Похожим образом начинается постановление общего партсобрания совхоза «Майский» от 6 февраля 1975 года: «Заслушав и обсудив доклад секретаря парткома Павлик В. Н. „Задачи партийной организации в свете постановления Пленума Обкома КПСС“, партийная организация и партийное собрание отмечает, что за 4 года текущей пятилетки коллектив совхоза достиг определенных успехов в производстве и продаже государству продукции растениеводства и животноводства. Так, план продажи основных видов сх продукции составит в сумме за 4 года (1971–1974) зерновые – 316 %, картофель – 129 %, молоко – 113 %, мясо 145 % и т. д.»[870]
После перечисления достижений страны, области, района и хозяйства наступала очередь недостатков, к числу которых авторы документа относили все озвученные и не озвученные на партсобрании проблемы. Если речь шла о производстве, тут писали о низкой трудовой дисциплине и недостаточных надоях, проблемах с запчастями и перебоях с доставкой кормов и т. д. Если о работе парторганизации – то «о недостаточном контроле», «слабой организации», «невнимании к работе» и т. д.
За счет противопоставления положительных и отрицательных сторон развития производственной жизни в тексте создавалось напряжение, где оптимистическое будущее в виде перечисленных экономических успехов страны, области или района (названных в начале решения или постановления) уже признавалось состоявшейся реальностью. Таким образом, сельским коммунистам оставалось лишь ликвидировать отдельные недостатки в своем совхозе.
Важной спецификой партийных решений и постановлений было и то, что они были адресованы, по сути, аудитории партийного собрания, обычно состоявшей исключительно из коммунистов. Несмотря на постановление о Ярославской городской парторганизации, беспартийные на партийные собрания в сельской местности в основном не ходили, если повестка не включала специальных вопросов, предполагавших их присутствие. Поэтому в протоколах все рекомендации формулировались таким образом, чтобы у вдруг решивших проверить исполнение решения райкома не было шанса понять, чтó изменилось в жизни совхоза или леспромхоза со времени их принятия. Этот эффект достигался использованием безличных устойчивых выражений, вуалирующих смыслы. Так, наиболее часто встречающимися были: «усилить работу», «взять под контроль», «проследить за соблюдением» и т. д. Например, в ответ на бездействие совхозного комсомола партсобрание колхоза «Борьба» в 1968 году предлагает собранию «устранить имеющиеся недостатки в работе комсомольской организации», «улучшить воспитательную работу среди молодежи» и «добиться устранения недостатков в проведении комсомольских собраний»[871]. Постановление партсобрания совхоза «Воробьевский» от 4 апреля 1973 года призывало партийную организацию приступить к выполнению правительственного постановлении и «постоянно концентрировать усилие специалистов на повышение культуры земледелия, животноводства, высокоэффективного использования земли, машин и других материально-технических средств»[872].
Понятно, что способов, благодаря которым можно было бы измерить «усилия» или «контроль», не существует, поэтому, предлагая такие действия, партком отдавал себе отчет в том, что решения не будут выполнены, но продолжал их вписывать в протоколы, соблюдая форму[873].
В том случае, если партсобрание обсуждало производственные дела, а не внешнюю политику или поведение отдельных коммунистов, рекомендации строились таким образом, чтобы они согласовывались с решениями управлений колхоза. Поэтому решения партсобраний лишь вторили производственным совещаниям и приглашали «улучшить подготовку к севу», «серьезнее отнестись к вопросам техники безопасности» и т. д.
Осознание бессмысленности постановлений низовых партсобраний, по-видимому, приходило в головы не только самим участникам партсобраний и авторам стенограмм, но и руководству партии, которое на всем протяжении функционирования системы отчетов стремилось обязать коммунистов стать более ответственными. Поэтому периодически им предлагалось «брать на контрольный учет собственные решения». В ответ на эти требования в отчетах партсобраний периодически встречались фамилии ответственных коммунистов, вписанные напротив каждого решения или рекомендации: «Ремонт производственных помещений закончить в срок, ответственный прораб совхоза В. В. Соколов» или «Комитету комсомола провести обмен членских билетов. Ответственная: секретарь комсомольской организации совхоза т. Власова»[874] и т. д. Правда, во многих случаях решения предлагали личную ответственность тем, кто и так ее разделял, занимая ту или иную должность. Поэтому протоколы упорно назначали агронома ответственным за сев, зоотехника – за подвоз кормов, а бригадиров – за трудовую дисциплину.
