в обсуждение Канта. Сам он как автор подробнейших комментариев на «Критику чистого разума» пользовался огромным авторитетом в этой области. Он даже вскользь упомянул о своём как раз тогда разгоревшемся ожесточённом конфликте с Баухом, в результате которого целая группа националистически, а во многом и антисемитски настроенных участников покинула Кантовское общество, основанное и возглавляемое Файхингером. (Между прочим, в этом же семестре развернулась острая полемика, начало которой было положено резкими нападками некой философствующей дамы на Германа Когена, одного из ключевых членов Кантовского общества, – нападками не столь уж резкими, но с явным антисемитским окрасом. Разумеется, я следил за этим конфликтом с великим интересом.)
Шмуль Йосеф Агнон. 1930-е
Высшую математику в Йене преподавали слабо, так что я предпочитал штудировать великолепные учебники, к примеру, по теории чисел или теории функций. Мой интерес к основополагающим началам в этой сфере, философским и математическим, получил обильную подпитку от лекций Готлоба Фреге и чтения его труда «Основы арифметики».
Общий вид Йены. 1910. Почтовая открытка
В то время он как раз покидал преподавание и читал раз в неделю у себя дома перед совсем маленькой аудиторией лекции по своему «Исчислению понятий». Фреге, без сомнения, был совершенно выдающимся умом философского факультета, далеко превосходящим остальных, он и сегодня известен в науке по всему миру. В Йене его всерьёз не воспринимали, разве что терпели как малополезный атрибут. Под впечатлением его лекций, а также литературы по «алгебре логики» я на семинаре Бауха написал доклад в защиту математической логики, направленный против самого Бауха, на что тот ответил непроницаемым молчанием. Для меня было очевидно, насколько проблематичен подход к философии языка, полностью очищенный от всякой мистики, и насколько ограничена сама понятийная система такой философии. Я в то время курсировал между двумя полюсами: математической и мистической символикой.
Второй преподаватель, ученик Гуссерля Пауль Фердинанд Линке интересовал меня больше, чем Баух. В свои сорок лет он всё ещё оставался приват-доцентом. Линке и Баух, примерно одного возраста, в действительности были прямыми антиподами, даже как личности. Баух – неокантианец, учтивый, уравновешенный, на студентов смотрел несколько свысока. Линке – феноменолог, брызжущий весельем, настежь открытый молодёжи. Нельзя сказать, что товарищи по философскому цеху уж очень ценили его как сотрудника, но преподавал он отлично.
Рыночная площадь с фонтаном Бисмарка. Йена. 1910. Почтовая открытка
Он был единственным преподавателем, с которым у меня той зимой сложились хорошие личные отношения. В те месяцы я отдал немало времени на сосредоточенное чтение двух взаимно противостоящих философских классиков: «Логических исследований» Гуссерля и «Логики чистого разума» Германа Когена[92]. Оба трактата произвели на меня серьёзное впечатление. Линке предложил мне защитить у него докторскую диссертацию по основам математики следующим летом, пусть даже я не вполне принимал феноменологическую установку. Последнее не могло от него ускользнуть, поскольку я при всей симпатии откровенно сомневался в корректности разделяемой тогда всеми феноменологами критики теории относительности с позиции «чистого усмотрения сущностей». Представления Эйнштейна, как утверждалось, суть фикции в смысле Файхингера, иначе говоря: они «недоказуемы», хотя формально «продуктивны». Всего этого я абсолютно не принимал, концепт «чистого усмотрения» выглядел подозрительным. Как бы то ни было, мой отъезд в Швейцарию положил конец всем этим планам.
В самой Йене я сначала виделся лишь со студентками, которых знал по Гейдельбергу, а также с теми, кого они привели с собой. Нередко мы сидели на одних и тех же лекциях и семинарах по философии и математике, но каждую пятницу по вечерам собирались в большой комнате на Йенергассе, где я поселился, в пяти минутах ходьбы от Ботанического сада. Часто я подолгу простаивал там у окна и любовался прекрасным садовым пейзажем, который позже почти целиком покрывался глубоким снегом. Нас было двое или трое студентов-юношей и пять или шесть девушек, и мы читали тот раздел Торы, который приходился на очередной шабат. (Тора традиционно разделена на 53 отрывка, в високосные годы – на 54, и таким образом в течение года она бывает полностью прочитана в синагоге.) Трёх моих гейдельбергских дам я учил ивриту, и по мере их продвижения мы, возжигая субботние свечи, уже читали некоторые стихи не только на немецком, но и на иврите.
