Во время Первой мировой войны в Берлинском университете училось небольшое количество студентов из Палестины, которые поддерживали хорошие связи с сионистской молодёжью. Были среди них и первые выпускники еврейской гимназии в Тель-Авиве, иные закончили учительскую семинарию организации «Эзра»[68]. Я близко знал Александра Зальцмана, красивого рослого человека (позже он работал врачом на государственной службе под именем Малхи), Исраэля Райхерта, учёного-ботаника, активиста партии
Они принадлежали к первому поколению, в котором иврит перекочевал из книг в разговорную речь; и хотя все они говорили ещё и на идише и на каком-нибудь другом языке, в основном на русском, они всё же были предельно внимательны к семитскому синтаксису и максимально красиво подбирали слова – разумеется, такое отношение к языку привили им их учителя! – что и культивировалось в их поколении, после которого начался упадок, и в результате разговорный иврит превратился в один из индоевропейских языков. Сегодня у этого языка среди двуязычных его носителей расплодилось защитников как морского песка, и все мы развращены его влиянием. В те блаженные времена, когда я начинал говорить на иврите, руководствуясь грамматикой, принято было поправлять наши речевые ошибки, особенно в части синтаксиса фразы и употребления предлогов, и теперь я вспоминаю те годы как ивритский Эдем, каким он был до грехопадения – до вкушения плода с древа познания языков. Эти мои знакомые умели отличать синтаксис предложения на идише, немецком или русском от синтаксиса ивритского предложения, и именно им я обязан тем, что мой язык развязался, и я смог превращать язык прочитанных мною источников, как новых, так и древних, в разговорный язык. Среди немецких евреев (
V
Пансион Штрук
(1917)
В начале 1917 года между мной и отцом разразился тяжелейший скандал. Брат Вернер, отслужив в армии уже два года, оказался ранен в ногу летом 1916 в ходе сербской кампании. Ему пришлось довольно долго пролежать в лазарете Галле. К зиме он почти полностью оправился, хотя ещё слегка прихрамывал, а образовавшееся в изобилии свободное время употребил на то, чтобы завести знакомства со своими единомышленниками социал-демократами, большинство которых в этом городе принадлежали к левому антимилитаристскому крылу. В ходе официальных торжеств в честь дня рождения кайзера Вильгельма 27 января он, облачившись в военную форму, принял участие в антивоенной демонстрации крайне левых и был арестован. Сначала против него выдвинули обвинение в государственной измене, особо тяжком преступлении для военнослужащих, но в итоге он был обвинён в оскорблении величества.
На второй день своего заключения он передал известие о случившемся: один из его друзей позвонил мне, назначил встречу и рассказал о событиях в Галле. Узнав, что брат схвачен за госизмену, я сразу сообразил, что дома придётся жарко. Я собрал все свои бумаги, перво-наперво дневник военных времён, и отнёс своему другу Гарри Хеллеру. Вальтер Беньямин тогда находился в Берлине, но в очень непростых обстоятельствах, поскольку уклонялся от призыва, и у меня не было никакого желания усугублять его нервозное состояние своими бумагами – это могло плохо кончиться, а квартира Хеллера была абсолютно надёжным местом. Через два дня отец получил официальную депешу о том, что его сын арестован по обвинению в государственной измене и будет предан военному трибуналу. Прямо за обеденным столом разыгралась страшная сцена. Стоило мне слегка возразить на какое-то его утверждение, как он закатил истерику. Довольно с него нас обоих! Социал-демократия и сионизм стоят друг друга, он в своём доме не потерпит всей этой антивоенной и германофобской возни. Он вообще не желает меня больше видеть. Я встал, вышел из-за стола и пошёл к себе. На следующий день я получил от него заказное письмо, в котором он требовал от меня покинуть его дом к первому марта и в дальнейшем поступать как мне заблагорассудится. Отныне он не имеет со мной ничего общего, а поскольку мне уже за двадцать, то по закону он не несёт за меня никакой ответственности. Первого марта он выдаст мне сто марок – и прости-прощай.
Волна поднялась великая. Я твёрдо решил подчиниться изгнанию и не поддаваться никаким попыткам примирения, которые непременно последуют. Вести о сучившемся мгновенно разнеслись по всей семье, а также в кругу моих друзей и сотрудников
Гершом Шолем. Берлин. 1917
Так я поселился в пансионе Штрук на Уландштрассе со стороны Шмаргендорфа, где и прожил до призыва в армию (точнее в пехоту), то есть до начала марта. Это было единственное время, что я провёл в западной части Берлина, в мире столь контрастно отличном от атмосферы моего детства и юности, и не только по части образа жизни или вида домов, но и в отношении языка – берлинского диалекта, на котором здесь говорили.
Воистину странное место этот пансион Штрук! Хозяйка пансиона, дальняя родственница известного графика Германа Штрука, содержала своё заведение со строго кошерной кухней исключительно для восточно-еврейского контингента, который при всём пренебрежении давно забытыми законами кашрута всё же чувствовал себя здесь «как дома». Это были люди в основном из русско-еврейской интеллигенции, мне лично знакомые частью по кругу
Некоторые из жильцов принадлежали к сторонникам социалистическо-сионистской партии «
Жерненский, выходец из Литвы, учившийся в йешиве Слободки, говорил на чистом роскошном иврите, какого я и по сей день ни у кого не слышал. К сожалению, он был весьма немногословен – вежлив, но замкнут в себе. Я часто пытался вызвать его на разговор какими-нибудь провоцирующими высказываниями, хотел послушать его удивительный иврит, узнать его взгляды на книги и писателей, словом, всё то, что позднее нашло выражение в его путевых очерках и прекрасных переводах с русского[73]. Он был совсем чужд духа «
Несомненно, пансион Штрук стал идеальным пунктом для уловления отголосков великого переломного события 1917 года, долетавших до нас уже тогда, – русской революции. С середины марта по середину июня я наблюдал сильнейшее возбуждение, которое охватило пансионеров на первых стадиях революции, – ведь в большинстве своём это, как сказано, были русские евреи. Вначале среди нас царила некоторая растерянность, никто не знал, куда развернутся мятежные события, но вскоре – когда появилось первое либеральное правительство, и в особенности когда в середине мая было сформировано первое социал-демократическое правительство под началом Керенского – неуверенность уступила место воодушевлению. Отмена всех антисемитских законов и постановлений, принёсшая освобождение миллионам российских евреев, полностью изменила ситуацию, людей охватила эйфория. С падением царизма враждебность по отношению к России исчезла словно в одночасье, и воцарился безграничный оптимизм.
В апреле и мае стали поступать более подробные сведения о том, как еврейские массы, получив полную свободу во всех отношениях, самоорганизуются на основе своих разнообразных взглядов, и тут же выяснилось, что сионизм всё более и более укрепляется и уже составляет серьёзную силу. Помню общее ликование (особенно в мае), когда Рубашов принёс первые выпуски газет на идише и на иврите, переправленные издателю
Декларация Бальфура от 2 ноября 1917
Я был единственным «настоящим» берлинцем в пансионе, потому ко мне относились очень дружелюбно, хотя кое в чём воспринимали как большого причудника. Наступило время острой нехватки продовольствия (пресловутая «брюквенная зима»)[75], однако фрау Штрук, еврейская вдова, умела экономить. Мы отдали ей все свои продовольственные карточки (которые ввели уже довольно давно), и время от времени к нашему, надо сказать, приятному удивлению в кладовке обнаруживался торт, который и бывал употреблён уже глубокой ночью. А дело в том, что многие у нас любили потолковать поздними вечерами, и нередко наши беседы затягивались до двух часов ночи.
Живым средоточием нашего пансиона был 27-летний Залман Рубашов, позднее ставший президентом Израиля под именем Шнеер Залман Шазар. Рубашов, у которого Артур Кёстлер позаимствовал имя для героя своего знаменитого романа «Слепящая тьма» о московских политических процессах[76], родился в Белоруссии, в весьма уважаемой семье хабадских хасидов, уже, однако, присматривавшейся к идеям просвещения. В шестнадцать лет не по годам развитой юноша вступил в партию «
В 1912 году Рубашов приезжает в Германию, чтобы прослушать курс лекций по истории у Фридриха Мейнеке во Фрайбургском университете. В начале Первой мировой войны Рубашов был интернирован как враждебно настроенный иностранец, но уже в 1915, как и другие русские евреи, освобождён. Это случилось в результате усилий еврейских организаций Германии, которым удалось убедить власти в том, что российские евреи гораздо более враждебны по отношению к российскому режиму, чем к немецкому, более того, к последнему они de facto относятся с большим дружелюбием, что при тогдашних обстоятельствах в основном соответствовало действительности. Итак, Рубашов приехал в Берлин, где его обязали всего дважды в неделю отмечаться в соседнем полицейском участке, и стал работать в
Залман Шазар (третий слева) на митинге, посвящённом Дню независимости Израиля. 4 мая 1949