Книги

Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России

22
18
20
22
24
26
28
30

…весь в то время политический, общественный самиздат был связан либо с делом Синявского и Даниэля, либо с вопросом цензуры, сталинизма. Это не различалось, это все воспринималось как один поток. Дискуссий не было: все воспринимали 100 %, я бы сказал…[882]

С точки зрения Р. Никиша, размышлявшего о Германии накануне объединения, всплеск открытых писем есть признак демократизации общества[883]. Всплеск не публиковавшихся в официальной печати открытых писем в СССР в посттоталитарный, но все же предполагающий абсолютный контроль над печатью период дает материал именно для исследования того публицистического поля, на котором возможно обсуждение проблем, оставшихся за пределами советской печати. Связанная с противостоянием ресталинизации общественная дискуссия – способы создания необходимого для нее публичного пространства, способы ведения ее, вовлечение новых участников (граждан) в процесс формирования если не решений, то общественного мнения – и находится в поле нашего внимания.

* * *

Ко времени появления открытых писем диссидентского характера этот жанр, значимый и для Серебряного века, и для 1920‐х годов, для авторов и читателей газет прочно ассоциировался с одной из постоянных форм газетной публикации 1930–1950‐х годов, имитировавшей общественное мнение и общественную активность. Она была скомпрометирована не только бесконечными открытыми письмами читателей, рабочих и т. п., но и организованными сверху письмами, которые подписывали деятели культуры. Самое страшное среди них – и по последствиям, которые оно должно было за собой повлечь, и по тяжести, которую взвалили на себя подписавшие его, – так и не появившееся зимой 1953 года в «Правде» письмо «Ко всем евреям Советского Союза», «полностью» одобрявшее «справедливые меры партии и правительства, направленные на освоение евреями просторов Восточной Сибири, Дальнего Востока и Крайнего Севера»[884]. Подписавший это письмо В. Гроссман через несколько лет в романе «Жизнь и судьба» заставит физика Штрума подписать письмо, которое неприлично подписывать, и сделает одной из болевых точек романа именно неспособность противостоять втягиванию себя в публичное поле в качестве одного из тех, кто поддерживает происходящее.

Поддержать произошедшее должны были и писатели, поставившие подпись под письмом «Видеть всю правду!», которое было написано как ответ на письмо к ним западных писателей, возмущенных «подавлением восстания венгерского народа»[885]. Под этим письмом, имитировавшим дискуссию с Западом, поставили подписи не только Шолохов, Марков, известный просталинскими взглядами Кочетов, но также Твардовский, Каверин и Паустовский, меньше месяца назад на обсуждении романа Дудинцева «Не хлебом единым» говоривший в ЦДЛ о необходимости борьбы с последствиями культа личности.

За два года до того, в октябре 1954-го, в преддверии Второго съезда советских писателей в «Литературной газете» было опубликовано «Открытое письмо товарищам по работе»[886]. Такую форму выбрали будущие издатели альманаха «Литературная Москва» В. Каверин, К. Паустовский, Эм. Казакевич и поставившие под написанным ими письмом подписи С. Маршак, М. Луконин, Н. Погодин и С. Щипачев для разговора о необходимости реформирования Союза писателей и сокращения его структур[887] – вполне традиционную для газеты форму «предсъездовской дискуссии». Именно в порядке дискуссии авторам письма резко ответил с позиции одного из руководителей Союза писателей В. Ажаев – предложением создать еще одну структуру, Московское отделение Союза писателей (которое и было вскоре создано). В этом случае открытое письмо, пусть и не спущенное им сверху, а инициированное самими подписантами, также не привело к настоящей дискуссии – лишь к ее имитации.

На этом фоне личное «закрытое» письмо руководителям государства и партии часто воспринималось писателями как более достойное. Илья Эренбург, полагавший, что он предотвратил депортацию евреев своим письмом Сталину, в котором он предлагал поменять формулировки в письме «Ко всем евреям Советского Союза» и просил совета, подписывать ли ему это письмо в его нынешнем виде[888], впоследствии говорил о письмах своему литературному секретарю Юлии Мадоре, «что еще по сталинским временам помнит, что индивидуальное лучше коллективного»[889].

Если в сталинские годы коллективное письмо могло тянуть на сговор, а индивидуальное предполагало форму просьбы или совета[890] (будучи одновременно поступком, требовавшим мужества[891]), то в письмах 1963–1965 годов в ЦК, к генеральному прокурору и в другие инстанции Лидия Чуковская, Фрида Вигдорова, Наталья Грудинина и другие защитники Бродского, помимо просьбы, выражали возмущение, несогласие – но не в адрес системы, а в адрес конкретного недобросовестного судьи (Савельевой) и конкретного фальсификатора (Лернера). Сообщая о нарушениях в ведении дела, их письма предполагали не противостояние, но совместную работу с общими целями и ценностями – разобраться в судебной ошибке, освободить невиновного.

