Книги

Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России

22
18
20
22
24
26
28
30

Допуская разный уровень «включенности» социальных групп в советские модернизационные процессы, мы предположили, что и степень участия советских граждан в поддержании форм авторитетного дискурса и публичной жизни сообществ была разной. В этой связи нас интересует, какие задачи решали периферийные партсобрания в условиях ликвидированной хозяйственной автономии в сельской местности и лесных поселках. Превратились ли они в формальный институт или являлись для сельского сообщества местом реальных обсуждений? Коснулся ли риторики сельских коммунистов 1960–1970‐х перформативный сдвиг, описанный Алексеем Юрчаком на материалах жизни советских городов?

Для того чтобы ответить на эти вопросы, мы рассмотрели массив из более чем ста протоколов низовых партийных собраний, написанных в 1960–1980‐е годы. В центре нашего внимания были протоколы партийных организаций колхозов «Борьба» и «Красное знамя», образовавших в 1970 году совхоз «Воробьевский» Глазатовского и Мигачевского сельских советов Кирилловского района Вологодской области; протоколы совхоза «Плодовопитомнический», в 1970‐е годы ставшего совхозом «Майский» Рабоче-Крестьянского сельского совета Вологодского района Вологодской области, – они хранятся в Вологодском областном архиве новейшей политической истории (ВОАНПИ); а также протоколы партсобраний различных цеховых партийных организаций Ругозерского леспромхоза Республики Карелия из Национального архива республики Карелия (НАРК)[807]. Хотя поселки лесозаготовителей формально не являются сельской местностью, условия жизни в них, отдаленность от городских поселений и численность партийных ячеек в целом позволяют рассматривать партийные собрания, проводившиеся в поселках, в одном ряду с собраниями колхозных и совхозных партийных организаций.

ЯЗЫК В СОВЕТСКОЙ КУЛЬТУРЕ, ИЛИ НЕСКОЛЬКО СЛОВ О МЕТОДОЛОГИИ

Для исследователей, изучающих процедуры принятия решений в СССР, не секрет, что все наиболее значимые решения в жизни страны исходили от политической воли руководства, а не выдвигались «снизу»[808]. Это обстоятельство стало основанием противопоставления публичных режимов в СССР и западных странах. Политические философы усматривали в этом принципиальную разницу между тоталитаризмом и демократиями[809]. Например, условия политической несвободы связывались с отсутствием в России языка публичного обсуждения[810]. Однако, при всей справедливости этого общего рассуждения, низовые партийные собрания как проявления специфической советской публичной сферы находили мало внимания у исследователей[811]. Немногочисленные исследования указывали на их «декоративный» характер и тот факт, что они служили инструментом воспитания коммунистов. Так, партийные собрания органов советской юстиции 1920–1930‐х годов, например, не влияли на характер судебных решений[812]. Их функции заключались в поддержке партийных инициатив, просвещении и мотивировании коммунистов «работать над собой». Практика исповедей и раскаяний на партсобраниях 1930‐х годов служит тому наглядным подтверждением[813].

Размышляя о феномене советской культуры, Борис Гройс утверждал, что философские аргументы, сформулированные в первые десятилетия советской власти для обоснования политических решений, в СССР имели гораздо больше веса по сравнению с экономической рациональностью, предложенной рынком[814]. Первенство философии над экономикой делало советский проект уникальным на фоне других стран. Как писал Гройс, «коммунизм сталинского образца реализует платоновскую мечту о правлении философов, осуществляемую исключительно посредством языка»[815]. Диалектический материализм, по его мнению, являлся не просто отвлеченной формулой советского дискурса, но «кровью и плотью» философского осмысления реальности советских людей, требовавшей от всех носителей языка особенного взгляда на описываемую проблему или явление. Гройс называл такой подход тотальным и понимал под ним свойство советского субъекта видеть явления во всей своей противоречивости и парадоксальности[816].

