Когда Беньямин представлялся новым знакомым в 1920-е годы, он часто воздерживался от упоминания о том, что он философ или литературный критик. Этот застенчивый молодой буржуа полушутя говорил, что является профессиональным коллекционером книг. В 1930-х годах, когда его ухудшающееся финансовое и политическое положение сделало невозможным сохранение его внушительной библиотеки, он начал думать о себе как о коллекционере цитат. Было что-то грустное в том, как он зачитывал своим друзьям страницы из Пассажей, охотно делясь разрозненными отрывками, награбленными им из редко кем посещаемых фондов Французской национальной библиотеки. По мере того как роскошные переплеты первых изданий уступали место мелким каракулям на случайных клочках бумаги, вырванных из блокнотов в парижских кафе, в его представлении о себе как о коллекционере какого-либо рода становилось всё больше горькой иронии.
В тот день, когда Беньямин переписал в свои заметки описание парижского старьевщика, найденное у Шарля Бодлера, ему удалось найти новое определение своему скомпрометированному положению: «Вот перед нами этот человек – ему надлежит собирать отбросы прошедшего дня столицы. Все, что огромный город выбросил, все, что он потерял, все, что он презрел, все, что он растоптал, – все это он примечает и собирает. Он ведет анналы расточительства, реестры отбросов; он сортирует вещи, он ведет разумный отбор; он ведет себя как скряга в обхождении с сокровищем и дорожит мусором, который примет, после того как перемелется в челюстях богини индустрии, форму полезных и симпатичных вещей»[422].
«Тряпки, мусор, – пишет Беньямин о Пассажах, – я не буду описывать их, а выставлю на всеобщее обозрение»[423]. В его глазах мусорная корзина истории всегда приглашает к поиску сокровищ, а философия – это форма копания в мусорных баках. Однако Пассажи представляют собой довольно хорошо организованную коллекцию фрагментов, каталогизированных в соответствии с четко определенными темами. Манхэттенский проект является более хаотичной мешаниной цитат и заметок с кажущейся случайным скоплением записей об определенных идеях, людях, событиях и местах. Есть что-то навязчивое в том, как он заполняет страницу за страницей повторяющимися формулировками, не обязательно сообщающими что-то новое. В какой-то момент в сохранившейся рукописи он осознает это, называя себя литературным барахольщиком.
Увлечение Беньямина коллекционерами, старьевщиками, а позднее и тем, что стало окончательной мутацией этого социального типа, скопидомами, не было результатом личной идентификации. Фигура накопителя оказывается одним из самых плодотворных направлений его исследований в нью-йоркские годы главным образом потому, что позволяет пролить свет на некоторые важные силы, формирующие нашу современную жизнь. Накопительство становится важной (а не патологической) формой деятельности, как только оно помещается в контекст современного капиталистического общества. Но вряд ли оно представляет собой новое явление. Уже в XIV веке Данте заметил, что скряги и транжиры – две стороны одной медали, что объясняет, почему он поместил и тех и других с их «косоумием»[424] в четвертом круге ада.
Накопление вещей, как и накопление капитала, является симптомом экономической системы, находящейся в состоянии исключения. Обычно валюты и товары обращаются свободно. Поток направляется и контролируется, но никогда не блокируется. Как общество, мы должны тратить деньги, чтобы делать деньги; мы должны выбросить старое, чтобы освободить место для нового. Другими словами, процветание основано на расточительности. Когда в моменты экономического кризиса люди решают не расставаться с уже имеющимися у них предметами и капиталами, система впадает в паралитический шок. Так обязательно ли обратной стороной общества потребления является общество производителей, или это скорее общество скопидомов? Разве мусор не является своего рода излишками? И что находится в этой куче мусора, которая возвышается до небес перед ангелом истории Беньямина? Может ли эта свалка быть сценой из дома барахольщика? Является ли накопление хлама именно тем, что капиталисты называют «прогрессом»[425]?
Накопителя сложно понять, не сравнивая его с его историческим предшественником: коллекционером. «Возможно, наиболее глубоко скрытый мотив коллекционера, – пишет Беньямин в проекте Пассажи, – можно описать так: он вступает в борьбу с рассеянием. Настоящий коллекционер с самого начала поражен беспорядком, тем хаосом, в котором находятся все вещи мира»[426]. Можно предположить, что если коллекционеры тщательно систематизируют и каталогизируют свои собрания, накопители просто сваливают свои накопления в беспорядке. Но правда состоит в том, что у многих скопидомов есть сложные ментальные карты, которые позволяют им, и только им, ориентироваться в постоянно растущих кучах имущества.
Тем не менее накопительство не является реакцией на мировой беспорядок. Это не борьба против рассеяния, а борьба против конфискации, лишения собственности. Хотя конфискация традиционно обозначает принудительное действие, совершаемое одним человеком против другого (я конфискую то, что у вас есть в настоящее время), Беньямин использует это слово для обозначения добровольного акта освобождения (я избавляюсь от чего-то, что в настоящее время принадлежит мне). В этом смысле накопительство не является ни попыткой обладать вещами, ни попыткой их конфисковать. Скорее, это акт деконфискации.
Сегодня человек, похоже, больше заинтересован в кураторстве, чем в коллекционировании. В любом случае Беньямин утверждает, что решающим в такой деятельности является «то, что объект отделяется от всех своих первоначальных функций, чтобы вступить в самое близкое мыслимое отношение к вещам того же рода. Это отношение диаметрально противоположно всякой полезности и попадает в особую категорию полноты»[427]. Он заходит настолько далеко, что утверждает, что коллекционеры воскрешают объект, отказываясь рассматривать его как средство для достижения цели и, таким образом, раскрывая его внутреннюю ценность.
Однако для накопителя момент, когда вещь теряет свою потребительную стоимость, является не моментом искупления, а моментом немыслимой скорби просто потому, что он не способен отпустить ее. Накопительство движимо не мечтой собрать полную коллекцию; накопитель не представляет себе такого финала. Большинство скопидомов не столько заинтересованы в нахождении всех образцов определенного ряда, сколько в накоплении максимально большого их количества. Их больше привлекает изобилие, чем уникальность. Перефразируя наблюдение Маркса о скрягах и капиталистах, Беньямин утверждает, что если скопидом – это «сошедший с ума»[428] коллекционер, то коллекционер – не что иное, как рациональный скопидом. Накопителя можно также определить как «собирателя ничего»[429].
Но накопителем тоже движет мощная мечта, которая, как и мечта собирателя о полноте коллекции, редко, если вообще когда-либо реализуется. Основная фантазия накопителя – это фантазия о повторном использовании. Он надеется, что утраченная потребительная ценность пустой пластиковой бутылки или старого журнала однажды, в неизвестном будущем, будет восстановлена. Предмет, который хороший потребитель считает умершим, хранится у накопителя в ожидании того, что можно назвать его материалистическим воскрешением. Взгляните на накопителя как на современного фараона, а на его дом как на пирамиду. В то время как сокровища в египетских гробницах предназначались для утешения государя в загробной жизни, собственные владения накопителя, над которыми он больше не властен, посвящены в первую очередь загробной жизни вещей, а не человека.
Еще один способ объяснить, что движет скопидомом, – противопоставить его старьевщику. Подобно коллекционеру, старьевщик может оценить, сколько стоит каждый предмет. Коллекционеры отказывают объекту в потребительной стоимости (попробуйте попросить почитать оригинальную копию первого издания комикса о Человеке-пауке), но они делают это для того, чтобы повысить его меновую стоимость (ценность, признанную другими коллекционерами, которые являются потенциальными покупателями). Используя аналогичную логику, старьевщики часто не задаются конкретной прикладной полезностью тех предметов, которые они откапывают в столичных мусорных баках, потому что их главная забота – сколько они смогут за них выручить. При этом большинство накопителей меньше всего заботит меновая стоимость их горы вещей. Для стороннего наблюдателя две кучи барахла, принадлежащие накопителю и старьевщику, могут показаться неразличимыми, но в глазах первого каждый предмет имеет личную ценность и запутанную историю, которую может понять только он.
