Книги

Ориентализм

22
18
20
22
24
26
28
30

Однако вскоре после войны 1973 года[986] арабы вновь появились повсюду, и уже в гораздо более устрашающем виде. В карикатурах постоянно изображали арабского шейха на фоне закрытой бензоколонки. Причем эти арабы имели отчетливо «семитский» облик – нос крючком, ухмылка в усы: явные напоминания (для большинства несемитского населения), что в конечном счете «семиты» были причиной всех «наших» неприятностей – в данном случае перебоев с бензином. Переключение антисемитских предубеждений массового сознания с евреев на арабов произошло плавно, благо образ, по сути, был одним и тем же.

Итак, если араб и привлекает к себе внимание, то прежде всего как нечто отрицательное. В нем видят угрозу Израилю и всему западному образу жизни, или – взгляд с другой стороны на ту же тему – преодоленное препятствие при создании Государства Израиль в 1948 году. Если у такого араба и имеется какая-то история, это часть истории, которой его наделили (или у него отобрали, разница небольшая) в ориенталистской традиции или позднее в традиции сионистской. Палестину Ламартин и ранние сионисты считали безлюдной пустыней, ждущей своего расцвета. Тех же, кто ее населял, считали ни на что не способными, непоследовательными кочевниками, у которых нет никаких реальных прав на эту землю, а потому нет ни культурной, ни национальной реальности. Итак, араба теперь представляют как тень, которая выслеживает евреев. К этой тени – поскольку и арабы, и евреи являются восточными семитами – можно привязать любое из тех традиционных скрытых опасений, которые западный человек испытывал по отношению к человеку Востока. Образ еврея, бытовавший в Европе до нацизма, раздвоился: то, что мы имеем сейчас, – это еврейский герой, образ, созданный на основе воссозданного культа авантюриста-первопроходца-ориенталиста (вроде Бёртона, Лэйна, Ренана), и его крадущаяся, таинственно-зловещая тень – восточный араб. Лишенный всего, за исключением приписываемого ему ориенталистской полемикой прошлого, араб обречен на судьбу, которая связывает его по рукам и ногам и обрекает на периодически обрушивающиеся на него кары, чему Барбара Такман[987] дала теологическое наименование «грозного и стремительного меча Израиля».

Помимо своего антисионизма, араб – поставщик нефти. Это оказывается еще одной негативной характеристикой, поскольку все высказывания об арабской нефти сводятся к нефтяному эмбарго 1973–1974 годов (от которого выиграли прежде всего западные нефтяные компании и небольшой слой правящей арабской элиты), а само эмбарго – к идее полной моральной непригодности арабов владеть такими богатыми нефтяными запасами. Если без обычных эвфемизмов, то вопрос, который чаще всего задают: почему такие люди, как арабы, имеют право угрожать развитому (свободному, демократическому, моральному) миру? Частым ответом на этот вопрос выступает предложение направить к арабским нефтяным месторождениям морскую пехоту.

В кино и на телевидении с арабами ассоциируется распутство или кровожадная преступность. Араб ведет себя как сексуально озабоченный дегенерат, способный, однако, на хитроумные козни, но по сути своей он – низкий, коварный садист. Работорговец, погонщик верблюдов, меняла, колоритный подлец – вот некоторые из традиционных амплуа араба в кино. Араба можно часто увидеть в роли главаря (мародеров, пиратов, «местных» повстанцев), злобно рычащего пленному западному герою и белокурой красавице (оба – само благообразие): «Мои люди собираются вас прикончить, но сначала они хотели бы позабавиться». Когда он говорит, с его уст не сходит язвительная насмешка: таков, например, образ шейха, созданный Валентино[988]. В кинохрониках и новостных фото арабов всегда показывают в больших количествах. Никакой индивидуальности, никаких личностных характеристик или личного опыта. Большинство материалов представляют ярость масс и нищету или же иррациональные (а потому безнадежно странные) жесты. За всем этим встает грозный образ джихада. Последствие: страх, что мусульмане (или арабы) завоюют мир.