С точки зрения «тотального подхода» реальность нельзя было описать исключительно в терминах успеха или провала. В рассказе о ней всегда должен быть отражен процесс, движение, создаваемое в результате борьбы антагонистических сил: хорошего и плохого, прогрессивного и отсталого, сознательного и стихийного. И хотя с точки зрения официального дискурса все прогрессивное в советском обществе безусловно превалировало, отсталому – недостаткам, пережиткам и ошибкам – также всегда уделялось внимание[817]. Описание успехов в совокупности с «отдельными недостатками» стало общим местом в суждениях о социалистической реальности.

Принципы описания реальности, закрепленные в языке советского официального дискурса, перекликаются с особенностями соцреализма в литературе. По мнению Катарины Кларк, исследовавшей master plot соцреалистических романов, именно противопоставление «стихийного» «сознательному» является сюжетообразующим элементом, вокруг которого строится основное повествование[818]. Ставшая «общим местом» советских художественных произведений борьба главного героя за лучшее будущее и преодоление им на пути к победе многочисленных преград находят множество параллелей с формой обсуждения производственных вопросов и рутины на страницах протоколов партсобраний[819]. Таким образом, советское публичное пространство становилось специфическим или отличным от пространства других стран не только в силу особенной организации власти (создание новых институтов и публичных пространств, к которым мы относим партсобрания), но и в силу создания специфического языка, на котором говорили в этих пространствах.

Языку как инструменту изучения советской культуры посвящены многие исследования[820]. Один из основоположников этого направления в истории Стивен Коткин размышлял о советском новоязе как средстве и способе советизации населения. Усваивая новую для себя терминологию и речевые обороты, рабочие Магнитогорстка 1930‐х годов учились мыслить в новых для себя категориях[821]. К схожим выводам приходила Шейла Фицпатрик, анализируя крестьянские документы личного происхождения 1920–1930‐х годов: биографии, жалобы, письма во власть, доносы[822]. По ее мнению, после революции люди не просто осваивали советский язык, чтобы стать полноценными гражданами новой страны, но пытались инструментализировать его, используя для решения собственных проблем, будь то расширение жилплощади или получение финансовой помощи от государства.

Размышляя над документами личного происхождения советских людей, написанными в период сталинизма, Йохен Хелльбек и Игал Халфин видели в ведении дневников, составлении автобиографий, выступлениях на партийных чистках практики работы над собой. Сравнивая себя с советскими героями и развивая в себе те качества, которые казались людям главными для жизни в советском государстве, они взращивали в себе «советскую личность»[823]. «Работа над собой» продолжалась и в более позднее время. Как показала Алексис Пери в своей работе о ленинградской блокаде, люди стремились сохранить свою советскую субъектность в условиях катастрофы, ведя дневники и описывая увиденное и пережитое в категориях советского языка, ставшего родным и понятным для поколения горожан, рожденных в СССР[824]. И хотя проводимая работа над собой далеко не всегда была ориентирована на публику, пространство партийных собраний 1930‐х годов, как правило, ее подразумевало[825].

При всей разнице подходов к изучению советского языка и советской субьективности исследователи сходятся во мнении о том, что именно сталинизм стал критически важным для формирования официального советского дискурса. По мнению Алексея Юрчака, время, когда Иосиф Сталин признавался главным источником истинности и достоверности всех основных суждений и концепций в советской культуре, породило весьма своеобразную систему артикуляции смыслов[826]. Признавая верность «сталинской экспертизы» в годы культа личности, советский послевоенный дискурс оказался в беспомощном состоянии после кончины вождя. Никто из его наследников не смог приобрести тот же статус «эксперта», что и Сталин. В результате официальный дискурс стал воспроизводить проверенные временем формулировки, повторяя их снова и снова как наиболее нейтральные и не противоречивые. Такой извод советского дискурса породил своеобразный феномен, названный Юрчаком «перформативным сдвигом»[827].

