Неважно, что румыны, египтяне и турки ненавидят евреев. Во французском салоне различия между этими народами не так уж заметны, и когда какой-нибудь израэлит входит, словно только что из знойной пустыни, изогнув хребет, наподобие гиены, вытянув вперед шею, рассыпаясь в цветистых восточных «шалом‐алейхемах», он досыта тешит всеобщий вкус к ориентализму[998].
2.
На первом годичном собрании Американского общества в 1843 году президент Пикеринг начал с замечательного обзора состояния дел в области, которую Обществу надлежало исследовать, с того, что обратил внимание на исключительно благоприятные обстоятельства, установившийся повсюду мир, свободный доступ в восточные страны и прекрасные возможности для общения. Земля казалась мирной во времена Меттерниха и Луи-Филиппа[1001]. Нанкинский договор[1002] открыл китайские порты. Океанские суда оснастили гребными винтами, Морзе изобрел телеграф и уже обратился с предложением проложить кабель по дну Атлантического океана. Задачи Общества состоят в том, чтобы способствовать развитию и изучению азиатских, африканских и полинезийских языков. А также во всем, что имеет отношение к Востоку, привить вкус ориентальных исследований, т. е. публиковать тексты, переводы и сообщения, собирать книги и артефакты. Большая работа уже проделана в области изучения Азии, и в особенности – изучения санскрита и семитских языков[1003].
Меттерних, Луи-Филипп, Нанкинский договор, гребной винт – всё это говорит об имперском единении, способствующем европейско-американскому проникновению на Восток. С тех пор всё так и продолжается. Даже легендарные американские миссионеры на Ближнем Востоке на протяжении XIX и XX веков видели себя не только в роли посланников Бога, но посланников
Не последнее место здесь играла «политика культурных связей», как ее определил в 1950 году Мортимер Грейвс[1006]. Частью этой политики, по его утверждению, была необходимость иметь «все значимые публикации на каждом из важных ближневосточных языков, выпущенные после 1900 года», – стремление, «которое наш Конгресс должен объявить средством обеспечения национальной безопасности». Совершенно ясно, что речь идет о том, сообщал Грейвс (всякому, кто готов был слушать), что американцам необходимо «значительно лучше осознавать те силы, которые противятся принятию американской идеи на Ближнем Востоке. Первые среди них – это, конечно, коммунизм и ислам»[1007]. Из этих соображений и как современное дополнение к Американскому восточному обществу, чей взор был обращен в прошлое, и родился весь обширный аппарат для исследований Среднего Востока. Моделью ему, как по открыто стратегическому подходу, так и по вниманию, уделяемому общественной безопасности и политике (а вовсе не из интереса к чистой науке, как зачастую заявляют), послужил Институт Среднего Востока, основанный в мае 1946 года в Вашингтоне под эгидой (или же как часть) федерального правительства[1008]. От этих организаций берут свое начало Ассоциация исследований Среднего Востока, мощная поддержка фонда Форда и других фондов, различные федеральные программы поддержки университетов, федеральные исследовательские проекты, исследовательские проекты, выполняемые такими организациями, как Департамент обороны, Корпорация RAND[1009], Гудзоновский институт[1010], консультации и лоббистская деятельность банков, нефтяных и мультинациональных компаний. Не будет преуменьшением сказать, что во всем этом сохраняется – как в целом, так и в отдельных деталях, – традиционное ориенталистское мировоззрение, сформировавшееся в Европе.
Параллель между европейским и американским имперскими проектами в отношении Востока (Ближнего и Дальнего) очевидна. Но, возможно, несколько менее очевидно, что (а) степень, в которой европейская традиция ориентализма если и не была полностью перенята, то приспособлена, нормализирована, одомашнена, популяризирована и стала неотъемлемой частью послевоенного расцвета американских исследований Ближнего Востока и что (б) европейская традиция в Соединенных Штатах стала основой для согласованной позиции большого числа ученых, институтов, стиля дискурса и ориентации, несмотря на новый, современный облик американского ориентализма и использование им на первый взгляд сложных методов социальных наук. Мы уже говорили о взглядах Гибба, однако необходимо отметить, что в середине 1950-х годов, когда он стал директором Гарвардского Центра исследований Ближнего Востока, эта позиция придала его идеям еще большее влияние. Пребывание Гибба в США отличалось по своему воздействию от воздействия Филиппа Хитти[1011] в Принстоне в конце 1920-х. Факультет Принстонского университета сформировал многих серьезных ученых, и его подход к восточным исследованиям поддерживал значительный научный интерес в этой области. С другой стороны, Гиббу были ближе аспекты ориентализма, связанные с государственной политикой, и его позиция в Гарварде в значительно большей степени, чем позиция Хитти в Принстоне, поворачивала ориентализм в сторону исследовательского подхода в духе холодной войны.
Как бы там ни было, в собственных работах Гибб не столь явно использует язык культурного дискурса Ренана, Беккера и Массиньона. Тем не менее этот дискурс, его интеллектуальное устройство и его догмы отчетливо проступают прежде всего (но не только) в трудах и институциональном авторитете Густава фон Грюнебаума, работавшего сначала в Чикагском, а затем в Калифорнийском университете. В США он прибыл как иммигрант, в числе бежавших от фашизма европейских ученых[1012]. Впоследствии он создал солидный ориенталистский
Важно понимать, что мусульманская цивилизация – это культурная сущность, которая не разделяет наших главных устремлений. В ней отсутствует жизненная заинтересованность в упорядоченном изучении других культур как ради них самих, так и для того, чтобы лучше понимать собственный характер и историю. Если бы эти наблюдения были верны только для современного ислама, то можно было бы их приписать состоянию его нынешнего глубокого упадка, который не позволяет ему выглянуть за свои пределы, если только к этому не вынуждают обстоятельства. Однако поскольку это утверждение верно и в отношении прошлого, здесь, возможно, просматривается связь с основополагающей антигуманностью этой [исламской] цивилизации, то есть с ее сознательным отказом принимать человека как судью или меру вещей и стремлением довольствоваться истиной как описанием духовного строя, или, иными словами, психологической истиной.
[Арабскому или исламскому национализму], несмотря на то, что спорадически он использует в качестве лозунга понятие священного права нации, не хватает созидательной этики. Также ему не хватает, как мы увидим, свойственной концу XIX века веры в механистический прогресс, и в конце концов, ему не хватает интеллектуальной энергии первичного явления. И власть, и воля к власти замыкаются сами на себе. [Кажется, что фраза в его аргументации не играет никакой роли, однако несомненно, что для фон Грюнебаума в этом философски звучащем предложении, лишенном смысла, – источник уверенности и спокойствия за то, что он говорит об исламе вполне взвешенно и без пренебрежения.] Ресентимент от политического пренебрежения [испытываемый исламом] рождает нетерпение и препятствует долговременному анализу и планированию в интеллектуальной сфере[1013].
В любом другом контексте подобный текст назвали бы, мягко говоря, спорным. Для ориентализма, конечно, это довольно ортодоксальная точка зрения, вполне вписывающаяся в канон американских исследований Среднего Востока после Второй мировой войны, в основном потому, что культурный авторитет ассоциировался с европейскими учеными. Работы фон Грюнебаума воспринимаются некритически, хотя сама эта среда сегодня неспособна породить подобную фигуру. Единственный ученый, предпринявший серьезное критическое исследование взглядов фон Грюнебаума, – Абдулла Ляруи, марокканский историк и политолог[1014].
Используя мотив упрощающего повторения в работах фон Грюнебаума как практический инструмент для критического антиориенталистского исследования, Ляруи в своем труде задается вопросом: что заставляло фон Грюнебаума, несмотря на существующую огромную массу деталей и избранный широкий временной диапазон, придерживаться редукционистской позиции? По выражению Ляруи, «прилагательные, которые фон Грюнебаум использует для характеристики мира ислама (средневековый, классический, современный), носят нейтральный или избыточный характер: нет разницы между классическим исламом и исламом средневековым, или исламом простым и понятным… Для него [фон Грюнебаума] есть только
Ляруи также показывает то, каким образом фон Грюнебаум для понимания ислама использует культурологическую теорию А. Л. Крёбера[1018] и то, как это использование влечет за собой череду упрощений и выборов – таких, что в итоге ислам предстает в виде замкнутой системы исключений. Так, любую из многих сторон исламской культуры фон Грюнебаум рассматривает как непосредственное отражение некой неизменной матрицы, специфического учения о Боге, которое придает всему смысл и порядок: таким образом, развитие, история, традиция и реальность в исламе взаимозаменяемы. Ляруи справедливо отмечает, что история, как сложный порядок событий, времен и значений, не может быть сведена к подобному понятию культуры, точно так же как культуру нельзя свести к идеологии, а идеологию – к теологии. Фон Грюнебаум пал жертвой унаследованных им ориенталистских догм и того, что он выделил определенные особенности ислама и решил трактовать их в терминах недостаточности: в исламе есть разработанная теория религии, но очень мало сведений о религиозном опыте, есть хорошо разработанная политическая теория, но мало отчетливо политических документов, есть теория социального устройства и очень мало индивидуализированных действий, есть разработанная теория истории и очень мало точно датированных событий, есть разработанная теория экономики, но мало количественных данных и так далее[1019]. В итоге возникает историческое видение ислама, зашоренное теорией культуры, которая неспособна отдавать должное – и тем более заниматься исследованием – экзистенциальной реальности в опыте своих приверженцев. Для фон Грюнебаума ислам – это ислам первых европейских ориенталистов: монолитный, пренебрегающий опытом обычного человека, грубый, упрощенный, неизменный.
