До того как на сцену вышла Джекобс, был сложившийся консенсус, что во имя так называемого урбанистического обновления старые районы, воспринимаемые как трущобы, должны быть заменены эффективными и однообразными проектами нового жилья, которые сделают ненужной уличную сетку. Джекобс не купилась на эти проекты с извилистыми пешеходными дорожками и скоростными автомагистралями. Она верила в существование силы улиц – не слишком длинных, оживленных, с их здоровым сочетанием зданий разных периодов, спроектированных в разных стилях, которые готовы предложить себя для разнообразного использования и принять в себя разнообразных пользователей, и чтобы всё это, смешиваясь, образовывало «органическое целое»[342].
Город – это не произведение искусства. Джекобс утверждает, что рассматривать городской пейзаж «как дисциплинированное произведение искусства – значит впасть в ошибку, пытаясь подменить жизнь искусством. Результат столь тяжелого смешения понятий не может быть ни жизнью, ни искусством. Этот результат – таксидермия»[343]. Один из величайших комплиментов, который Джекобс делает зданию, улице, району или городу в целом, заключается в том, что они «неагрессивно уверены в себе»[344]. Эго архитектора, инженера и планировщика, тех, кто закрепляет свои идеи в железе и бетоне, должно раствориться в текучем потоке крови городской жизни. Джекобс научила нас ценить улицы, которые Декарт отчитывал за их хаотичность («случайность, а не воля определенных людей, использующих разум, устроили их таким образом»[345]).
Проблема в том, что все грандиозные планы по капитальной перестройке наших великих модернистских городов в конечном итоге приводят к созданию пространства, настолько неуверенного в себе, что оно становится либо неудобным, либо извращенным. Еще более проблематично то, что эти планы «делают нас неприспособленными. Мы не можем приспособиться к изменениям, которых они не предвидели. Мы едва ли можем даже признать изменения, когда они становятся очевидными». Жизнь, продолжает Джекобс, – «дело случайное. Приходится всё время импровизировать, потому что всё, что мы делаем, меняет то, что есть»[346]. Именно такого рода заявления побудили Беньямина объявить Джекобс наследницей трона прагматической философии.
Для тех, кто предпочитает видеть всё красиво спланированным и решенным раз и навсегда, хаотические перемены и органические потоки больших городов могут казаться очень раздражающими. «За их нынешнюю пустоту ответственно то, – пишет Льюис Мамфорд в снисходительной рецензии на ее „Смерть и жизнь“, – что миссис Джекобс игнорирует: нарастающая патология самого способа жизни в большом мегаполисе, патология, которая прямо пропорциональна его разрастанию, его бесцельному материализму, его скученности и его бессмысленному беспорядку – тем самым факторам, которые она так яростно защищает как признаки урбанистической витальности»[347].
Беньямин был большим поклонником унылого урбанистического взгляда Мамфорда, пока не испытал просветление, прочитав первую книгу Джекобс. «У меня были сомнения насчет него, – вспоминала Джекобс о Мамфорде в одном из поздних интервью, – потому что мы однажды вместе ехали в город на машине. И я наблюдала, как он вел себя, как только мы пересекли границы города. Он оживленно беседовал и был таким приятным, но как только мы въехали в город, он сделался угрюмым, замкнутым и очень расстроенным. И это было так ясно, так очевидно, что он просто ненавидел город, ненавидел находиться в нем. И я подумала, знаете, это и есть самое интересное!»[348]
Но здесь кроется одна ловушка. Проблемой, вытекающей из этого подхода Джекобс, прямым результатом ее взгляда на города, является сегодняшний рост количества джентрифицированных кварталов с их милыми маленькими бутиками, атмосферными ресторанчиками и дорогими семейными магазинами. «Подобно тому как природа залечивает нанесенные ей раны, покрывая стены старых замков зеленью, – пишет Беньямин, думая о Париже, – так и здесь поселилась суетливая буржуазия, обвила всё своими ростками и успокоила хаос метрополиса»[349]. Вместо того чтобы служить убежищем для обычных людей (как надеялась Джекобс), джентрифицированные районы один за другим превращаются в эксклюзивные адреса роскошной жизни.
В руках сообразительных риелторов жаргон аутентичности становится маркетинговой уловкой, превращающей всё больше и больше районов города в чистый фетиш (достаточно одних названий, чтобы вызвать их дух: Гринвич-Виллидж, Сохо, Вильямсбург). Непреодолимое притяжение этих районов на самом деле несет в себе их погибель. Этим можно объяснить и то, как скромный дом Джекобс на Хадсон-стрит, 555, в Вест-Виллидж, где она вырастила троих детей и написала до 1968 года две свои книги, превратился в многомиллионный актив, в настоящее время занятый магазином единственных в своем роде произведений уникальной ручной работы – керамических кружек по пятьдесят баксов за штуку. Оказалось, что в последние годы своей жизни, в начале XXI века, у Джекобс просто не было физической возможности, она просто не могла позволить себе жить в том самом районе, который она сама помогла превратить в драгоценный камень.
Джекобс знала, что бороться с джентрификацией практически бесполезно, но и горевать по старому доброму району, день за днем исчезающему с лица города, она не собиралась. Нью-Йорк в любом случае всегда находится в процессе исчезновения. Как только открывается первый эспрессо-бар, можно собирать вещи и начинать отступление к следующему новому городскому рубежу, хотя эта стратегия, похоже, только продлевает существование проблемы, а не решает ее. По мере того как бережливое развитие уступает место застойному богатству, даже те, кто еще каким-то образом может позволить себе жить по соседству, склонны находить его отупляющим. «Когда место становится скучным, – пошутила Джекобс незадолго до смерти, – его покидают даже богатые»[350].
В XX веке по отношению к такому городу, как Нью-Йорк, было модным вздыхать о его упадке. Сегодня модно вздыхать о его восстановлении. Ни то ни другое не помогает нам хотя бы начать подходить к пониманию того, как на самом деле работают города. Для этого нужно менее поверхностное отношение к идеям Джекобс. Мы должны подняться от микроуровня соседнего квартала, чтобы сначала увидеть город в целом, а затем еще сильнее уменьшить масштаб, чтобы, охватив взглядом всю картину, увидеть его место в общей экономической системе.
Эти действия, которые становятся возможными благодаря двум книгам, последовавшим за Смертью и жизнью, позволили Беньямину отказаться наконец от готовых экономических теорий, которые слишком часто являются линзами, через которые мы наблюдаем, как работают города. Вместо того чтобы исследовать материальные условия урбанистического развития, Джекобс посвящает свои работы урбанистическим условиям любых возможных вариантов материального развития. Продолжая с того места, на котором остановились Смит и Маркс, ее идеи знаменуют не что иное, как смену парадигмы в области экономики.
Глава 29. Новые труды и города
Политическая экономия, как и политическая философия, начинается с мифа о происхождении. Вспомните рассказ Гоббса о естественном состоянии и рассказ Руссо о благородном дикаре. Любая легенда о зарождении доисторической политики там, где раньше жили дикари, является гипотетической конструкцией. Никто точно не знает, как люди впервые объединились в организованные сообщества или как они жили до этого. Но когда философы разрабатывают теории нашего совместного существования, искушение объяснить, почему всё стало именно так, становится непреодолимым и практически неизбежным. И тогда теория начинает подпитывать миф, а миф подпитывает теорию. Это относится и к Манхэттенскому проекту.
Важнейший миф о доисторическом происхождении экономики был прославлен Адамом Смитом в XVIII веке, воспринят без особых изменений Марксом в XIX веке и принят как эстафетная палочка интеллектуалами, представляющими самые разные дисциплины и идеологические школы XX века. И так было до тех пор, пока Джекобс не поставила эту мифологию под сомнение в первой главе Экономики городов.
Смит и все его последователи считали изобретение земледелия тем главным импульсом, который запустил развитие homo economicus. Как учит эта история, снабжение первобытного человека продовольствием зависело от сезонной охоты и собирательства. Сельское хозяйство позволило ему производить средства к существованию более организованным и предсказуемым образом и сделало менее зависимыми от матери-природы. Мы перестали кочевать по земле с места на место и стали оседлыми жителями. Мы стали селиться в небольших постоянных деревнях. Мы использовали наши примитивные технологии, чтобы производить еду, всё больше еды, наконец ее стало больше, чем у нас было желания ее потреблять, поэтому мы начали торговать излишками с жителями других поселений. Всё, что было потом, называется экономической историей.
Соответственно предполагается, что до того, как сельское хозяйство положило начало нашей цивилизации, мы были кучкой диких и примитивных странствующих охотников-собирателей, чья экономическая жизнь была не сложней, чем у многих животных. Эта часть мифа, безусловно, ложна. Археологические открытия XX века показали, что доаграрная деятельность людей вовсе не ограничивалась охотой и собирательством. Древние люди изготавливали вычурные артефакты, используя различное сырье; они строили прочные дома и удивительные культовые памятники; украшали себя ожерельями; создавали великолепные настенные рисунки; занимались обширной межплеменной торговлей задолго до появления первых земледельцев. Более того: теперь у нас есть веские доказательства того, что многие из них строили большие города и жили в них.
Как может возникнуть город, спрашивает скептик, если его жителей нужно снабжать большим количеством продуктов питания, которые могут производить только сельскохозяйственные поселения? Джекобс использует любопытную аналогию, чтобы показать, что это всё же возможно. Современные города критически зависят от электричества, без него их экономика почти мгновенно остановится. Но крупные электростанции, как правило, располагаются в малонаселенных районах, далеко от центров больших городов. У будущего археолога, который предположительно будет ничего не знать о городской жизни людей до XX века, вполне может возникнуть убеждение, что умение производить электроэнергию зародилось в сельской местности и было предпосылкой возникновения современных городов. Но то, что верно в отношении электричества, может быть верно и в отношении сельского хозяйства. Заблуждение, объясняет Джекобс, «заключается в том, что результаты экономического развития городов воспринимаются как предпосылки этого развития»[351]. Города стоят на первом месте. Они растут по мере развития знаний, науки, технологий, навыков, искусства и промышленности. Эти новшества можно экспортировать и в сельские районы, но только потому, что они зависят от своих городов.
Другим парадоксальным направлением мысли, имеющим аналогичный эффект, является предположение Джекобс о том, что кажущиеся нетронутыми прогрессом «примитивные хозяйства»[352] племен, которые антропологи любят обнаруживать на отдаленных островах и в непроходимых джунглях, говорят нам не столько о заре цивилизации, сколько о ее закате. Вместо того чтобы воспринимать их как примеры невинных сообществ, не тронутых современной культурой, такие племена стоит трактовать как примеры разрозненных остатков некогда высокоразвитых древних обществ. Экономические условия этих племен ухудшились до их нынешнего первобытного состояния из-за их изоляции, из-за потери связи с городами или из-за того, что города их цивилизаций были разрушены. Таким образом, подобные племена должны в большей степени вызывать у нас ассоциации с Апокалипсисом, чем с Эдемским садом; они в меньшей степени говорят нам о том, какими мы были, и в большей о том, чем мы можем закончить.
Исследуя экономику Европы своего времени, Смит обратил внимание, что отсталое сельское хозяйство чаще встречается в тех странах, где нет хорошо развитых больших городов. Он также знал, что в районах, расположенных ближе к крупным городам, существовали более совершенные методы ведения сельского хозяйства. Он признавал, что развитие земледелия не предшествовало развитию промышленности и торговли, а как раз наоборот (и Англия была готовым примером и доказательством такого положения вещей). И всё же он жил в эпоху, когда средний образованный человек считал, что человек произошел из райского сада. Поэтому он был не способен сделать следующий логический шаг, который потребовал бы от него слишком глубокой степени разрыва с привычной верой. Он не смог увидеть, что деревенская жизнь зависит от городской, а не наоборот.
То, что такой бунтарь, как Маркс, был в равной степени уверен, что промышленность и торговля возникли вслед за сельским хозяйством и приручением животных, и то, что поколения интеллектуалов продолжают некритически принимать на веру эту перевернутую причинно-следственную связь, гораздо более возмутительно. Джекобс была одной из первых, кто предположил, что сельскохозяйственная техника, скорее всего, была сначала изобретена в городах и только затем экспортирована в сельскую местность. Точно так же мы должны помнить, что «спальные» пригородные районы XX века, так же как и крупномасштабное промышленное и сельскохозяйственное производство были основаны в Америке XIX века семьями и предприятиями, которые переезжали из Манхэттена, чтобы обосноваться в Бруклине, Квинсе и Бронксе.
По общему признанию, утверждение о том, что экономическая жизнь зародилась в доисторических городах, может оказаться просто еще одним мифом о происхождении, который Джекобс использует для представления своей собственной теории экономического развития. В качестве мысленного эксперимента в поддержку своих аргументов она даже вывела в своей книге воображаемый город Новый Обсидиан. Тем не менее ее история основана на открытии Джеймсом Меллаартом в 1958 году неолитического города Чатал-Хююк, расположенного на территории современной Турции, которому более девяти тысяч лет и который был домом для десяти тысяч жителей в то время, когда большинство людей этих мест продолжали заниматься охотой и собирательством. Недавние раскопки Яна Ходдера на том же месте помогли дальнейшему развитию нового нарратива о существовании развитых городов со сложной экономикой, предшествовавших небольшим сельскохозяйственным поселениям. Ходдер, например, приходит к выводу, что сочетание бесплодных почв и непредсказуемых наводнений означало, что сельское хозяйство в этой конкретной области «вероятно, было крайне рискованным и нецелесообразным»[353].