В марте 1966 года, в начале поры «подписантства», в письмах в инстанции мы находим и пример осторожно советующего письма от автора сталинской эпохи[892], и пример развития другой тенденции – выражения несогласия: несогласия теперь уже не с действиями конкретных людей, не с конкретными газетными публикациями, основанными на все той же недобросовестности конкретных людей (отчеты о суде над Бродским), но с высказыванием в газете от имени всех, в том числе от имени пишущего сейчас это письмо. 1–2 марта 1966 года, через две недели после суда над Синявским и Даниэлем, Владимир Тендряков пишет секретарю ЦК КПСС по вопросам идеологии, истории и культуры П. Н. Демичеву о том, что писателя, даже если его творчество вызывает возмущение, нельзя подвергать судебному преследованию.

Почему Владимир Тендряков написал письмо Демичеву, но не подписал появившееся через пару недель «письмо 62‐х», авторы которого просили разрешить им взять Синявского и Даниэля на поруки? Предположим: индивидуальное письмо в инстанции, по сравнению с коллективным письмом в инстанции, предполагало личную ответственность и потому давало больше свободы в выборе интонации. В личном письме Тендряков мог позволить себе, с одной стороны, неподходящие для коллективного письма маркеры непротивостояния системе (цитата из Маркса, дописанная им от руки к уже отпечатанной версии письма, видимо, дань надеждам на его результативность), а с другой – гораздо большие резкость и иронию, чем это возможно было бы в письме, о чем‐то просящем:

Волей не волей (sic) я прихожу к выводу, что делается попытка вести идейную борьбу старыми способами тридцать седьмого года.

Может кто-то и хочет возврата в мрачное прошлое тридцать седьмого? Тогда этим товарищам хотелось бы заявить, что они действуют непоследовательно и слишком робко: единичными арестами погоды не сделаете ‹…›.

‹…› И нужно ли говорить в заключение, что с письмом секретариата Союза Писателей, по сути тоже анонимным, без подписей, с письмом безответственно говорящим от лица всех писателей, я согласиться не могу, как не могу согласиться с редакционной статьей в «Правде»[893].

И вторая причина: открытое письмо вообще – как и именно «Открытое письмо в редакцию „Литературной газеты“» от 19 февраля 1966 года, о котором идет речь, – все еще воспринималось Тендряковым как непрозрачная, неблагородная форма публичной коммуникации. Сообщая о своем несогласии с открытым письмом секретариата Союза писателей, ссылающегося «на активную поддержку» тоже безымянных «миллионов и миллионов граждан»[894], Тендряков отмежевывался от заявленной секретариатом позиции: задача отмежевания от какой-то огромной расплывчатой общности станет одним из основных рычагов и протеста вообще, и многих открытых писем, и в частности письма Лидии Чуковской к Михаилу Шолохову: первого открытого письма, реабилитировавшего саму эту форму, после нескольких предыдущих попыток, и содержательно, и этически не вполне однозначных[895].

Автор «закрытых» писем в недавнем деле Бродского, эту форму – открытое письмо – Лидия Чуковская нашла не сразу. Защитникам Бродского публичное разоблачение фальсификаций в газетных отчетах казалось задачей второстепенной, ставившей под угрозу основную – его досрочное освобождение. Теперь же, после снятия Хрущева, стало важным публичное обсуждение газетных статей, возвращающих к сталинским репрессиям: сравнение с ними – отличительная черта писем, отправленных в ответ на опубликованную еще до суда, но уже обличающую подсудимых статью Д. Еремина и последовавшую за ней публикацию откликов возмущенных Синявским и Даниэлем читателей[896].

Письмо в «Известия» Лидии Чуковской и Владимира Корнилова[897], как и письма Юрия Левина и Юрия Герчука[898], с формальной точки зрения вряд ли еще можно отнести к открытым, скорее к обычным письмам читателей:

Уважаемый товарищ редактор!

В номере 10 Вашей газеты от 13 января 1966 года помещена статья Дм. Еремина «Перевертыши».

Молча пройти мимо этой статьи мы не можем[899].

Эти письма, как и письма Елены Ржевской и Ирины Роднянской[900], должны были стать моральным протестом, о факте и содержании которого знает лишь ближний круг, – но буквально сразу авторы некоторых их них уже искали пути для опубликования своего письма на Западе[901]. Самиздат, о достаточности которого Лидия Чуковская как раз в эти месяцы писала в своей книге-плаче о Фриде Вигдоровой, по каким-то причинам ей не подошел: в каталоге, отражающем Собрание документов самиздата, нет ее и Владимира Корнилова письма. Видимо, искали иностранных журналистов, которые помогут с передачей текста письма по радио: в первые недели после суда над Синявским и Даниэлем западное радио уже воспринимается как возможная трибуна, с которой можно произнести то, что прозвучит альтернативой публикациям отчетов о суде в советских газетах (прецедент – выступление Ларисы Богораз по «Голосу Америки», о котором Раиса Орлова делает запись 23 февраля):

Крупицы сопротивления. Все отказываются выступить по радио, даже Соболев. Но и найти того, кто прочитает вслух письмо ЛК [Лидии Чуковской] пока не можем. Так что же, нас семеро или тысяча?[902]