Чтобы ответить на эти вопросы, нам нужно сделать небольшое отступление. В христианстве слова «Христос» и «Мессия» являются синонимами. Тем не менее Иисус Христос обычно неправильно понимается как имя собственное, как, например, Вальтер Беньямин. Причина в том, что «Иисус Христос» – очень странная формулировка, впервые использованная Апостолом Павлом, которая на самом деле означает «Мессия Иисус». Более грамматически правильным было бы построение «Иисус есть Мессия». Однако для Павла смысл веры не в том, чтобы верить, что мессия – это атрибут, связанный с субъектом Иисусом в том же смысле, как мы говорим, что небо голубое или что Сократ мудр. Смысл веры в том, что человек верит в Иисуса Мессию, а отсутствие лишнего расстояния между двумя словами не дает вкрасться туда любому непредвиденному обстоятельству (может быть, он есть мессия, а может, и нет).
Именно так Беньямин понимает формулировку «Энди Уорхол Энтерпрайзис». Название компании, которая занималась всем его художественным бизнесом с 1957 года до его смерти, не называется «Предприятия Энди Уорхола». Невозможно провести различие между Уорхолом-человеком и Уорхолом-бизнесом, между жизнью и искусством. Пространство между Энди и Уорхолом столь же иллюзорно, как и между Уорхолом и Энтерпрайзис. Беньямин не верил, что Уорхол был последовательностью различных предприятий. Он верил в Энди Уорхол Энтерпрайзис.
Глава 27. Методы связанной жизни
У философии экономики есть имя – и нет, это не «объективизм»: Беньямин даже не стал уделять время критике Айн Рэнд. Вместо этого Манхэттенской проект можно охарактеризовать как проявление прагматизма. Прагматизм – это философское движение, имеющее глубокие корни в Нью-Йорке, городе, где Уильям Джеймс провел первые годы своей жизни в качестве любознательного ребенка, где Джон Дьюи провел последние годы своей жизни в качестве почитаемого профессора и где Чарльз Сандерс Пирс провел самые печальные годы своей жизни в качестве бездомного в бегах (после того, как его обвинили в «нападении с отягчающими обстоятельствами и нанесении побоев»[324] своему слуге). Эти биографические заметки об отцах прагматизма не так уж неуместны, особенно если вспомнить, что одно из их основных убеждений состоит в том, что идеи не действуют в пустоте. Идеи связаны и зависят от людей в их конкретных ситуациях. Они встроены в то, что Дьюи называет «методы связанной жизни»[325]. Идеи господствуют не потому, что обладают неизменной внутренней логикой, а потому, что приспосабливаются к окружающей социальной среде.
Чтобы уточнить эту мысль, рассмотрим обоснование принципа свободы слова. Это, станет утверждать прагматик, имеет мало общего с правом человека выражать свое личное мнение. Свобода слова намного прочнее укоренена в общественной ответственности, чтобы разного рода идеям было позволено конкурировать друг с другом на открытом интеллектуальном рынке. К истине можно приблизиться только в том случае, если мы позволим множеству разных людей обмениваться многими противоречивыми идеями, хотя некоторые из которых глупы, плохи или чрезвычайно вредны. Мы должны позволить этим идеям течь своим естественным путем в публичном пространстве, которое временами больше напоминает дикие джунгли. Затем мы можем стать свидетелями того, какие из этих идей выживут, а какие потерпят неудачу, – результат, который часто приводит к тому, что любой, кроме убежденных прагматиков, теряет веру в этот непростой процесс.
«Рынок идей»[326] – понятие, приписываемое Оливеру Уэнделлу Холмсу-младшему (судье Верховного суда, который был близким другом Пирса и Джеймса), является лишь одной из многих прагматических идей, основанных на аналогиях из экономики. Джеймс, например, говорит о необходимости обращать внимание на «стоимость» наших концепций, настаивая на том, что рано или поздно идеи должны быть «обналичены». Он даже утверждает, что истина основана на «системе кредита»[327], имея в виду, что «наши мысли и верования „находятся в обращении“, пока ничто их не оспаривает, точно так же как обращаются денежные расписки, банкноты, пока от них никто не отказывается. Но всё это указывает на необходимость их прямых личных подтверждений где-то, без которых ткань истины обрушится, как обрушится финансовая система, лишенная какого-либо обеспечения. Вы принимаете мое подтверждение одного, я ваше – другого. Мы торгуем правдой друг с другом»[328]. Любопытно, что, в то время как Нью-Йоркская фондовая биржа впоследствии не раз терпела крах, демонстрируя колоссальное взаимное недоверие, обменный курс истины в этом городе хотя и колеблется, но всё же гораздо надежнее, чем обменные курсы валют.
«Мы свободны, – пишет Дьюи, – не от того, чем мы являемся статически, а поскольку становимся другими по сравнению с тем, чем были раньше»[329]. Это означает, что свобода является предвестником неуверенности и небезопасности. Это азартная игра. Учитывая утверждение Пирса о том, что наши убеждения, по сути, являются ставками, мы не можем знать наверняка, поставили ли мы свои фишки на правильное поле в этой прагматической рулетке. Если убеждения, развивает свою мысль Джеймс, «действительно являются правилами для действий» и если «мышление – всего лишь один шаг в процессе создания образа действия»[330], то философские поиски непоколебимой уверенности кажутся в лучшем случае донкихотством. В прагматическом мире жизнь воспринимается как непрерывный эксперимент. Однако ни один индивидуальный эксперимент (моя жизнь, ваша жизнь) не существует и не имеет значения сам по себе. Шансы общества в целом определяют и определяются индивидуальными ставками каждого из нас, когда мы живем той жизнью, которой живем, и придерживаемся убеждений, которых придерживаемся среди моря других игроков.
Город, как и жизнь, имеет тенденцию развиваться как непрерывный процесс проб и ошибок, побед и поражений. Хотя правила и привычки формируются в процессе, наша привязанность к ним обусловлена не убеждением, а удобством, нравится нам это или нет. Таким образом, прагматичный город не может иметь в виду никаких конкретных целей, кроме изменчивых целей, которые сходятся с целями самой жизни, которая всегда множественна. Город – это не столько место, где можно осознать или выразить то, чем вы являетесь; это скорее место, куда вы идете, чтобы стать тем, кем вы не являетесь, может быть, даже тем, кем вы никогда не думали, что можете или должны быть, открывая то, чего вы даже не ищете. «Каждая мысль, каждый день, каждая жизнь лежат здесь, как на лабораторном столе, – пишет о городе Беньямин. – Как если бы это был метал, из которого во что бы то ни стало нужно извлечь неизвестное вещество, он должен будет терпеть проводимые над ним эксперименты до полного изнеможения. Ни один организм, ни одна организация не может избежать этого процесса»[331].
Интерполяция Беньямином прагматической максимы Пирса становится основным аналитическим инструментом в его философии города: «Подумайте, какие эффекты, которые предположительно могут иметь практическое значение, мы приписываем влиянию Нью-Йорка. Тогда наше представление об этих эффектах составляет всё наше представление об этом городе»[332]. Если Нью-Йорк есть сумма его эффектов, то не может существовать теории Нью-Йорка априори, заранее. В конце концов, прагматизм – это не столько теория, сколько метод «раскрепощения»[333] различных наших собственных теорий, если использовать еще один причудливый термин Джеймса. Это позволяет Беньямину направлять свой Манхэттенский проект по пути большей восприимчивости и большей ответственности по отношению к конкретному объекту своего исследования.
Какими бы ни были наши идеи об устройстве города, они могут возникнуть только из нашего опыта реальной жизни в нем. «Понятия, – пишет Дьюи, – абсолютно ясны; требуется так мало времени, чтобы установить их последствия; опыт ‹…› [однако] ‹…› настолько запутан, что требуется очень много времени и энергии, чтобы разобраться в нем»[334]. Беньямин признает, что его ограниченный, концептуальный подход к Нью-Йорку способен лишь слегка коснуться городской поверхности. Он не может ни изменить, ни исправить это место. Но, как и путеводитель, его философия может помочь читателям сориентироваться, когда они переживают городской опыт или экспериментируют с городом, с самими собой и друг с другом.
Представьте прагматический метод как городскую улицу, на которую выходят двери множества старых и новых домов, жилых и муниципальных зданий, небольших магазинов и крупных универмагов, изысканных ресторанов и захудалых баров. Подобно улице и городу в целом, прагматики, как правило, «всецело доброжелательны»[335] к этим разным предприятиям, несопоставимым видам деятельности и разнообразному использованию помещений. Подобно предпринимателям, они готовы браться за что угодно, использовать различные возможности, не упуская из виду прибыль (необязательно денежную), которую можно получить, выбрав тот или иной путь. Но это не утилитаризм. Это этика. Ее основное предположение состоит в том, что другие люди – это реальность, а не ад.
Следовательно, прагматическая жизнь является полной противоположностью мономаниакального существования, подобного целеустремленности Ахава из Моби Дика. А прагматичный город – полная противоположность универсуму. Скорее, он ближе к тому, что Джеймс называет «плюраверсум»[336]. Во время своего визита в Нью-Йорк Жан-Поль Сартр писал: «Нигде сильнее, чем здесь, вы не сможете почувствовать одновременность человеческих жизней»[337]. Беньямин делает еще один шаг вперед, называя одновременность «основой нового стиля жизни»[338]. Но в той мере, в какой этот одновременный опыт множественных жизней в Нью-Йорке должен был повлиять на видение первых прагматиков, Луи Менанд утверждает в Метафизическом клубе, что ужасный опыт Гражданской войны в США показал этим мыслителям ясную картину того, чего они пытались избежать. Основная проблема с абстрактными метафизическими убеждениями или непоколебимыми абсолютными истинами, с фиксацией на определенных принципах или идеалах, не обязательно в том, что они ошибочны или даже бессмысленны, но в том, что они просто опасны. В конце туннельного зрения нет света.
