Макиавелли, сходя в могилу среди мрачных предчувствий своего дальновидного гения, указывал своим соотечественникам на опасность, угрожавшую Италии; он видел в ее разъединении бессилие перед внешними врагами, в ее внутреннем антагонизме, отделявшем отупевший народ от развратного патрициата целой пропастью, ее социальную немощь, и потому всеми силами старался создать такую политическую власть, которая бы, даже ценой деспотизма, приобрела Италии внешнюю силу и внутреннюю гармонию. Он ошибался в практических результатах своей реформы, он требовал вместо бессилия насилия, но в его время ни один гениальный человек не думал иначе; в его время никто не сомневался в том, что политическая централизация есть единственная панацея силы и могущества народов. Так думал и Макиавелли… На его воззрениях воспиталось целое поколение флорентийских демократов, оставивших по себе громкие имена в истории: Микеланджело Буонарроти – художник, инженер, артиллерист, дипломат, и всего более итальянский патриот – представляет нам точно такую же типическую личность гражданина, какую мы видим в Ферруччи, в этом Гарибальди XVI века, начальнике тех немногочисленных гражданских войск, которые завела, наконец, у себя Флоренция, уступая доводам Макиавелли; в Кардучио – гонфалоньере времени падения флорентийской республики; в Кастильоне и в сотне других, более скромных вождей и деятелей партии «
Геройские усилия этой горсти людей, сильных духом и патриотизмом, придали последним годам существования итальянской независимости грандиозный и поэтический отблеск. Но Флоренция тем не менее должна была отворить свои ворота войскам Карла V, осаждавшего ее по просьбе папы Климента VII, для того, чтобы посадить незаконного папского сына, мулата, Александра Медичи на флорентийский престол. С падением Флоренции итальянский федерализм лишается последнего своего оплота. Остаются, правда, независимые республики, но Генуя добровольно отдалась Испании, чтобы удержать номинальную независимость; Болонья точно также отдалась папе; Сиена быстро стремилась к гибели и уцелела на первое время только благодаря тому, что ее как будто вовсе не замечали. Оставалась, следовательно, только одна Венеция, которая и в лучшие времена, замкнутая в своей своеобразной олигархической скорлупе, чуждалась итальянских стремлений, мало принимала участия в судьбах соплеменных с ней республик и еще меньше пользовалась чьими бы то ни было симпатиями.
Венеция и Флоренция изображали собой два противоположные полюса итальянского муниципально-федеративного развития. Краеугольным камнем экономического благоденствия Венеции была, как известно, торговля с отдаленным Востоком, требовавшая громадных капиталов. Народ, следовательно, находился здесь в экономической зависимости от крупных капиталистов или олигархов, а потому последним стоило небольшого труда упрочить за собой и политическое всемогущество. Излишне было бы распространяться о том искусстве, с которым венецианская олигархия владела двумя вернейшими орудиями всякого деспотизма: устрашением и подкупом. Флоренция же с самого начала своего существования эксплуатирует по преимуществу такие экономические отрасли, где личный труд имеет более значения, чем капитал; поэтому, развитие ее приняло крайне демократический характер.
Во второй половине XVI столетия внутреннее состояние Венеции едва ли утешительнее того, какое представляет нам в это время побежденная и порабощенная Флоренция. Морские открытия испанцев и португальцев подрывают у самого его корня источник венецианского благоденствия. Начинающая разоряться, денежная аристократия св. Марка становится раздражительнее и подозрительнее, иго, которое она налагает на своих беспечных и пассивных рабов, становится невыносимее и тяжелее, по мере того как оно утрачивает основы, когда то делавшие его до известной степени необходимым и законным. Никогда ни один из Медичей во Флоренции, даже опираясь на императорские штыки, не смел бы позволить себе и тени того, что составляло обычное явление в венецианской внутренней политике. Но Венеция, одна во всей Италии, от конца XVI века, не получает, прямым или косвенным путем, приказаний из Мадрида или из Рима, а это составляет весьма обольстительное преимущество в глазах народа, только что утратившего национальную свою независимость.
