Но, – говорит он, – для этого ей надо отделаться от вековых пороков своей властолюбивой олигархии; пусть она как можно чаще меняет состав своих советов, открывая в них широкий доступ деятелям из народа, не зараженным наследственными недугами патрициата. Платонизм Сгвальди гораздо свободнее, чем у Моруса и у Нореса и стоит на менее утопической почве. Он не заимствует целиком платоновские учреждения с их мельчайшими подробностями. Он даже прямо отрицает гармонический застой и олимпийскую неподвижность своего классического первообраза. По мнению Сгвальди,
За ним, после слишком двадцатилетнего молчания, следует Цукколи, проникнутый тем же настроением, но гораздо более своих предшественников, находящийся под влиянием «Утопии» Моруса. Согласный с Норесом и Сгвальди в необходимости радикального преобразования основных условий общественного быта Италии, он не без оснований отвергает, чтобы Венеция могла взять на себя инициативу требуемого перерождения. По его мнению, лилипутская республика Сан-Марино, которой он имеет счастье быть гражданином, гораздо способнее к такой метаморфозе. «Мы бедны, – говорит он, – но мы счастливы своей сельской простотой. Мы не знаем скупости, которая отнимает цену у богатства, ни гнусной алчности, которая унижает человека перед золотым тельцом. К нам не являются чужеземцы развращать наши нравы, купцы не привозят нам придуманные для праздных забав безделушки; банкиры не разоряют нас своими чудовищными учетами; наши ремесленники не тратят времени на производство ненужных предметов роскоши; шарлатаны не туманят наших голов, чтобы очистить наши кошельки, лекаря не отравляют нас своими медикаментами» и т. д.
Короче говоря, Цукколи идеализирует Сан-Марино, предлагая ее под именем «
По примеру Томаса Моруса, Цукколи отрицает общность жен (которую признавал Норес) и допускает рабство; но на «Эвандрии» рабами являются только осужденные за воровство. Форма правления на Эвандрии есть род избирательной демократической монархии. Власти избираются ежегодно; судьи не смеют прибегать к пыткам и обязаны решать каждое дело в две недели.
Одновременно с Цукколи, венецианец Джованни Бонифачо[361] издал свою республику «пчел» (
Так или иначе, вторая четверть XVII столетия открывает период утопистов в итальянской публицистике. За Бонифачо следует Кампанелла, доминиканский монах, которого не без основания считают патриархом неоплатонизма нашего времени.
«
Томас Морус рисуется нам образованным человеком своего времени, которого прельщает гуманная сторона социальных идеалов греческого философа, почему-то позже всех других своих собратий заслужившего себе признание в христианском мире. Он популяризирует идею Платона в форме романа, предупреждая в предисловии, что он сам смотрит на свое произведение как на роман и, очищая свой классический прототип от всего того, что было в нем слишком резко противоречащего установившимся понятиям и нравственным требованиям тогдашнего английского общества. Так, например, Т. Морус переносит в свою «Утопию» платоновских рабов, потому что это учреждение, хотя и противохристианское, не заключало в себе ничего того, с чем английская общественная чопорность не могла бы примириться и нравственно, и политически. Но он отвергает общность жен, столь противную всякому индивидуализму вообще и английскому обществу в особенности.
Совершенно иначе представляется нам Кампанелла, у которого в обширной публицистической деятельности «
Кампанелла – плебей, каким-то чудом нахватавшийся всей той научной премудрости, которая была доступна цеховым ученым его времени. Пройдя суровую монастырскую школу, он не сделался религиозным аскетом, не заплатил дани мистицизму, а только закалил в ней природные спартаковские свойства своего нрава и остался тем, чем создала его природа, т. е. провозвестником тех стремлений темных романских народных масс, которые и до сих пор не пришли еще к полному сознанию…
Таким является он в области итальянской публицистики в половине XVII века с своим трактатом «
Так называемым республиканцам он ставит на вид мелочность, искусственность и узкий эгоизм их идеала цивической доблести. Вообще врагам испанской империи он говорит: вы слабы против этого противника, которого сила создана вашей же глупостью и мелочностью. К чему возбуждать национальную вражду, когда она имеет чисто вымышленное основание. Кампанелла обращается к золотому веку итальянской политики. Он равно принимает гибеллинский идеал Данта и гвельфский идеал св. Фомы в той мере, в какой оба они предполагали слитие всего человечества или, по крайней мере, всей Европы в одно федеративное политическое целое. Пусть же Испания продолжает свои завоевания: тем лучше, если ей удастся собрать под своей властью все европейские народы. Тогда исчезнут поводы к политическим распрям, и люди посвятят себя безраздельно единственному достойному делу: устройству благосостояния народных масс. Пусть Испания вводит католицизм в своих владениях: Кампанелла твердо уверен, что католицизм должен переродиться в религию благоденствия народных масс, науки и гуманности; он сам всю свою жизнь деятельно работал над этим перерождением.