Таким образом, решения и постановления партийных собраний являлись той частью протоколов, которая наиболее последовательно воспроизводила форму авторитетного дискурса. Именно в этой части употреблялись такие обороты речи, которые создавали видимость действия, но не предполагали его совершения. К тому же, являясь главными исполнителями взятых на себя поручений, сельские коммунисты старались формулировать их таким образом, чтобы не подставить себя под удар в случае проверки. Уклончивые формулировки позволяли мастерски это сделать. В конце концов, советовать вывезти навоз было проще, чем сделать это силами собственной партийной организации.
Не имея возможности менять советскую жизнь к лучшему так быстро, как это провозглашалось на съездах и в передовицах советских газет, партия учила людей «правильно» к ней относиться и оценивать окружающий мир через призму «тотального» взгляда. Система советского языка в совокупности с новыми ритуалами, в числе которых можно считать и режим публичного обсуждения проблем низовых партийных организаций, сделали эту задачу вполне решаемой. Своеобразная структура нарратива партийных собраний была методом социалистического воспитания, который позволял молодым коммунистам и беспартийным познавать советский язык и оценивать реальность в его терминах.
Опираясь на теорию перформативного сдвига, предложенную Алексеем Юрчаком, мы взглянули на протоколы партсобраний не просто как на источник описания сельской повседневности, но и как на оттачиваемые со временем навыки репрезентации советской жизни. Форма партийных протоколов, четко делившая текст на определенные смысловые части, в 1960‐е годы стала условием появления различных феноменов, принципиально значимых для советской культуры позднего социализма.
Одним из таких феноменов является «тотальный», в терминологии философа Бориса Гройса, взгляд на советскую действительность, при котором учитывался баланс между описанием двух разновекторных оценок и направлений: положительного процесса (движения к коммунизму) и некоторых сопровождающих его отрицательных явлений (или отдельных недостатков). Любой описываемый объект всегда должен был быть представлен с учетом этих позиций. Следование этому правилу в протоколах партсобраний не только выражалось в дуалистичной системе оценки в партийных докладах или решениях собраний, где рассказ всегда начинался с показателей успехов, а заканчивался отдельными недостатками, но и закрепилось в самой протокольной структуре. Раздел вопросов, фиксировавший в протоколах высказывания участников собраний, не принимавшиеся во внимание при написании итогового постановления, служил пространством для критических замечаний. При этом «семантический разрыв» внутри текста протокола (когда вместо темы доклада собрание обсуждает внутренние вопросы жизни сообщества или производства, а затем принимает решение исключительно по заслушанному докладу) говорит об инструментализации формы. Видя бессмысленность собрания с точки зрения практической пользы и экономики хозяйства, сельские коммунисты использовали это пространство по-своему, а именно доводя до сведения читающего протоколы райкома по-настоящему волнующие сообщество проблемы или имитируя активность, столь важную для признания заседания успешно состоявшимся.
В условиях дефицита альтернативных партсобранию публичных пространств для обсуждения дел предприятия или совхоза в сельской местности члены сообществ обсуждали волновавшие их вопросы даже в условиях предельно формализованных встреч. Усвоив правила проведения дискуссии и язык официальной публичности, они открыто и безопасно существовали в режиме тесного контакта с государством и тем самым, при желании, наполняли партсобрания важным для присутствующих (а значит, и для локальных сообществ) смыслом. Иными словами, партсобрания на периферии были не только ритуальной формой поддержания установившегося порядка или авторитетного дискурса, но и актом публичного обсуждения, важного для существования сообщества. Несомненно, в деревнях и поселках 1960–1970‐х годов, так же как и в городской среде, существовали различные «сообщества своих», где можно было с разной степенью открытости обсуждать повседневные заботы. В некоторой степени сельская среда создавала гораздо больше возможностей для такого рода контактов. В то же время партсобрания как места публичного обсуждения производственных и бытовых вопросов оказывались гораздо более значимыми для периферии по сравнению с описанными в исследовании Юрчака городскими сообществами. Находясь в состоянии перманентной включенности в тесные сельские социальные связи, люди искали возможности, которые бы позволяли выходить за пределы локального социума и межличностных отношений, выводя дискуссию, с одной стороны, на уровень общегосударственного авторитетного дискурса, а с другой – на решение повседневных производственных и бытовых вопросов.