С падением Флоренции, Венеция становится тем образцом, к которому обращают свои взоры патриоты и демократы всей Италии. Флорентиец Джанотти, с своими двумя трактатами о флорентийской и венецианской республиках, отмечает собой переворот, совершившийся в итальянской политической литературе одновременно с историческим катаклизмом, обрушившимся на Италию в царствование Карла V.
Будучи по времени ближайшим преемником Макиавелли, Джанотти, как по духу своего времени, так и по характеру своей публицистической деятельности, представляет собой вопиющую противоположность пресловутому флорентийскому мыслителю. Насколько Макиавелли всё подчиняет разуму и беспристрастному анализу, настолько в Джанотти преобладает элемент страстности, ненависти к чужеземному владычеству и к туземным партиям, не разделяющим его буржуазного энтузиазма к республике св. Марка. Насколько Макиавелли проникнут уважением к естественному ходу событий и стремлением разгадать и уяснить причинную связь между явлениями политического быта, настолько же Джанотти всё считает зависящим от произвола, мелочной случайности и отдельных личностей. Читая Джанотти, – говорит Ферарри, – так и видишь перед собой политического эмигранта, озлобленного недавним поражением, бегущего чуть не без шапки от преследующих его полициантов, и для которого весь мир, вся природа клином сошлись на событиях, которых он был односторонним деятелем. Он ничего не объясняет, но горько жалуется и злобствует. По его мнению, история приняла бы совершенно иной поворот, если бы Никколо Каппони послушался его и усилил власть синьории; если бы Филиппо Строцци не упорствовал и т. п. «Неистощимый на подобные предположения, этот знаменитый мученик флорентийской независимости твердо убежден, что одним ловким ударом флорентийского кинжала, удачной дипломатической интригой, основанной на ненависти Франции против империи, можно было бы еще поправить всё дело»[344]. Короче говоря, Джанотти рисуется одним из тех революционных Дон Кихотов, которые со дня на день ждут неизбежного, как пришествие Мессии, осуществления своих заветных мечтаний. Для него вопрос заключается только в том: что же делать тогда, когда Флоренция снова получит возможность распоряжаться своей судьбой?
Ответ, по его мнению, только и может быть один: водворить организацию св. Марка на берегах Арно, откуда она естественно распространится по всей Италии. И он пишет на эту тему трактаты, диалоги, критические статьи, имеющие целью ознакомить современников с чудесной организацией венецианской республики.
Далеко не беспристрастный в своем изучении политического быта Венеции, Джанотти выказывает однако же при этом гораздо больше проницательности и глубины, чем те из современных ему многочисленных панегиристов Венеции, которые имели счастье быть сами подданными республики св. Марка и даже занимать почетные должности в ее управлении – как, например, Меммо, Контарини, Гаримберто[345] и др. Известно, что свобода мысли и слова вовсе не входила в число тех благ, которыми венецианский сенат и совет считали нужным наделить своих подданных. Поэтому панегирики Венеции собственно венецианского изделия все носят на себе характер хвалебной оды, писанной по официальному заказу. Джанотти же искренен в своем одностороннем увлечении. Его анализ свободен и довольно глубок: он не падает ниц перед внешними формами. Важно, по его мнению, не то, что в Венеции дож занимал, место флорентийского гонфалоньера и сенат – центр флорентийской синьории и т. п., а то, что в Венеции довольно сильно развито среднее сословие; тогда как в остальной Италии его не было вовсе, или же, по крайней мере, оно не играло политической роли. Таким образом, этой существеннейшей своей стороной деятельность Джанотти невольно напоминает знаменитую брошюру аббата Сиэйеса «
По тому впечатлению, которое и теперь страстный слог и талантливая речь Джанотти производят на читателя, вовсе не сочувственно относящегося к его политическим доктринам, легко можно судить об увлечении, с которым его должно было встретить большинство современников. И действительно, направление, данное им политической итальянской литературе, остается преобладающим в ней до XVIII века, т. е. до тех пор, пока в Италии существовала политическая литература. Но его вина, если в числе деятелей этого направления мало оказалось людей способных, которые бы усвоили себе существенные черты его учения и повели бы дальше его доктрину буржуазного владычества. Большинство же панегиристов Венеции уловили только случайные черты; таким образом, это литературное направление быстро перерождается здесь в памфлеты против испанского владычества во имя одного только стихийного чувства национальной независимости.
Вождем школы, противоположной венецианским панегиристам, является соотечественник Джанотти, флорентийский же историк Гвиччардини. Мы уже говорили, что со времени первого похода в Италию Карла Анжуйского, политическая жизнь страны сосредоточилась в одной только Флоренции; а потому неудивительно, что пальма первенства в области итальянской публицистики этого времени остается в руках сограждан Каппони, Савонаролы и Макиавелли.
В лице Гвиччардини макиавеллизм самого лучшего закала заявляет свои права против табунного настроения тогдашнего общественного мнения, олицетворяемого Донато Джанотти.
Гвиччардини по преимуществу знаменит своей историей; но для нас здесь гораздо интереснее и важнее его небольшой трактат: «
«Глубокий наблюдатель, тонкий аналитик политических событий, Гвиччардини не знает гнева; но точно также не знает и жалости к деятелям, не умевшим неуклонно преследовать цель, которую подсказывала им их политическая благонамеренность. Его история и до сих пор еще тяготеет, как угрызение совести на нашей национальной литературе. Никто лучше его не становился на точку зрения итальянской независимости; он не упустит помянуть добром ни одного города, ни одного синьора из тех, которые оказали сопротивление Карлу V. Но точно также он не умолчит ни об одной из неудач, гнусных проделок и измен, покрывших позором имена этих квасных патриотов»[349].
Как и все резко обособленные натуры, не умеющие слиться с какой-либо политической партией, Гвиччардини возбуждает против себя всех. Особенно же приверженцы независимости карают в нем изменника и отщепенца, основывая свои проклятия столько же на его публицистической деятельности, сколько на том, что Гвиччардини принял на себя должность домашнего секретаря Медичей. Таким образом, между ним и представителями литературно-политического направления, начатого Донато Джанотти, идет ожесточенная полемика.
«Вы кричите против несправедливости того деспотизма, под который мы подпали. Но разве есть деспотизм, который основывался бы на справедливости? Разве империя не есть продукт узурпации Цезаря; а папство не водворилось двояким, духовным и светским, насилием?..» «Вы хотите революции. Ах, если бы я мог ее сделать один, то, конечно, не преминул бы. Но соединяться с безумцами и шутами… Никогда!»
«Флоренция погибла безвозвратно; напрасно вы станете теперь погружаться в политику. Поверьте, игра не стоит свеч, и вы же потом жалуетесь на судьбу, когда попадаете в изгнание, теряете доверие и состояние»[350].
Читатель, может быть, не без основания возмущается бесцеремонным эгоизмом, лежащим в основе мудрых советов, расточаемых флорентийским историком своим соотчичам. Выбирая между фальстафовским квиетизмом Гвиччардини, готового мириться со злом, неотразимость которого он понимает, и между дон-кихотством, заведомым самообольщением Джанотти, призывающего во что бы то ни стало к борьбе, хотя и не представляющей вероятности успеха, он (т. е. читатель) готов, может быть, предпочесть последнее. Бесспорно, Гвиччардини не заслужил бы той награды, которую римский сенат присудил побитому своему полководцу за то, что тот не отчаялся в спасении отечества. Признавая в Гвиччардини гений, весьма сродный тому, который одушевлял такого деятеля, как Макиавелли, мы не можем не сознаться, что между этими двумя деятелями существует в то же самое время разница весьма существенная, особенно с точки зрения гражданской нравственности. Макиавелли, точно также как и Гвиччардини, ни во что не ставил в политике благие намерения, когда они не сопровождались целесообразно направленной деятельностью; – не щадил самообольщения и иллюзий; но он, одновременно с отрицательной, скептической своей стороной, создавал целую программу широкой гражданской деятельности; он верил в существование такой области, где отрезвленные его поучениями ум и воля, воспитанная в его суровой школе, найдут себе плодотворное применение. У Гвиччардини нет подобных верований; его сфера – безнадежность, необходимо парализирующая всякую деятельность. Но нельзя не признать также и того, что различие, о котором мы говорим, заключается не в личных свойствах двух этих деятелей, а в тех различных обстоятельствах, при которых они жили. Немного больше десяти лет прошло по смерти Макиавелли до времени появления в свет «Благочестивых советов и предостережений». Но в этот короткий промежуток над Италией успела разразиться страшная буря, разрушившая много верований и надежд…
Со времени падения Флоренции у Италии не было и не могло быть политической жизни. Муниципально-федеративное начало, вдохновлявшее собою средневековую Италию и Италию первых времен Возрождения, отжило свой век и должно было уступить место новым, реформационным началам. Джанотти понимал это так же хорошо, как и Гвиччардини; по крайней мере, мы уже видели, что Джанотти проповедует необходимость внести в итальянское право новый элемент: всемогущее среднее сословие. В этом случае он выказывает знаменательную прозорливость, потому что период, наступивший в истории общеевропейской цивилизации немедленно за периодом процветания итальянских федеративных республик, был действительно тот период, в котором сложилось, развилось и теперь уже начало отцветать буржуазное всемогущество. Из всех итальянских городов, Джанотти в одной только Венеции находит зачатки такого среднего сословия. Это свидетельствует в пользу его наблюдательности. Но близорукий флорентийский эмигрант не мог понять, что новому вину нужны и новые меха; что история, из федеративно-республиканской преобразившись в буржуазно-государственную, не остановится как бы прикованной на месте, а проложит себе новое русло. Для дальнейших судеб Италии детское самообольщение Джанотти прошло так же бесследно, как и скептическая безнадежность Гвиччардини; но последний, во всяком случае, обозначает собой один из весьма интересных моментов развития политических доктрин: его выводы и измышления, будучи усвоены деятелями страны, еще имеющей перед собой историческую будущность, должны способствовать развитию в них трезвых, реальных отношений к политической действительности.
Давно уже было замечено, что собственно застой, неподвижность не встречаются ни в природе, ни в истории. Там, где прекращается прогрессивная, жизненная метаморфоза, – начинается процесс разложения. Закон этот оправдывает собой и итальянская политическая литература. Мы уже сказали, что агитаторское движение, открываемое Донато Джанотти, скоро перерождается в мертвенную официальность присяжных панегиристов Венеции, очень многоречивых и очень многочисленных, но едва ли способных заинтересовать собой современного читателя с какой бы то ни было стороны. Из них едва ли не один только Тассони (в начале XVII века) умел стяжать себе более или менее европейскую известность; впрочем, и он обязан ею почти исключительно своей юмористической поэме «О похищенном ведре» («
Направление, открываемое «Благочестивыми советами» Гвиччардини, уже в силу одной своей глубины и несообразности с общепринятыми стремлениями и национальными инстинктами масс, естественно должно было пользоваться в Италии несравненно меньшей против первого популярностью. Но в Италии того времени не было недостатка в людях с умом, достаточно развитым и утонченным для того, чтобы ценить трезвость и меткую наблюдательность этого ближайшего последователя Макиавелли. Таким образом, и это скептическое направление вскоре разрастается в весьма уважительную массу трактатов, очевидно не рассчитывавших на популярность, так как многие из них и до сих пор еще ни разу не были изданы в свет, а хранятся, в виде рукописей (очень часто анонимных), в различных частных и публичных библиотеках Италии. Перечитывая в книге Феррари перечень приверженцев этого направления, нельзя не подивиться количеству замечательно даровитых людей, которые в это время в Италии, «за невозможностью действовать, вдались в дилетантизм мышления и анализа; в какое-то эпикурейски-сладострастное созерцание явлений эгоизма и порочности… Их критика была тем смелее, что они, благоразумным своим квиетизмом, обеспечивали себя от преследований»[351].