Мои приятельницы тоже приводили своих друзей, так что у нас не было недостатка в темах для разговоров и дискуссий. Своим знакомством с психиатрической литературой я обязан Валерии Грюнвальд. В один из ноябрьских дней меня вызвали в мэрию для подписания документов о моём «временном» увольнении из армии, и чиновник, который также заплатил мне какие-то деньги в оплату моего «отпуска, положенного перед увольнением», положил передо мной разные бумаги и в их числе одну, вовсе не предназначенную для подписания. Заметив это, он тут же забрал её обратно. Но я всё же успел заглянуть в этот документ и прочесть абзац, в котором говорилось, что увольнение мне дано не потому что я психопат, как было указано во всех остальных документах, а вследствие «dementia praecox». Я недоумевал, откуда они это взяли. Днём на наш урок иврита пришла Валерия, и я спросил у неё об этом как у студентки, заканчивавшей медицинский факультет: что такое «dementia praecox»? Она ошарашенно на меня посмотрела: «Это нашли у тебя?» Я ответил: «Ну да». «Разве ты заранее ничего не почитал на эту тему?» Я сказал: «Нет, я вообще впервые встретил этот термин сегодня утром и раньше не читал ничего научного на эту тему. Она объяснила мне суть дела, принесла книги, в которых всё это было описано в деталях, и мне оставалось лишь удивляться, насколько точно я это себе представлял. Несколько раз она брала меня с собой на занятия по психиатрии, на которых были представлены разные действительные случаи. Я был сильно впечатлён как научными описаниями в литературе, так и упражнениями профессора Бинсвангера (он был крещёным евреем, притом весьма знаменитым), который тридцать лет назад был лечащим врачом больного Ницше. А ещё Валерия как-то раз уговорила меня съездить на шабат в Эрфурт, её родной город, и выступить там перед некой группой её еврейских друзей, рассказать о сущности
Ещё за две мои новые дружбы я должен поблагодарить Кэти Холлендер. Она часто приходила к нам вместе с Кэти Оллендорф, племянницей Альфреда Керра[93]. Через полтора года Кэти Оллендорф вышла замуж за Иоханнеса Роберта Бехера, для которого это был первый брак. Бехер, один из ведущих поэтов экспрессионизма, уже в пожилом возрасте стал министром культуры ГДР и верным сталинистом. Мои гейдельбергские приятельницы не только были намного старше меня, но и не отличались особой красотой. Однако Кэти Оллендорф, в то время «уже» 27-летняя девушка, заканчивавшая медицинский курс, выделялась среди остальных необыкновенной грацией и невинным взглядом, совершенно неподражаемым. Этот взгляд буквально ошеломлял, и так он действовал на многих. При этом она была глубоко религиозной натурой, восприимчивой вообще-то к любой вере, хотя бацилла иудаизма, которую, судя по всему, не я первый в ней посеял, действовала в её организме особенно активно. Она была хорошо образованна, но абсолютна чужда интеллектуализма и жила исключительно чувствами. В сущности, она была самым очаровательным человеком из всех, кого я встречал в своей жизни. Мы с ней дружили много лет, и в начале 1933 года, когда она остановилась у нас в Иерусалиме посреди своего путешествия по Средиземному морю, мы с женой отговорили её возвращаться в Германию, убедили оставить Европу и поселиться рядом с нами. Кэти совершенно не понимала, что происходит в Европе. Так или иначе, она осталась с нами и почти сорок лет работала в Иерусалиме гинекологом. Жила она на улице Йеллина и имела большую практику в районе Меа Шеарим[94]. Однажды она с большим удивлением поведала нам о своём открытии – оказывается, жители Меа Шеарим практически ничем не отличаются от остальных людей: «Вот уж чего я никак не ожидала».
Через Кэти Холлендер я, уже помимо наших пятничных собраний, познакомился с молодой художницей, её давней подругой Лени Чапски, дочерью одного из ближайших сотрудников Эрнста Аббе в концерне «Карл Цейсс», где находили себе применение большинство жителей Йены[95]. Выяснилось, что Лени – дитя смешанного брака и дальняя родственница моего друга по
Лени Чапски (Хелен Хольцман). 1911