С одной стороны, повторение и переповторение ключевых для СССР идей и формулировок (процесс «нормализации языка»), будь то о классовом происхождении государства или оппозиции социалистического строя капиталистическому, создавали преемственность культурных смыслов. С другой стороны, за счет неизменяемой формы репрезентации, смысл, вкладываемый в формулировки, постепенно обесценивался и превращался в риторический оборот. Прослеживая изменения языка советских газет на протяжении нескольких послевоенных десятилетий и анализируя принципы создания официальных советских текстов, Юрчак пришел к выводу о том, что штампы советских передовиц не столько отражали смысл происходивших в мире и обществе перемен, сколько воспроизводили форму официального высказывания, открытого для любых трактовок[828]. Обезличенность и универсальность формулировок скрывали позицию агента высказывания и делали советский официальный дискурс универсальным при аргументации «за» или «против» того или иного обсуждаемого вопроса. Другими словами, «перформативный сдвиг», наметившийся сразу после смерти Сталина и ставший языковой нормой в позднесоветском обществе, придал значение форме высказываний, низведя до минимума их смыслы[829]. Политический язык советской документации и публичные обсуждения в режиме партийных собраний, таким образом, Юрчак предлагает рассматривать в качестве инструментов, воздействующих на формы и способы описания советской реальности.

Таким образом, и для Юрчака, и для Гройса парадоксальность советского дискурса представлялась главным условием существования советской политической и идеологической системы, предполагавшей известную свободу в поступках и действиях советских людей, но очевидную их зависимость от формы описания реальности.

Эффект партийных обсуждений, проходивших в режиме официальной публичности, состоял не только в том, что люди видели и использовали по-своему зазор между формой советского официального дискурса и смыслами повседневной жизни, но и в том, что дискурсивные стратегии, вырабатываемые в результате партийных встреч, становились языком большинства публичных мероприятий, будь то профсоюзные или школьные собрания, производственные совещания или собрания сельских советов. Как писал Олег Хархордин, «советское интуитивное представление о том, как проводить собрание, сохраняется теперь в остаточном виде и в постсоветской действительности, если учесть, что теперь нет пионерских дружин и комсомольских организаций и школьные и университетские собрания проводятся нынешней молодежью на базе навыков, переданных им их воспитателями, учителями и профессорами, в чьи тела, так сказать, вписано еще советское время»[830].

ПРОТОКОЛЫ КАК ЖАНР СОВЕТСКОЙ ДЕЛОПРОИЗВОДСТВЕННОЙ ДОКУМЕНТАЦИИ

Сравнение протоколов партийных собраний колхозов, совхозов и леспромхозов российского северо-запада, написанных в 1960–1980‐е годы, показывает, что они имели одну и ту же структуру в оформлении стенограмм партийных встреч и писались одним языком. Безотносительно к тому, где проходило собрание – в преуспевающем совхозе, «дышащем на ладан» колхозе или крепком лесопромышленном предприятии, – протоколы партийных собраний следовали одной и той же логике при описании советской действительности с насущными проблемами и борьбой за результаты, поддержкой решений партии и правительства, «отдельными успехами» и «некоторыми недостатками». Анализ формы протоколов, в которые хотя и заносилась не вся информация, звучавшая на партийных встречах, свидетельствует об унифицированном характере обсуждений. Все партийные встречи проходили по заранее оговоренным правилам.

В советской культуре протокол партсобрания являлся жанром отчетной документации. Протоколы партийных собраний низовых организаций являлись самым массовым источником информации о партийной жизни СССР, учитывая, что партийные организации в период позднего социализма были атрибутом работы практически всякого советского учреждения от завода до детского сада.

В своем исследовании, посвященном тому, как архивы влияли на представление исследователя о религиозности советского населения, антрополог Соня Лурман писала о разных способах прочтения официальных документов[831]. Вслед за Натали Зимон-Дэвис она видела в структуре и принципах хранения документов особенности того, как, в зависимости от собственных целей, государственный аппарат оформляет и концептуализирует прошлое и настоящее. Документы советского делопроизводства в этом смысле не уникальны. В зависимости от государственного запроса они отличались степенью подробности и отсутствием или наличием в них нужного фильтра при подаче материала.

За годы существования СССР протоколы партийных собраний пережили существенную трансформацию. Говоря о генеалогии этого жанра, следует указать на стенограммы партийных встреч и съездов, решения которых считались источником легитимности власти с первых лет советской власти[832]. О связи стенограмм с протоколами свидетельствует и то, что основная часть протокола партийного собрания создавалась так же, как и стенограмма, по ходу заседания собрания, решения считались коллегиальными и обязательными для выполнения. Однако в отличие от стенограмм партийных встреч на высшем уровне, протоколы низовых партийных собраний не были очень подробными и предназначались не для нижестоящих органов, а для вышестоящих – райкомов партии и являлись свидетельством функционирования организации. Протоколы партсобраний фиксировали только часть происходившего действия: обычно в них обходилось без конспекта докладов и ответов докладчиков на вопросы.

Принципы ведения документации в работе низовых парторганизаций неоднократно были предметом обсуждений партийных органов, а соответствующие инструкции строго регламентировали как их форму, так и содержание. Например, «Инструкция по работе с документами в первичных партийных организациях» 1974 года предписывала ведение протокола на каждом партийном собрании[833]. В нем обязательно должны были быть указаны: дата собрания; количество членов и кандидатов в члены КПСС, состоящих на учете, присутствовавших и отсутствовавших на собрании; состав президиума или фамилии председателя и секретаря собрания; фамилии и должности докладчиков. По каждому пункту обсуждаемой повестки должна была производиться запись основных положений доклада и выступлений. Каждый протокол должен был оканчиваться постановлением, включавшим указание людей, ответственных за исполнение намеченных мероприятий, и сроки их выполнения. Инструкция не обязывала секретаря организации вести протокол, но именно он нес ответственность за его составление. По правилам, протокол должен был быть оформлен не позднее чем через пять (а в случае отчетно-выборного собрания через семь) дней после проведения собрания. Инструкция также регламентировала такие, казалось бы, малозначительные факты, как цвет чернил (синий, фиолетовый, черный) или копировальной ленты печатной машинки (черный). Протоколы партийных собраний визировались председателем и секретарем партийного комитета и сдавались в райком КПСС, а затем передавались в областной, краевой или республиканский партийный архив[834].

Обучали вести партийную документацию в рамках партийной учебы, а также в комсомольских организациях, собрания которых также должны были быть запротоколированы. Различные курсы, кружки политического просвещения, партийные школы, повсеместно организованные в 1960–1970‐е годы, давали среди прочих знаний, необходимых для коммунистов, представления о процедуре проведения партийных собраний и составлении сопутствующей документации.

Существование предписаний о том, как вести протоколы партийных собраний, не означало, однако, что партийные встречи везде проходили одинаково. Как не все коммунисты были прилежными студентами системы политического просвещения, так не каждый протокол соответствовал всем формальностям. Например, большинство протоколов колхоза «Борьба» Кирилловского района Вологодской области назывались выписками из протоколов, хотя по сути это были документы, ничем не отличавшиеся от обычного протокола[835]. Выписки следовало делать только в случае обсуждения кандидата в члены КПСС, но секретарь партячейки колхоза «Борьба» 1960‐х имел другое мнение на сей счет, отличное от мнения авторов рекомендаций. Значительная часть протоколов заседаний партийных ячеек Ругозерского леспромхоза 1960–1970‐х годов вообще не содержит ни «шапки» с общими данными о партийной организации и присутствовавших на собрании, ни постановления или резолюции. Встречались и более существенные различия. Например, протоколы партийных собраний совхоза «Воробьевский» нередко сопровождались конспектом выступления докладчика, в то время как секретари партийных организаций карельских леспромхозов этого никогда не делали и просто ограничивались указанием темы доклада[836]. Специфика проявлялась и в степени подробности: одни были чрезвычайно лаконичны, в то время как другие изобиловали подробностями и деталями.

Несмотря на эти различия, общий принцип составления протоколов партийных собраний был хорошо усвоен сельскими коммунистами. Разные почерки вручную написанных документов показывают, что их составлением занимались разные люди, а не один освоивший этот навык секретарь. Например, протоколы партсобраний «Борьбы» в 1960 году велись четырьмя разными почерками[837].