Регулярно публикуемые книги и статьи об исламе и арабах показывают, что не произошло никаких сдвигов по сравнению с яростной антиисламской полемикой Средневековья и Возрождения. Нет ни одной другой такой этнической или религиозной группы, о которой бы практически всегда писали или говорили с вызовом или в оскорбительном тоне. В описании учебных курсов 1975 года, подготовленном студентами-старшекурсниками Колумбийского университета, о курсе арабского языка говорится, что практически каждое слово здесь связано с насилием и что арабский образ мыслей, отраженный в языке, неизменно претенциозен. Недавно опубликованная статья Эмметта Тиррелла[989] в журнале Harper’s исходила из еще более клеветнической и расистской позиции, утверждая, что все арабы по своей сути убийцы и что насилие и ложь у арабов в крови[990]. В исследовании под названием «Арабы в американских учебниках» перед нами раскрывается картина самой поразительной лжи или, скорее, совершенно бездушного представления религиозно-этнической группы. В одной из книг утверждается, что «немногие народы этого [арабского] региона знают, что можно жить лучше». А затем автор задает совершенно обезоруживающий вопрос: «Что же связывает народы Среднего Востока?» И сам же без колебаний отвечает: «В последнее время – это враждебность арабов, их ненависть к евреям и народу Израиля». Наряду с этим можно в другой книге найти и вот такие строки об исламе: «Религия мусульман, называемая исламом, возникает в VII веке. Ее основателем был богатый делец из Аравии по имени Мухаммед. Он объявил себя пророком. У него нашлись последователи среди арабов. Он убеждал их, что именно арабы избраны, чтобы править миром». За такого рода мыслями следуют другие, столь же точные: «Вскоре после смерти Мухаммеда его учение было собрано в книгу под названием Коран. Она стала священной книгой ислама»[991].

Академическая наука, чья задача – изучение арабского Ближнего Востока, отнюдь не опровергает, но, напротив, поддерживает подобные грубые поделки. (Отметим попутно, что вышеупомянутое событие в Принстоне состоялось в университете, который гордится своим отделением исследований Ближнего Востока, основанным в 1927 году и старейшим в стране.) Возьмем в качестве примера отчет, подготовленный в 1967 году Морроу Бёрджером[992], профессором социологии и ближневосточных исследований в Принстоне, по запросу Департамента здравоохранения, образования и социального обеспечения. В то время он занимал пост президента Ассоциации исследований Среднего Востока (MESA), основанной в 1967 году, – профессиональной ассоциации ученых, занимающихся различными темами, связанными с Ближним Востоком, «преимущественно периодом времени после возникновения ислама и с позиций социологии и гуманитарных дисциплин»[993]. Бёрджер озаглавил свой доклад «Исследования Среднего Востока и Северной Африки: развитие и задачи», доклад этот был опубликован во втором выпуске MESA Bulletin. После обзора стратегического, экономического и политического значения региона для Соединенных Штатов и после перечисления различных поддержанных американскими правительственными и частными фондами проектов, направленных на развитие университетских программ, – Акта о защите образования 1958 года (инициатива, инспирированная запуском Спутника[994]), установление связей между Советом по исследованиям в социологии и MESA и т. д., – Бёрджер приходит к следующим выводам:

Современные Средний Восток и Северная Африка не являются центрами значительных культурных достижений, и нет оснований считать, что такие достижения появятся в ближайшем будущем. Таким образом, изучение этого региона или его языков не является само по себе наградой, коль скоро речь идет о современной культуре.

…Наш регион не является центром серьезной политической власти и у него нет потенциала стать таковым…

Средний Восток (в меньшей мере – Северная Африка) проигрывает в своей непосредственной политической значимости для Соединенных Штатов (даже в смысле источника новостей или проблем) Африке, Латинской Америке и Дальнему Востоку.

…современный Средний Восток, таким образом, лишь в незначительной степени обладает чертами, которые могут привлечь внимание ученых. Это, однако, не снижает обоснованности и интеллектуальной ценности изучения этого региона и не повлияет на качество выполняемой учеными работы. Но это, так сказать, создает ей определенные ограничения, о которых следует помнить, в вопросах развития этой области – роста числа исследователей и преподавателей[995].

Как пророчество звучит, конечно, довольно прискорбно, однако еще печальнее то, что Бёрджер облечен полномочиями не только благодаря его знаниям, но, как это ясно из заключительной части его доклада, потому, что его положение позволяло ему давать прогнозы на будущее – политического характера. То, что он не сумел разглядеть огромной политической значимости Ближнего Востока и потенции его большой политической силы, как мне кажется, не было случайным заблуждением. Обе главные ошибки Бёрджера, присутствующие в первом и последнем параграфах, восходят к родовым чертам ориентализма, которые мы рассматриваем в данной книге. В том, что Бёрджер говорит об отсутствии значительных культурных достижений и в выводе по поводу изучения этого региона в будущем, а именно что Средний Восток из-за присущей ему слабости не привлекает большого внимания ученых, мы видим почти дословное повторение канонического мнения ориенталистов о том, что у семитов никогда не было выдающихся культурных достижений, и что, как часто повторял Ренан, семитский мир слишком беден, чтобы когда-либо привлечь внимание мира. Более того, делая подобные проверенные веками заявления и обнаруживая полную слепоту к тому, что находится перед глазами – в конце концов, Бёрджер писал эти строки не пятьдесят лет тому назад, а в то время, когда в США около десяти процентов от импорта нефти шло со Среднего Востока и когда их стратегические и экономические инвестиции в этот регион стали невообразимо огромными, – Бёрджер тем не менее уверен, что занимает верную позицию как ориенталист. На самом деле он говорит, что без таких людей, как он, Средний Восток был бы забыт, и что без него в качестве посредника и истолкователя этот регион невозможно понять – отчасти потому, что то немногое, что здесь может быть понято, имеет весьма своеобразный характер: только ориенталист может толковать Восток, поскольку тот совершенно не способен истолковывать себя сам.

То обстоятельство, что Бёрджер, когда писал эти строки, был не столько классическим ориенталистом (он им не был и не является), сколько профессиональным социологом, не умаляет его связи с ориентализмом и господствующими в этой сфере идеями. Среди них особенно характерна антипатия к тому материалу, который составляет основу исследований. У Бёрджера эта антипатия сильна настолько, что перекрывает ему очевидную реальность. И что еще поразительнее, она позволяет ему не задавать себе вопрос, почему же, если Средний Восток «не обладает значительными культурными достижениями», он должен рекомендовать всем и каждому посвятить свою жизнь, как это сделал сам Бёрджер, изучению его культуры. Гуманитарии, в отличие, скажем, от врачей, изучают то, что им нравится и что их интересует. Только чрезмерно раздутое чувство культурного долга может подвигнуть гуманитария заниматься тем предметом, о котором сам он не слишком высокого мнения. Тем не менее именно это чувство долга и взращивал ориентализм, поскольку целые поколения ориенталистов культура отправляла на баррикады, где в силу своей профессиональной деятельности те сталкивались с Востоком – с его варварством, необычностью и своенравием – и от имени Запада удерживали это всё в границах.

Я упомянул Бёрджера как пример академического подхода к исламскому Востоку и как пример того, как научные круги могут поддерживать карикатурные образы, пропагандируемые массовой культурой. Однако Бёрджер, кроме того, олицетворяет собой все самые последние трансформации, охватившие ориентализм, его превращение из преимущественно филологической дисциплины в широкое и очень обобщенное восприятие Востока в социальных науках. Ориенталист уже больше не пытается в совершенстве овладеть эзотерическими языками Востока – вместо этого он выступает как социолог, который «прилагает» свою науку к материалу Востока, как, впрочем, и к любому другому материалу. Это особый американский вклад в историю ориентализма, и его можно датировать периодом сразу после Второй мировой войны, когда Соединенные Штаты заняли позицию, прежде занимаемую Англией и Францией. До этого времени американский опыт Востока был довольно ограниченным. Им интересовались лишь отдельные чудаки вроде Мелвилла, циники вроде Марка Твена, американские трансценденталисты, усматривавшие связь индийской мысли со своей собственной, немногочисленные теологи и исследователи Библии, изучавшие языки библейского Востока. Были еще отдельные случаи дипломатических и военных столкновений с берберскими пиратами, нерегулярные морские экспедиции на Дальний Восток и, конечно же, вездесущие миссионеры. В Америке не было глубоко укорененной традиции ориентализма, и, следовательно, имевшиеся у американских исследователей познания, в отличие от Европы, не проходили через сито филологических по своим истокам процессов уточнения, переформулирования и реконструкции. Также отсутствовал и творческий вклад художественной литературы: возможно, потому, что американский фронтир – единственное, что привлекало внимание писателей, – лежал к западу, а не к востоку. Вскоре после Второй мировой войны Восток стал не широкой и всесторонней темой, как это было на протяжении многих веков в Европе, а, скорее, темой административной и политической. Именно в этой ситуации появляется ученый-обществовед, эксперт нового типа, на чьи в чем-то более узкие плечи и ложится мантия ориентализма. Такие эксперты, в свою очередь, как мы увидим, так видоизменили ориентализм, что он стал едва узнаваемым. Однако культурно-враждебный подход новый ориентализм унаследовал и сохранил.

Один из ошеломляющих фактов нового американского обществоведческого подхода к Востоку – это странное избегание им художественной литературы. Можно прочитать кипы научных текстов по современному Ближнему Востоку и не встретить ни одной ссылки на художественное произведение. Для экспертов-регионоведов важнее «факты», и тут литературные тексты – скорее, помеха. Результатом такого упущения в современных американских представлениях об арабах и об исламском Востоке стало то, что весь регион и населяющие его народы оказываются концептуально выхолощенными, сведенными к разнообразным «подходам», «тенденциям» и статистике – короче, дегуманизированы. Если арабский поэт или писатель, каких немало, пишет о своем опыте, ценностях, о своей человеческой природе (каким бы странным он ни был), он фактически разрушает те модели (образы, клише, абстракции), которыми представлен Восток. Художественный текст более или менее прямо говорит о жизненных реалиях. Его сила не в том, что автор – араб, англичанин или француз, его сила заключена в мощи и жизненности слова, которое, перефразируя Флобера из «Искушения Св. Антония», вырывает идолов из рук ориенталистов и заставляет их отказаться от своих великовозрастных детей-паралитиков, то есть от своих идей о Востоке, которые они пытались выдавать за подлинный Восток.

Отсутствие художественной литературы и сравнительно слабые позиции филологии в современных американских исследованиях по Ближнему Востоку – вот черты нового причудливого ориентализма, когда уже само использование этого термина становится необычным. Действительно, мало что в фигурах этих современных академических экспертов по Ближнему Востоку напоминает тот традиционный ориентализм, который завершился вместе с Гиббом и Массиньоном. Как я уже говорил, главное, что осталось, – это культурная враждебность и толкования, основывающиеся не столько на филологии, сколько на «экспертном опыте». Родословная современного американского ориентализма берет начало скорее в армейских школах иностранных языков, созданных во время и после войны, вследствие внезапно проявившегося в послевоенный период интереса правительства и корпораций к не-западному миру, в соперничестве в годы холодной войны с Советским Союзом и при остаточном миссионерском отношении к восточным народам, которых считали созревшими для реформ и перевоспитания. Нефилологическое изучение эзотерических восточных языков полезно по элементарным стратегическим причинам, однако также оно полезно в силу того, что придает почти мистическую ауру авторитету «эксперта», который, получив свои навыки из первых рук, может работать даже с таким безнадежно темным материалом.

В системе социальных наук языковые исследования – инструмент для достижения более высоких целей и определенно не для изучения художественных текстов. Так, в 1958 году Институт Среднего Востока (MEI – околоправительственная организация, созданная для того, чтобы наблюдать за исследовательским интересом к Ближнему Востоку и его финансово поддерживать) выпустил «Отчет о текущих исследованиях». Статье «Нынешнее состояние арабских исследований в Соединенных Штатах» (написанной, что примечательно, профессором-гебраистом) предпослан эпиграф, объявляющий, что «знание иностранных языков уже не является более исключительным уделом ученых-гуманитариев. Теперь это рабочий инструмент в руках инженеров, экономистов, социологов и многих других специалистов». В целом сообщение подчеркивает значимость арабского языка для менеджеров нефтяных компаний, техников и военного персонала. Но главный пункт отчета представлен в трех следующих предложениях: «В российских университетах теперь готовят специалистов, которые свободно говорят по-арабски. Россия осознала, насколько важно обращаться к людям и их умам на родном для них языке. Соединенные Штаты не могут более откладывать развертывание собственной программы по изучению иностранных языков»[996]. Итак, восточные языки являются частью некоторой политической задачи – так было почти всегда всегда – или частью постоянной пропагандистской работы. В обоих случаях изучение восточных языков становится инструментом, реализующим тезис Гарольда Лассуэлла о пропаганде, когда важно не столько то, что представляет собой тот или иной народ или что он думает, а то, кем его заставляют быть и как заставляют думать.

В реальности пропагандистский подход берет в расчет индивидуальность и безразличен к формальной демократии. Внимание к индивидуальному обусловлено тем, что крупномасштабные действия зависят от поддержки масс, и опытом непостоянства людских предпочтений… Это внимание к людям в массах основывается не на демократической догматике, будто люди сами способны судить о собственных интересах. Современный пропагандист, как и современный психолог, признает, что люди нередко собственные интересы осознают плохо, бросаются от одной альтернативы к другой без веских причин или же боязливо цепляются за совершенно замшелые идеи. Вычисление перспективы на фоне постоянных изменений в привычках и ценностях предполагает нечто большее, чем просто оценку предпочтений человека вообще. Это означает необходимость учета структуры отношений, в которые вовлечены люди, выявления признаков предпочтений, которые могут не отражать никаких осознанных намерений, и направления программы к такому решению, которое соответствовало бы действительности…

Принимая во внимание эти дополнения, которые действительно требуют массовых действий, задача пропагандиста в том, чтобы придумать такие представляющие цель символы, которые послужили бы двоякой цели: усвоению и адаптации. Символы должны вызвать спонтанное приятие… из этого следует, что идеал управления – это контроль над ситуацией не за счет предписаний, но за счет правильных прогнозов… Пропагандист принимает как должное, что у всего в мире есть причина, но предсказуем он лишь отчасти…[997]

Таким образом, знание иностранного языка – это часть хитроумной атаки на население, точно так же, как изучение иностранного региона – Востока – оказывается программой контроля через предвидение.

Подобные программы всегда должны иметь определенную либеральную внешнюю оболочку, лоск, и обычно это – часть работы ученых, людей доброй воли, энтузиастов. Идея, которую продвигают: изучая восточного человека, мусульман или арабов, «мы» имеем возможность узнать другие народы, их образ жизни и мысли и так далее. А потому лучше всего предоставить им возможность говорить самим за себя, представлять самих себя (пусть даже за этой фикцией стоит реплика Маркса – с которым согласился бы и Лассуэлл, – обращенная к Луи Наполеону: «Они не могут представлять свои интересы, их должны представлять другие»). Но только до определенного момента и определенным образом. В 1973 году во время тревожных дней арабо-израильской войны журнал The New York Times опубликовал две статьи, одна из которых представляла израильскую сторону конфликта, а другая – арабскую. Израильскую сторону представлял израильский юрист, а арабскую – бывший американский посол в одной из арабских стран, у которого не было специальной ориенталистской подготовки. Прежде чем перейти к простому выводу о том, что, как известно, арабы считаются неспособными представлять себя сами, неплохо было бы вспомнить, что и арабы, и евреи – это семиты (в том широком культурном смысле, о котором мы уже говорили), и что и те и другие были поставлены в такое положение, что их нужно было представлять (западной аудитории). Здесь уместно вспомнить отрывок из Пруста, в котором описывается внезапное появление еврея в аристократическом салоне: