Сеймур является примером человека, «не лишенного, а скорее пресыщенного радостями жизни»[472]. Он своего рода «параноик наоборот»[473], постоянно подозревающий, что окружающие вступают в сговор, чтобы сделать его счастливым. Мы должны отметить это, прежде чем упомянуть обвинение Альфреда Казина в том, что Сэлинджер зациклен на людях, «которые были освобождены нашим обществом, чтобы думать о себе как о бесконечно чувствительных, духовно одиноких, одаренных, чьи страдания заключаются в сужении их кругозора до копания в себе, в потере всякого интереса и внимания к окружающему их обществу, которое, по их мнению, они понимают даже слишком хорошо, в иссякшей надежде, доверии и умении удивляться великому миру вокруг»[474].
Благосклонный читатель мог бы сказать, что не по годам развитые персонажи Сэлинджера страдают не потому, что поглощены собой, а потому, что они поглощены окружающей средой; потому что они пленены миром; потому что они наслаждаются изобилием городской жизни, вбирая ее в себя, не фильтруя ее, не скрывая и почти ничего не утаивая, и по этой причине они не могут защитить свою хрупкую сущность. Беньямин предполагает, что это также может объяснить, почему Сэлинджер решил покинуть город на самом пике своей писательской славы. Для Сэлинджера Нью-Йорк был банановой ловушкой, в которую заплывает рыбка-бананка, где она может съесть столько банановой приманки, что застрянет, пытаясь выбраться назад, заболеет банановой лихорадкой и умрет.
Глава 37. Теория бездомности
Современное государство – это политическая машина, работа которой состоит в постоянном управлении огромным количеством людей и периодическом удалении ненужных «отбросов». Исключенные индивидуумы, оказавшиеся в затруднительном положении, не могут рассчитывать на защиту закона или на реализацию ими прав, которые обычные граждане считают само собой разумеющимися. В 1930-х годах сам Беньямин был переведен в статус отбросов общества принятым в Германии законом «О защите германской крови и германской чести». К счастью, он лишь ограниченно непосредственно соприкоснулся с сетью гетто и лагерей, в которые были загнаны миллионы других. Там он встретил бы тех людей, которые были лишены своего политического существования самыми радикальными способами, которые только можно себе представить. Эти голые жизни, ценность которых была сведена к нулю, обнажают истинный ужас современной политики.
Подобным же образом на протяжении всего XX века работа экономической системы вела к вытеснению больших масс людей, признанных бесполезными, на периферию существования. У этих людей было мало шансов стать чем-то большим, чем сырьем для капиталистической машины. Они были и остаются одноразовым расходным материалом. Крупные города, двигатели экономического роста, пытались справиться со своими растущими трущобами, бидонвилями или гетто, возводя огромные муниципальные жилые комплексы. Можно сказать, сделав, конечно, все необходимые оговорки, что логика, которая когда-то заставляла прогрессивных политиков и архитекторов модерна рассматривать эти унылые жилищные проекты как рациональное лекарство от городского упадка, не слишком отличалась от логики, которая делала лагеря смерти похожими на более передовое и эффективное решение еврейской проблемы, чем хаотичные гетто начала Второй мировой войны. Слишком многие проекты государственного жилья, если очистить их от нескольких слоев моралистической и технократической благотворительной болтовни, не смогут скрывать того факта, что они были задуманы как социальные концентрационные лагеря.
Изучая городской экономический спектр, который простирается от роскоши до нищеты, Беньямин фокусируется на тех, кто действительно достиг дна. Он ищет тех обитателей города, кто оторван от своего экономического существования в самой радикальной форме, какую только можно вообразить, те предельные случаи, для которых даже государственное жилье считалось бы воплощением мечты. На сцену выходит бездомный, единственная фигура, которая заслуживает того, чтобы называться главным героем Манхэттенского проекта.
Беженец является политическим бездомным, потому что у него нет родины или нет доступа к ней. Лагерь беженцев – это пространство, предназначенное для содержания тех аномалий, которые не соответствуют определению человека как homo politicus, принятому в западной традиции, точно так же как приют для бездомных – это место, предназначенное для контроля тех социальных аберраций, которые не соответствуют определению человека как homo economicus. Эти архитектонические вместилища для тех, кто самим своим существом ставит под сомнение идею, что все люди в равной степени и в полной мере являются как политическими, так и экономическими животными, представляют собой не просто практический способ быстрого решения насущных проблем. Именно они позволяют этой лживой идее увековечивать себя.
Общество модерна иногда ищет способы позаботиться о лишних индивидах, исключенных из политической и экономической систем. Раньше общество просто списывало их со счетов. Беньямин читал у Маркса о том, что в Англии XVI века Генрих VIII приказал просто повесить семьдесят две тысячи бродяг. После колонизации Северной Америки многие британские бродяги смогли избежать жестокого наказания за преступление, которого они не совершали, согласившись на отправку в Нью-Йорк. Беньямин, несомненно, знал, что в Париже конца XIX века «от трети до половины всех арестованных составляли те, кто подпадал под действие законов о бродяжничестве»[475]. Он также цитирует несколько вырезок из New York Times о различных мерах борьбы с бездомными, предпринимавшихся в 1980-х годах. Хотя к моменту его смерти окончательного решения проблемы бездомных не было видно даже на горизонте, сама возможность подобного наполняла его хорошо понятным страхом.
Беньямин не пытался успокоить себя тем, что постоянные колебания общества между двумя покровительственными жестами по отношению к бездомным – включением и исключением, между пристальным взглядом на проблему и отведением глаз от нее – могут когда-либо прекратиться. На кону для него было другое. Он предпочитает рассматривать бездомного как историческую фигуру, требующую теоретического осмысления, а не как социальную проблему, требующую практического решения. Двигаясь по следам своего первоначального подхода к фланеру, бесцельно прогуливавшемуся по улицам Парижа, он попытался рассуждать о бездомности как об идеальном типе нью-йоркской жизни. Он осознавал, что бездомные были его ключом к расшифровке важнейшего сегмента в ДНК не только города, но и современности.
Его подход основан на его собственном наблюдении, которое он впервые сформулировал в 1920-х годах, о том, что живучесть нищих «у нас под самым носом так же оправданна, как неотступность ученого перед трудным текстом»[476]. В Пассажах фланер берет на себя роль ученого, скрупулезно «читающего» улицы Парижа, как если бы они были стихами из священного манускрипта.
Однако в Манхэттенском проекте нищий и бездомный не выглядят как некто, занимающийся внимательным чтением города. Их живучесть, их скрупулезность направлены на нас.
Бродить по городским улицам, погрузившись в задумчивость, или прогуливаться, воспринимая всё, что достигает ваших органов чувств, – это в некотором роде право на привилегированный опыт. Трудно быть фланером, когда вы куда-то спешите или когда что-то занимает ваши мысли. Но самое главное, для большинства из нас в конце подобной прогулки где-нибудь должен быть дом, в который можно зайти, пусть даже просто диван или кушетка в квартире друга, на которую мы можем рухнуть в конце нашего путешествия. Восприятие города бездомным, таким образом, должно выглядеть радикально другим в том числе еще и потому, что в Нью-Йорке есть что-то, что мешает большинству людей смотреть на город глазами фланера.
Думая о Берлине, Беньямин пишет о важности потерять себя в собственном городе, потому что только тогда «вывески и таблички с названиями улиц, прохожие, крыши, киоски и бары ‹…› разговаривают со странником, как веточка, ломающаяся у него под ногами в лесу, как удивительный крик выпи где-то вдалеке, как внезапная тишина поляны с лилией, выросшей прямо посредине»[477]. Но благодаря тому, что Нью-Йорк размечен сеткой улиц, заблудиться там по-настоящему намного сложнее. Романтическое восприятие городов молодым Беньямином устарело из-за пронумерованных улиц и проспектов, пересекающихся под углом девяносто градусов. Его нью-йоркские прогулки если и были опасны, то в основном скорее из-за риска неминуемого ограбления, нежели из-за потери ориентации в городе.
Пешеходы редко чувствуют себя как дома на улицах Нью-Йорка, по крайней мере, не так, как мог это ощущать фланер, над которым смыкались кроны парижских бульваров и прозрачные крыши пассажей, как если бы они были его личной гостиной. Но поскольку мы пытаемся заменить этого персонажа парижского периода его символическим нью-йоркским наследником, мы должны сохранять наш подход к бездомному человеку как к истинному жителю улицы, как к фигуре, которая может лучше всего свидетельствовать о неархитектоническом городе, о городе, лишенном внутреннего мира, даже если нам редко удается на самом деле услышать его свидетельства. Здесь у нас сохраняется понятное искушение взять целиком опыт фланера XIX века и привить его Нью-Йорку XX века. Вот одна из таких попыток, взятая из Нью-Йоркской трилогии Пола Остера, которую Беньямин цитирует полностью:
Нью-Йорк для него был неисчерпаемым пространством, нескончаемым лабиринтом, и, как бы далеко он ни заходил, как бы хорошо ни знал расположение кварталов и улиц, его не покидало ощущение, что он заблудился. Причем не только в городе, но и в самом себе. Отправляясь на прогулку, Куин каждый раз испытывал такое ощущение, будто себя он с собой не берет; целиком доверяясь направлению улиц, уменьшаясь до всевидящего ока, он мог не думать и от этого, более чем от чего-нибудь еще, обретал покой, целительную пустоту в душе. Мир располагался вне его, вокруг него, перед ним, и скорость, с которой этот мир менялся, не позволяла ему сосредоточить внимание на чем-то в отдельности. Главное было движение, процесс, когда одна нога ставится перед другой, когда передвигаешься в фарватере собственного тела. От бесцельного хождения все улицы становились одинаковыми; где он в данный момент находился, значения уже не имело. Когда прогулка особенно удавалась, у него появлялось чувство неприкаянности. К этому, собственно, он и стремился – стать неприкаянным, погрузиться в вакуум. Нью-Йорк и был тем вакуумом, которым он себя окружил, и покидать этот город у него не было никакого желания[478].
Неудивительно, что Куин, главный герой, представленный читателю на второй странице книги как сертифицированный фланер, к концу истории претерпит метаморфозу в опустившегося бездомного, застрявшего на углу улицы, неспособного или не желающего продолжать двигаться дальше. Это выглядит так, как будто в фигуре бездомного постоянное движение фланера как бы останавливается. Сам город замирает. Таким образом, бездомный человек, утверждает Беньямин, – это исчерпавший свои силы фланер. Обычно он сидит или лежит. Он мог бы прогуляться, но зачем? На что тут смотреть, чем заниматься? В отличие от всех прилежных городских студентов, которые целый день проходят мимо него, зачем ему вообще пытаться делать свою домашнюю работу?
Одним из самых удивительных моментов в проекте Пассажи, в целом довольно утомительном, является заявление Беньямина о том, что в течение некоторого небольшого периода в XIX веке считалось очень элегантным ходить по Парижу с черепахой на веревке, как если бы это была собака на поводке. Это было придумано специально, как эффективный метод погружения в городские улицы. Черепаха и не может, и не желает никуда спешить, потому что, несмотря ни на что, она носит свой дом на спине. У бездомных нет дома, где они могут оставить на хранение свой минимум вещей, поэтому они всегда носят с собой все свои пожитки в полиэтиленовых пакетах или катят их перед собой в тележках, украденных из супермаркетов, что является одной из причин того, что их мобильность (в прямом и переносном смысле) очень затруднена. Так что всё замедляется до черепашьего шага.
Эдгар Аллан По написал Человека из толпы в 1840 году, когда жил в Нью-Йорке. Тем не менее действие его повествования происходит в Лондоне, вероятно, потому, что в то время его городской пейзаж был более развит. Это странная повесть о дряхлом и грязном старике, лихорадочно шагающем по многолюдным столичным улицам с вечера до утра без передышки. Большой вопрос, который встает перед читателем, заключается в том, какая движущая сила поддерживает этого человека. Кажется, им движет чувство ужаса: если он остановится хотя бы на мгновение, ему придется столкнуться со своим собственным ничтожеством. «Для По, – пишет Беньямин, – фланер был прежде всего тем, кто не чувствует себя комфортно в компании себя самого. Вот почему он ищет возможности раствориться в толпе»[479].
Но за этим может стоять и более глубокий мотив, который Эдвин Берроуз и Майк Уоллес объясняют в своей всеобъемлющей истории Нью-Йорка до 1898 года: «Уверенность фланера в гражданских городской считываемости, как полагает По, ошибочна и неуместна. Толпы и города не поддаются расшифровке»[480]. Это выглядит так, как если бы По уже в середине XIX века знал, что фланер в конце концов превратится в бездомного, в того, кто больше не заботится о своих перипатетических впечатлениях от городской жизни. Для бездомного город не является книгой; или если это книга, то она написана неразборчивым шрифтом; а если он может разобрать буквы, то она оказывается запертой от него в сейфе. Это объясняет, почему Беньямин упоминает, что комплимент кому-то, что у него «есть ключ от улицы»[481], припасен для тех, для кого та самая дверь закрыта навсегда.
Если Беньямин прав в том, что фланер является «шпионом капиталистов, выполняющим задание в царстве потребления»[482], тогда бездомного можно расценивать как экономического террориста. Для бездомного весь город с его зданиями и людьми является объектом безразличия, презрения или отчаяния. Для этого городского охотника-собирателя всё окружающее есть ничто. Единственный способ, с помощью которого он может бороться с экономической системой, из которой он был изгнан, – это быть самим собой, демонстрируя свое бесчеловечное положение, имплантируя свою нищету прямо на лицо роскоши. Он не носит пояс смертника с бомбой; его бомба – это сама его форма жизни.