Выгодное для центрального руководства «масштабирование» звучащей на партсобрании критики создавало ситуацию, при которой, с одной стороны, критика присутствовала, а значит, принцип «тотальности» не нарушался. А с другой – эта критика не затрагивала реальных причин сложившейся проблемной ситуации, нередко связанной с компетенциями вышестоящих партийных органов. Партсобрания могли сколь угодно долго говорить о плохих дорогах, но критиковали при этом лишь коммунистов своей организации, а не райком, ответственный за выделение «дорожных» средств.
Наконец, умение формулировать задачи таким образом, чтобы их не выполнять и не брать на себя ответственность, и оттачиваемое годами написание ни к чему не обязывающих решений и постановлений вырабатывали у членов партийных организаций совхозов, колхозов и леспромхозов устойчивое чувств «вненаходимости», столь же практиковавшееся в советской сельской местности, сколь и в описанных Юрчаком крупных городах.
«Дискуссий не было…»
Открытые письма конца 1960‐х годов как поле общественной рефлексии
Открытые письма – это «богатая вариациями форма публицистики»[875], не ставшая еще предметом активного изучения. Так в предисловии к первой комментированной антологии с открытыми письмами на немецком языке – от Лютера до Меркель – писали ее составители Р. Никиш и Р. Эссиг в 2007 году, через несколько лет после всплеска исследований открытых писем, спровоцированного расцветом этого жанра в период объединения Германии. В СССР расцвет открытых писем относится к 1960–1980‐м годам: каталог самиздата на сайте Международного Мемориала по запросу «открытое письмо» выдает более пятисот документов, в том числе за 1960‐е – более восьмидесяти. Однако как совокупность документов эти открытые письма, существующие в очень небольшом количестве экземпляров[876], также еще не спровоцировали появление единого поля посвященных им исследований: исследовательские оценки открытых писем 1960–1980‐х годов в диссидентской среде[877] сильно уступают мемуарной литературе и дневникам, содержащим описания процессов составления писем, сбора подписей и последствий для подписантов[878].
В 1960–1980‐е открытые письма стали способом и сообщения новостей (об арестах, судах и т. п.), и обсуждения общественно значимых вопросов. Слушавшим радио во второй половине 1960‐х годов открытые письма были доступны – как и весь остальной самиздат, передававшийся целиком или упоминавшийся западными радиостанциями. Глушение «вражеских голосов» несколько раз ослаблялось в хрущевские годы: «Радио Свобода» в Москве слушать было практически невозможно (москвичи слушали на дачах – многим нестоличным жителям оно тоже было доступно), а Би-би-си, «Голос Америки» и становившаяся все популярнее Deutsche Welle ловились и в столицах. Глушить снова их стали в день вторжения в Чехословакию, 21 августа 1968 года. Таким образом, от появления открытых писем, проходивших через западные радиостанции (обозначим эту нижнюю границу письмом Лидии Чуковской Шолохову), до появления существенных трудностей в их прослушивании – период в два года, который по этой именно технической причине (и, конечно, как период становления формы) уже должен быть выделен при изучении открытых писем. В этот период открытые письма, как и другие тексты, попадавшие в самиздат и на зарубежное радио, могли быть легко записаны с «голосов» на магнитофон и напечатаны заново – и распространялись таким образом не только в московских и ленинградских кругах, из которых они в основном и происходили, и не только в тех городах, с которыми обладавшие самиздатом москвичи были связаны командировками, но и по всей стране[879]. В этот период возможностей для подключения к прочтению открытых писем общественности – а это второй, имплицитный, их адресат,
Значительную часть всего корпуса открытых писем 1960–1980‐х годов составляют письма на религиозные[881] и национальные темы – письма, вызванные дискриминацией православных, лютеран, письма евреев-«отказников», письма крымских татар, боровшихся за возвращение в Крым после депортации в 1944 году. Заметная часть открытых писем отправлена инвалидами и их родными. Однако был корпус текстов, продолжавший начатую в литературе, публицистике и кино общественную дискуссию, прерванную с ослаблением позиций Хрущева и его смещением: письма, связанные с осмыслением, переоценкой сталинского прошлого и попытками предотвратить реабилитацию Сталина. Эта тема объединяла литераторов и возникших чуть позже диссидентов, воспринимавших судебные процессы второй половины 1960‐х годов как попытки возврата к сталинизму. Свидетельство Павла Литвинова: