«Охватить как Уорхола, так и Мозеса, – пишет Беньямин, вероятно перефразируя мысль, высказанную им в Пассажах, – означало бы изобразить дух современного Нью-Йорка подобным луку, из которого знание поражает стрелой момента в самое сердце»[384]. Историю с уорхоловскими Тринадцатью самыми разыскиваемыми преступниками, можно легко интерпретировать как намек, что настоящим Врагом № 1 общества является сам Мозес. Но рассматривать Мозеса как злодея, действующего с дьявольскими намерениями, или как человека с моральными изъянами имело бы смысл только в том случае, если бы это был сценарий для голливудского биографического фильма. В контексте нашего теоретического исследования лучше рассматривать его действия как трагедию действенного воплощения нового образа мышления, который Мозес, как и многие другие в то время, некритично разделял. Поскольку этот способ мышления диаметрально противоположен идеям Джекобс, понять, в чем он ошибся, – значит понять, в чем она была права.
Как общественный деятель Джекобс, можно сказать, своими руками оказала положительное, преобразующее воздействие на свой район. Но сегодня, в XXI веке, когда улики в виде производных отпечатков ее пальцев можно обнаружить в городах по всему миру, именно она, и, возможно, даже больше, чем Мозес, кажется, убегает с места урбанистического преступления. Мы можем таким образом заключить, что современный Нью-Йорк не смог бы и не стал бы функционировать без взаимодополняющей реализации философий и Мозеса, и Джекобс. Эта странная пара представляет собой не только два основных подхода к видению Нью-Йорка XX века, не только два кардинально противоположных подхода к современному городу, но и два элементарных духа современности как таковой. Дух Мозеса называют высоким модернизмом; дух Джекобс только что вышел из рехаба.
Четвертый порог. Тупик
Настоящая книга ставит целью попытаться объединить многочисленные разрозненные и туманные идеи Беньямина в лаконичные осмысленные аргументы. Такой подход естественным образом приводит к примитивизации исходного текста во многих моментах. Далее следует несколько заметок, которые я сделал, пытаясь по ходу чтения Манхэттенского проекта систематизировать его идеи по вопросам экономики. Мне не совсем ясно, как извлечь из них рациональное понимание, но, возможно, кто-то другой сможет это сделать.
Сравнительное прочтение работ Джекобс и Арендт обнаруживает много поразительного сходства. Но еще более поразительным является комментарий, сделанный их общим другом, редактором Джейсоном Эпштейном, который считает, что пути этих замечательных женщин, живших и работавших в середине XX века на Манхэттене, вероятно, никогда не пересекались: «Ханна была частью светской тусовки, которая не могла заинтересовать Джейн. Ханна была интеллектуалкой. Джейн была самоучкой. Ханна была модницей. Джейн было всё равно, что на ней надето. Возможно, они были родственными душами, но жили в разных мирах. Я не могу представить себе живой диалог между ними»[385]. И всё же этот воображаемый диалог служит центральной темой работы Беньямина.
Опыт поколения Беньямина, как он резюмировал в Пассажах, заключался в том, «что капитализм не умрет естественной смертью»[386]. С тех пор каждое следующее поколение приходило к выводу, что капитализм не умрет и неестественной смертью.
Один из фундаментальных экономических уроков, которые можно извлечь из Нью-Йорка XX века, можно преподать с помощью короткого эпизода из Костров амбиций. Представьте, что вы являетесь счастливым обладателем котла (из тех, что стоят в Нью-Йорке в котельной и отапливают целый дом). Если вы не умеете им управлять и «не способны регулировать давление пара», то ваше имущество совершенно ничего не стоит. «Вы вообразили, что капитал – это собственность. Но вы ошибаетесь. Капитал – это не владение, а контроль. Власть»[387]. В конце 1970-х вы могли быть владельцем целого многоквартирного дома в Нижнем Ист-Сайде, но, поскольку бóльшая часть этого района была опасной территорией, куда не рисковала заходить даже полиция, часто было выгоднее сжечь свое имущество ради страховых выплат, чем пытаться собирать арендную плату. Как только район стал более безопасным, как только давление пара было взято под контроль, район превратился в золотое дно в сфере недвижимости. Короче говоря, контроль – одно из лучших вложений капитала, которое только можно себе представить. Иными словами, риторический вопрос звучит так: «Что все эти белокаменные фасады Пятой авеню, все эти мраморные вестибюли, кожаные недра библиотек, баснословные богатства всей Уолл-стрит в сравнении с моей властью над вашими судьбами, в сравнении с вашей беспомощностью перед лицом Власти?»[388]
«Взгляните на тех людей, которые живут в непосредственной близости от римской церкви, главы нашей религии, и вы увидите, что среди них меньше религии, чем где-либо еще»[389]. Наблюдение Макиавелли имеет смысл не только в религиозной сфере, но и в экономической. Нью-Йорк, столица капитализма, – это глаз бури, где погода обычно бывает устрашающе спокойной.
Каким-то образом Беньямину удалось получить доступ к аудиопленкам с записями лекций Фуко 1979 года в Коллеж де Франс. Он пространно и одобрительно цитирует их, особенно те разделы, где Фуко пытается показать, как homo economicus становится той фигурой модернизма, которая бросает вызов логике государственного суверенитета. Экономический человек может сделать это не потому, что он говорит государству: «Слушай, я имею права, некоторые из них я вверил тебе, а других ты не должен касаться». Это то, что обычно утверждает homo juridicus. Homo economicus объясняет суверенному государству другое: «Ты не должен трогать меня, просто что ты не можешь. Ты не можешь в смысле „ты бессилен“, а почему ты бессилен, почему ты не можешь? Ты не можешь, потому что ты не знаешь, что происходит в сфере экономики»[390]. Другими словами, не может существовать экономического суверена. Невидимая рука есть опровержение, дисквалификация государства и его суверенитета. Политическая экономия – это острая критика государственного разума.
В опубликованной посмертно последней своей статье Эбботт Джозеф Либлинг близок к тому, чтобы подвести итог своим взглядам на Нью-Йорк в одном предложении: «За каждым из этих окон бодрствует человек, замышляющий завладеть чужими деньгами»[391].
Старая карикатура в журнале New Yorker изображает мужчину, пытающегося покончить жизнь самоубийством, спрыгнув с Бруклинского моста с камнем, привязанным на шею. Но он не одинок. Вслед за ним в Ист-Ривер прыгает таксист в надежде уговорить отчаявшегося потенциального пассажира совершить последнюю поездку. Капитализм будет охотиться за каждым до самой его смерти, если у него будет возможность получить прибыль. Он может даже убеждать нас в том, что смерть экономически более выгодна, чем жизнь. Посетив Нью-Йорк в первый и единственный раз, Фрейд придумал лозунг для похоронного бюро, который он считал воплощением американской рекламы: «Стоит ли жить дальше, если мы можем похоронить вас всего за десять долларов?»[392] Маркс объясняет это в следующих опустошительных терминах: «Чем меньше ты ешь, пьешь, чем меньше покупаешь книг, чем реже ходишь в театр, на балы, в кафе, чем меньше ты думаешь, любишь, теоретизируешь, поешь, рисуешь, фехтуешь и т. д., тем больше ты сберегаешь, тем больше становится твое сокровище, не подтачиваемое ни молью, ни червем, – твой капитал. Чем ничтожнее твое бытие, чем меньше ты проявляешь свою жизнь, тем больше твое имущество, тем больше твоя отчужденная жизнь»[393].
Бóльшую часть времени, в которую мы заняты своими повседневными делами, наше существование можно без проблем свести к простой экономической единице. С этой точки зрения Хайдеггер иронизирует: «Жизнь – это бизнес, независимо от того, покрывает ли он свои издержки»[394]. К этому следует добавить известную строчку из Акселя Огюста Вилье де Лиль-Адана, отсутствующую в Пассажах, но которая всплывает в более поздних работах Беньямина, чтобы передать тот настрой, который ньюйоркцы XX века не желали или не могли разделить с парижанами XIX: «Жить? Наши слуги сделают это за нас»[395].
В своей последней книге, вышедшей в 2004 году, Джекобс пишет: «Чтобы даже просто поддерживать свое существование, жизнь требует столько энергии, вырабатываемой изнутри и снаружи живого существа, что выглядит как ненасытная прорва по сравнению с нетребовательной бережливостью смерти и разложения»[396]. Нет такого институции, которая понимала бы это простое неравенство лучше, чем современное государство, хотя оно и использует это знание двумя, казалось бы, противоречащими друг другу способами. С одной стороны, государство считает своей основной задачей заботу почти обо всех аспектах жизни своих граждан от младенчества до старости и управление ими. С другой стороны, кажущиеся непомерными требования жизни к его ограниченным ресурсам часто заставляют современное государство отказываться от той задачи, которую оно изначально взяло на себя. В такие моменты, вместо того чтобы продолжать свое всеобъемлющее управление всеми жизнями, государство начинает обращаться с некоторыми людьми как с излишними и, следовательно, подлежащими утилизации. Но город действует совсем по другой логике. Беньямин утверждает, что, в отличие от государства, город следует понимать не как власть над жизнью, а как проявление силы самой жизни. Он не инвестирует в жизнь, а инвестирует жизнь.
Что такое экономика? Прямолинейное определение Джекобс гласит, что «это то, чем люди зарабатывают себе на жизнь»[397]. Подпись к другой карикатуре из старого New Yorker на ту же тему, изображающей вяжущую жену и мужа, гладящего сорочку перед сном, гласит: «Экономика – это идеализм в его наиболее практичной форме»[398]. Тем не менее именно слова Элизабет Хардвик в первом выпуске New York Review of Books могут превратить этот разговор в неловкое молчание: «Зарабатывать на жизнь – это ничто; наибольшая трудность состоит в том, чтобы отстоять свою позицию»[399].
Еще в конце XVIII века зажиточные жители Нью-Йорка начали разделять свой бизнес и свое место жительства. Первоначально хозяйственные предприятия размещались на первых этажах зданий, а жилые помещения – на этаж выше, хотя четкого разделения между частным и общественным, между трудом и жизнью не было. По мере развития города те, кто мог себе это позволить, начали возводить свои дома в «спальных» районах. С годами они уезжали всё дальше и дальше от даунтауна. К 1820-м годам респектабельные дамы были редкостью в деловом районе, а джентльмены смирились с мыслью о том, что им придется ежедневно добираться до работы из своих относительно укромных жилищ. Эта новая порода ньюйоркцев сразу начала ощущать потребность в интеллектуальной и художественной культурной жизни, потому что им больше не могло импонировать, что их считают просто богатыми торгашами. У них возникло стремление выглядеть доброжелательными и сострадательными, а не эгоистичными и упрямыми. Эти «философы и филантропы»[400] XIX века породили либералистические сентименты, не говоря уже о сентиментализме. Их любовь к своим жилищам, распространившаяся далеко за пределы пригородной культуры XX века, заключалась в желании создать и защищать дом мечты, где человек мог бы сохранять следы своей человечности, а не быть просто еще одной каплей из моря неразличимых, отчужденных, безжалостных масс. Если и существовал социальный проект, который Беньямин считал необходимым развенчать с помощью своего интеллектуального проекта, то это именно он.
Одним из самых необычных источников, цитируемых в Манхэттенском проекте, наверное, может оказаться фраза, вытатуированная на спине человека, которого Беньямин однажды увидел моющимся в уборной Публичной библиотеки: «Fex urbis, lex orbis»[401] («Скверна Рима – закон мира»).
Я прогуливался с другом по Центральному парку в канун Нового 1999 года. Где-то у пруда в юго-восточном углу я услышал, как бездомный говорит своему другу: «Можешь представить, чтобы Бог шел от человека к человеку или даже от народа к народу, выбирая, кого спасти? Судный день должен быть одинаковым для всех людей, живших на протяжении всей истории. В целом мы, вероятно, заслуживаем быть брошенными в ад. В нашу защиту, я думаю, у нас всё еще есть этот город»[402].
Один удивительный факт о Беньямине из его биографической информации, который я предпочел бы не разглашать, – это его нью-йоркский адрес, иначе возведение в его честь еще одного памятника, подобного тому, что установлен в Портбоу, было бы неизбежным и неизбежно прискорбным. Могу, однако, сказать, что – то ли символически, то ли по иронии судьбы – жил он на последнем этаже последнего дома на тупиковой улице.
Часть пятая
Осторожно, двери закрываются.