Кампанелла настолько сын итальянской государственности, что он презирает демократическую коллегиальность. По его мнению, возвещаемый им культ возрождения должен быть водворен верховной властью. Материальные элементы такой власти он все находит соединенными в руках главы католической церкви, которому остается только нравственно стать достойным своей великой задачи, чтобы снова приобрести себе мировое значение…
Таким образом, этот странный человек, будучи сторонником империи не меньше любого гибеллина времен Данта, терпит однако же постоянные преследования от имперских наместников; будучи сторонником папы не менее самых ревностных иезуитов времен Сикста V, с трудом, едва живой, ускользает из рук инквизиции! Противоречия эти легко объясняются тем, что Кампанелла под империей и папством разумеет вовсе не те явления действительности, которые в его время носят эти названия, а совершенно новые, еще невиданные учреждения, тесно связанные с его культом всемирного возрождения, основанного на гражданском равенстве и на политическом братстве.
Из сказанного здесь читатель легко увидит те своеобразные черты, которыми Кампанелла резко отличается от большинства итальянских публицистов. Он не считает основы кажущегося ему гуманным и рациональным общественного строя присущими человечеству, а стремится создать их при содействии сильной и универсальной власти, которая, вооружась всеми орудиями знания, регулировала бы самые разнообразные стороны коллективного и индивидуального быта так, как католицизм в лучшие свои времена регулировал жизнь своих правоверных. Когда он заставляет верховного главу своего «Солнечного города» считать государственным делом подбор родичей для имеющих народиться граждан, то Рейбо видит в этом только плод монастырски-развратного его воображения. Мы же, с своей стороны, смотрим на эту черту калабрийского утописта, как на несомненное доказательство его разносторонней гениальности, позволявшей ему уже в те отдаленные времена понимать, что возрождение того или другого общества не может хотя бы на шаг приблизиться к своему осуществлению до тех пор, пока и воспитание, и рождение детей будут оставаться в распоряжении слепой случайности.
«Солнечный город» составляет не более, как только эпизод в публицистической деятельности Кампанеллы. Желая в прикладной форме развить существенную сторону своего учения, автор необходимо должен был прибегнуть к стереотипным рамкам фантастического острова (Тапробана), лежащего вне всяких географических и исторических условий. Это однако же вовсе не мешает тому, что, в целом, Кампанелла все-таки весьма твердо стоит на исторической почве, чем и отличается весьма существенно от большинства писателей сродного ему направления. Кампанелла не предлагает итальянским городам немедленно скопировать у себя устройство его фантастического острова; но он хочет, чтобы те, которые держат в своих руках судьбы народов, прониклись началами, вдохновлявшими его самого, когда он писал эту свою образцовую утопию. Презирая политиканство, Кампанелла однако же редко доставляет случай дипломату усмехнуться над его наивностью, потому что он тщательно изучил политическую интригу и династические интересы и знает, чего можно требовать от того или другого политического элемента его времени. Правда, он ошибся в своих расчетах на папу и на то, что из тщедушной испанской монархии может развиться всемирная империя, подобная македонской или римской. Но упрекать его за это так же было бы неосновательно, как и ставить ему в вину то, что в своих космологических комбинациях он опирается на труды тогдашних астрологов, а не на лекции, например, Гельмгольца о взаимодействии сил природы и не на геологическую теорию сэра Чарльза Ляйэля. Это были ошибки его времени, и притом ошибки такие, от которых гораздо более пострадала Испания и папство, чем учение Кампанеллы. Бесспорно, что Европа конца XVI и начала XVII века видела в Карле V Карла Великого, а когда он умер, не осуществивши возбужденных им надежд, то она ждала их осуществления от Филиппа II. Столь же несомненно, что, начиная со вступления на папский престол Сикста V, ожидали, что для католической церкви возвращаются времена Григория VII. Для того, чтобы всё это действительно сбылось, надо было, чтобы эти формы, т. е. империя и панство, снова наполнились содержанием, дорогим для народных масс и способным фанатизировать их так, как умели фанатизировать их и империя, и папство в первые годы своего существования. Кампанелла давал им такое содержание; тем хуже для них, если они отвернулись от него. По крайней мере, мы видим, что семена, посеянные калабрийским монахом, хоть и не принятые под покровительство сильными мира сего, не переставали произрастать и приносить свой плод.
А что сталось с Испанией и Ватиканом? Они – хуже, чем умерли, – они обесславили себя.
Заметки о современной итальянской литературе. Романисты[364]
На итальянской современной литературе, как и на самой жизни итальянской, весьма приметен какой-то анархический отпечаток, отсутствие благовоспитанности. Он антипатичен северным жителям. Слишком прямые отношения итальянцев к природе кажутся нам грубостью, скандализируют своим не всегда пластическим проявлением сантиментальных англичанок, заставляют немецких поэтов писать грозные строфы, полные негодования, презрения к народу, не умеющему ни мечтать, ни
Хорошо ли оно или дурно само по себе, правы ли немецкие поэты, или импровизаторы с мостовой Санта-Лючии в Неаполе? Я решать не буду. Я знаю только, что этот демократический хаос, так дорогой итальянцам, порядочно мешает нам, иностранцам, познакомиться с итальянской литературой. Всего больше это может быть с теми ее произведениями, которые пишутся для всех, произведениями литературными по преимуществу…