Этот взгляд на ислам в основе своей политичен, он не скрывает своих пристрастий. Мощь его влияния на новое поколение ориенталистов (более молодых, чем сам фон Грюнебаум) зиждется отчасти на традиционной власти авторитета и отчасти на той пользе, которую он приносит, «схватывая» огромную часть мира и объявляя ее целостным и непротиворечивым феноменом. А поскольку ислам никогда не был простой политической темой для Запада – и прежде всего после Второй мировой войны, когда арабский национализм в открытую объявил о своем противостоянии западному империализму, – стремление компенсировать это в интеллектуальной сфере лишь росло. Один из авторитетных ученых сказал об исламе (не уточняя, правда,
Понимание общества Среднего Востока как единого целого остается для нас главной целью. Только такие общества [как «наши»], которые уже достигли динамической стабильности, могут себе позволить думать о политике, экономике и культуре как о подлинно автономных сферах существования, а не просто удобных академических подразделах для изучения. В традиционном обществе, которое не разделяет кесарево и Божье, которое пребывает в постоянном движении, связь между, скажем, политикой и всеми прочими аспектами жизни – ключ ко всему. Например, жениться ли мужчине на четырех женах или на одной, поститься или нет, приобретать или уступать землю, полагаться на откровение или рассудок – всё это стало на Среднем Востоке политическими проблемами… Не в меньшей степени, чем сами мусульмане, новый ориенталист должен заново исследовать, какие могут быть в исламском обществе важные структуры и взаимосвязи[1020].
Тривиальность большинства примеров (четыре жены, соблюдение или несоблюдение поста и т. п.) направлена на то, чтобы показать всеохватность ислама и его тиранию. При этом
Если таков итог «сурового» направления в новом американском ориентализме, то «мягкое» направление подчеркивает тот факт, что традиционные ориенталисты дали нам основные представления об исламской истории, религии и обществе, но при этом «слишком часто довольствовались общим представлением о цивилизации на основе лишь нескольких манускриптов»[1022]. А потому новые регионоведы в противоположность традиционным ориенталистам рассуждают философски:
Исследовательская методология и дисциплинарные парадигмы не должны определять, что выбирается для изучения, они не должны ограничивать наблюдение. С этой точки зрения регионоведение считает, что истинное знание возможно только о том, что существует, тогда как методы и теории – это абстракции, которые организовывают наблюдения и предлагают объяснения в соответствии с внеэмпирическими критериями[1023].
Хорошо. Но
В пространстве толкований ориентализма между жестким и более свободным его вариантами появилось немало более или менее выхолощенных его разновидностей, использующих как новый академический жаргон, так и старый. Однако и по сей день основные догмы ориентализма в отношении арабов и ислама продолжают существовать в неизменном виде. Давайте вспомним их. Первая догма – это абсолютное и систематическое различие между Западом – рациональным, развитым, гуманным, высшим и Востоком – аберрантным, неразвитым, низшим. Другая догма – в том, что абстракции о Востоке, особенно основанные на текстах, представляющих «классическую» восточную цивилизацию, всегда предпочтительнее, чем прямое указание на то, что Восток вечен, однороден и неспособен определить себя, и потому при описании Востока не обойтись без обобщенной и систематизированной лексики, представляющей Восток с западной, научно «объективной» точки зрения. Еще одна – что Восток, по сути, есть нечто такое, чего либо следует бояться («желтая угроза», «монгольская орда», «смуглые доминионы»), либо держать под контролем (за счет умиротворения, исследования и развития, открытой оккупации, если возможно).
Невероятно то, что подобные представления сохраняются без серьезных перемен и не подвергаются сомнению в академических и правительственных исследованиях современного Ближнего Востока. Прискорбно, но на оспаривание этих ориенталистских догм работы исламских или арабских ученых хоть сколько-нибудь заметного влияния оказать не смогли (да и сделано в этом направлении было немногое). Отдельные статьи, пусть значимые для своего места и времени, всё же не смогли повлиять на этот консенсус – навязанный исследователям, поддерживаемый разнообразными организациями, институциями и традициями. Дело в том, что современная судьба исламского ориентализма значительно отличается от судеб остальных ориенталистских субдисциплин. Комитет заинтересованных исследователей Азии (большинство в нем составляли американцы) в 1960-е осуществил революцию в табели о рангах специалистов по Восточной Азии; попали под огонь критики ревизионистов и специалисты по африканским исследованиям – также как и прочие специалисты по регионам третьего мира. И только арабисты и исламологи продолжают жить своей прежней жизнью. Для них всё еще существуют такие понятия, как «исламское общество», «арабский ум», «восточная душа»[1024]. Даже те, чья специальность – современный исламский мир, весьма анахронично используют тексты Корана, чтобы в нем найти ответы на вопросы обо всех жизненных аспектах современного египетского или алжирского общества. Считается, что ислам – или его относящаяся к VII веку идеальная модель, сконструированная ориенталистом, – обладает единством, над которым не властны ни более поздние влияния колониализма, ни империализма, ни даже обычная политика. Клише по поводу поведения мусульман (или мухаммедан, как их продолжают называть) распространяются с такой беспечностью, которую никто не позволяет себе в отношении чернокожих или евреев. В лучшем случае мусульманин для ориенталиста – это «местный информант». Втайне, однако, он остается презираемым еретиком, который, кроме прочего, за свои грехи должен на своих плечах нести бремя неблагодарной и негативной известности – в роли анти-сиониста.