Именно это мешает накопителю отпустить их, какими бы бесполезными или никчемными ни казались со стороны вещи, образующие содержимое его кучи барахла. В конце концов, это не просто вещи, а его вещи, его собственная деконфискация (заметьте, однако, что не совсем корректно говорить, что накопитель является собственником своих сокровищ). «Между тем, как человек называет себя, и тем, что он называет просто своим, – утверждает Уильям Джеймс, – трудно провести грань. Мы чувствуем и действуем в отношении определенных вещей, которые принадлежат нам, во многом так же, как мы чувствуем и действуем в отношении самих себя»[430]. Большинство из нас покупают вещи и избавляются от них без рефлексии и сожаления. Скупцы стараются спасти, сохранить не только вещи, но и, в некотором смысле, самих себя. Секрет скопидомства, объясняет Беньямин, заключается в том, что «вещи принимаются в наше пространство. Мы не вытесняем их сущность своим существом; они входят в нашу жизнь»[431].
Уорхол был известным накопителем, заполнившим шестьсот коричневых картонных коробок, известных как «капсулы времени»[432] и теперь считающихся частью его художественного наследства, мешаниной из останков своего творческого трудолюбия, которые скапливались на его столе. В них среди прочего есть чеки от поездок на такси, сношенные туфли, коробки из-под пиццы и старые парики. Конечно, его более традиционные произведения также демонстрируют глубокое понимание быстроты процессов, присущих позднему капитализму, в результате которых товары теряют как свою потребительскую, так и меновую стоимость. Поэтому он хорошо знал о той проблеме, в которую эта ситуация загоняет накопителя. Поскольку извращенный, исчезающий фетиш всех этих товаров продолжает жить в уме накопителя, он не может не превратиться в их «племенного жреца»[433]. Проблема в том, что никому нет дела до его магических сил, если опять же его имя не Энди.
В то время как миллиарды серийно выпускаемых одинаковых предметов быстро используются, а затем небрежно отправляются на свалку безо всякой задней мысли, накопитель наполняет эти тривиальные куски хлама глубоким смыслом и вечным значением. Или, возможно, не он навязывает собственные идеи неодушевленным вещам. Может быть, накопители способны слушать, что сами вещи говорят на их собственном языке. Для накопителя, этого городского Маугли, нет ничего слишком незначительного или слишком низкого, чтобы не быть деконфискованным, чтобы не быть достойным того, чтобы его выслушали. Порой такие люди не могут расстаться и с отходами человеческой жизнедеятельности – ногтями, волосами и даже экскрементами – и хранят их с мистической преданностью.
Братья Кольер – самый известный случай компульсивного накопительства. Последние представители одного из старейших и богатейших родов с глубокими корнями в нью-йоркской знати (их отец был врачом, а мать – оперной певицей), Гомер и Лэнгли Кольеры учились в Колумбийском университете, но никогда не уезжали надолго из особняка своих родителей на Пятой авеню, который они в конце концов унаследовали в 1929 году. К моменту их трагической смерти, спустя почти два десятилетия, там скопилось не менее 120 тонн различных предметов, включая четырнадцать фортепиано и столько других музыкальных инструментов, что их хватило бы на целый оркестр; огромные коллекции шаров для боулинга, картофелечисток, детских колясок и ружей; тысячи пустых бутылок и банок; бесчисленные стопки книг и газет, старинный рентгеновский аппарат и разобранный автомобиль Ford Model T, из которого Лэнгли пытался сделать генератор после того, как их дом был отключен от электрической сети.
Гомер, который ослеп и постепенно потерял способность передвигаться, никогда не выходил из дома, а Лэнгли совершал исключительно ночные вылазки, рыская по всему городу в поиске воды, еды и всего, что он мог собрать, найти или купить, поскольку у братьев всё еще сохранились значительные (хотя и постепенно сокращавшиеся) средства. Чтобы отпугнуть воров и других незваных гостей, как реальных, так и воображаемых, Лэнгли заколотил все окна и расставил по всему дому ловушки. Когда в 1942 году любопытный репортер попросил его объяснить, для чего нужны стопки пожелтевших старых газет, он сказал, что хранит их для того дня, когда к его брату вернется зрение, чтобы он мог «наверстать упущенное»[434].
Полиция прибыла к обветшавшему особняку Кольеров в ответ на анонимный телефонный звонок 21 марта 1947 года. После долгих часов, потраченных на попытки вскрыть замки и расчистить заблокированный мусором один из входов в дом, патрульному полицейскому удалось протиснуться внутрь. Гомера нашли мертвым, хотя еще не остывшим, сидящим на стуле, свесив голову. Лэнгли нигде не было, поэтому он объявлен в розыск в нескольких штатах. Семнадцать дней спустя, после того как рабочие убрали тонны мусора, они обнаружили тело Лэнгли всего в трех метрах от того места, где был найден Гомер. Детективы пришли к выводу, что он попал в одну из собственных ловушек, когда собирался на вылазку за едой для своего брата, который в его отсутствие через несколько дней просто умер от голода.
«Как можно провести онтологическое различие между „снаружи“ и „внутри“? – спрашивает Э. Л. Доктороу в своей книге, художественном пересказе реальной истории Кольеров. – На основании того, что остаешься сухим, когда идет дождь? Что тебе тепло, когда стоит мороз? В конце концов, о наличии крыши над головой можно сказать то, что философски это лишено смысла. Внутри – это снаружи, а снаружи – это внутри. Назови это неотвратимым миром Божьим»[435]. В романе Доктороу накопительство кажется не столько признаком слабости, сколько проявлением радикальной силы. Накопитель – единственный, кто способен пригласить весь мир внутрь, кто недвижим страхом, который заставляет большинство из нас защищать священное внутри от нечестивой грязи, лежащей снаружи. Для накопителя внутренняя часть дома больше не то пространство, куда можно сбежать от сурового внешнего мира, а место, в котором приветствуются все низшие формы мира с девизом, противоречащим знаменитому: «Мой дом – моя крепость». Если бы святой Франциск Ассизский был жив сегодня, он не избавился бы от всего своего земного имущества. Он предпочел бы, подобно накопителю, не отпускать от себя или не конфисковать у себя – ничего.
Теперь становится яснее один из величайших парадоксов, лежащих в основе либерализма. В качестве примера подумайте о действиях, которые мы лично предпринимаем или собираемся предпринять, чтобы помочь бездомным. Нам вряд ли придет в голову пригласить кого-нибудь из них к себе на ужин. Либеральная доброжелательность обычно заканчивается на нашем пороге. Дьюи критикует эту тенденцию, вторя Вольтеру: «Каждому из нас необходимо возделывать свой собственный сад. Но вокруг этого сада нет забора: это непрочерченная линия. Наш сад – это мир»[436]. Можно ли использовать исключительное гостеприимство накопителя по отношению к вещам в качестве базовой модели для нового вида гостеприимства, предназначенного для людей? Это не так уж фантастично, как кажется. Представьте себе, что Нью-Йорк – это один большой особняк Кольеров, а все его обитатели – не более чем одноразовый человеческий мусор. Новый Колосс[437] Эммы Лазарус может быть прочитан как мольба накопителя: «А мне отдайте ваших несчастных, ваших бедняков, ваши задавленные массы, мечтающие дышать свободно, жалкий мусор ваших изобильных берегов»[438].
Глава 34. Джанк