С тех пор как травмирующий опыт промышленной революции привел в действие аргументы Капитала, аналогичная идеологическая лихорадка влияет на наш подход к экономике. Дьюи вслед за Марксом признает, что материальные средства определяют наши человеческие цели. Тем не менее он не присоединяется к тем, кто оттесняет «промышленность и ее материальную фазу в область, далекую от человеческих ценностей»[339]. Он чувствует, что существует тайный союз между теми, кто дистанцируется от бесчеловечного экономического поля ради сохранения личного достоинства, и теми, кто использует экономический порядок для корыстной денежной наживы. Поэтому он избегает этого удобного разделения политики и экономики, демократии и промышленности, этики и бизнеса. Вместо этого он очерчивает более транспарентный союз между публичной и частной сферами, который пытается обойти ловушки жестокого индивидуалистического капитализма и безжалостного коллективистского этатизма. По этой причине Беньямин коронует Дьюи титулом тайного философа-короля экополиса.
Можно развивать эту мысль и дальше, но суть в том, что никто на самом деле не знает, ни что нужно делать, ни что правильно, верно или хорошо. Те, кто утверждает обратное, просто пытаются подчинить реальность воле своего произвольного толкования. Мы все занимаемся стрельбой в темноту, а это значит, что обычно мы, сами того не зная, целимся друг в друга. Некоторые из нас по чистой случайности попадают в невидимую цель. То, что заботит прагматика, – это не те редкие проблески (или случайности) так называемых великих (или привилегированных) людей, которые оставляют после себя так называемое бессмертное (или гегемонистское) наследие. Вместо этого цель прагматика состоит в том, чтобы найти способы усилить, увеличить и, что наиболее важно, усложнить условия, при которых большее количество людей, и разных людей, принимают участие в этом гигантском человеческом эксперименте.
А это именно то, что такой город, как Нью-Йорк, способен делать лучше всего. Эпиграф Джекобс к Смерти и жизни великих американских городов, который она заимствовала у Холмса, говорит именно об этом: «Главная ценность цивилизации в том, что она делает средства к жизни более сложными, что она требует уже не простых и разобщенных, а очень больших и совместных интеллектуальных усилий». Это желательно, утверждает Холмс, потому что «более сложные и напряженные интеллектуальные усилия означают более полную, более яркую жизнь. Они означают, что жизни становится больше. Жизнь самоценна, и стоит ли она того, чтобы ее прожить, определяется одним – достаточно ли ее у вас»[340].
Глава 28. Город Джекобс
Трудно переоценить влияние урбанистической трилогии Джейн Джекобс на основу аргументации Манхэттенского проекта: не только ее канонической книги Смерть и жизнь больших американских городов (1961), но также или даже главным образом последовавших за ней, но не столь популярных Экономики городов (1969) и Городов и богатства наций (1984). Самые драматические изменения в поздней мысли Беньямина можно отнести к датам этих публикаций.
Существует хрестоматийный метод нейтрализации могущественной философии, которая угрожает изменить мир. Всё, что нужно сделать, – это извлечь из нее простую и удобную единственную идею. Эта идея, служащая ловушкой, должна быть достаточно мощной, чтобы вызывать кое-какие волнующие изменения. Но поскольку она будет изолирована от контекста, в котором ее предполагалось понимать, ее кастрированная реализация, которой легко могут манипулировать те, кто уже находится у власти, те, кто избегает малейшей корректировки статус-кво, будет доказывать, что всё исходное построение было дурацким.
Таким образом, дезинфицированной версии революционной теории Джекобс, основанной на упрощенном и выборочном прочтении только определенных разделов из ее первой книги, было достаточно, чтобы полностью изменить то, как мы воспринимаем города, строим их и живем в них в течение последних пятидесяти лет. Но ее самая известная идея является также и одной из самых проблематичных, особенно когда она стоит особняком, в отрыве от остальной части ее урбанистической философии. Как это часто бывает, «Святая Джейн» была причислена к лику святых по ошибочным причинам.
Философию Джекобс часто сводят к ее знаменитой метафоре города как хореографии. Модернистские планировщики, предшествовавшие ей, как любят утверждать, воспринимали городской пейзаж как «бесхитростный синхронный танец, когда все вскидывают ногу в один и тот же момент, вращаются одновременно и кланяются скопом». Джекобс, напротив, представляла себе город как «изощренный балет, в котором все танцоры и ансамбли имеют свои особые роли, неким чудесным образом подкрепляющие друг друга и складывающиеся в упорядоченное целое»[341].