Книги

Когда с вами Бог. Воспоминания

22
18
20
22
24
26
28
30

Тогда (как, верно, и теперь) самым обычным явлением была встреча на улицах с партией конвоируемых арестованных, которых гнали посередине. За отсутствием транспорта обычно они занимали всю ширину. Помню, я шла по Арбату и из переулка как раз вышла такая партия. Лежал глубокий снег, который не под силу был старым голодным буржуям, у которых не было даже лопат, а каждый греб снег, чем мог. Не знаю, как теперь, когда надо хвастать перед иностранцами порядком и благоденствием. Так вот в той партии была старуха, которая еле поспевала за остальными, проваливаясь в снег. Конвоир набросился на нее и с руганью и прикладом стал ее поднимать. Она силилась встать, но не могла. Кто-то из прохожих сказал ему: «Да как же ты, голубчик, не видишь, что она совсем больна и выбилась из сил. Посади лучше ее на извозчика». Тогда тот с руганью набросился на прохожего, грозясь арестовать и его за вмешательство, которое обычно было не принято. В это время проезжал извозчик без седока. Он из сострадания остановился и сам предложил подвезти несчастную. Она же была то ли в обмороке, то ли мертва, так как они с трудом взгромоздили ее, и ее голова безжизненно болталась на плече севшего рядом конвоира. Все стояли и с тоской глядели вслед несчастной.

Раз Масолю, к моему ужасу, потребовали на Лубянку в ЧК. Не ходить было невозможно. Она отправилась. Я же стала молиться, чтобы Господь уберег ее от зла. Она долго отсутствовала. Я даже глазам не поверила, когда снова увидела. Ее долго допрашивал один из зверей, латыш, а затем велел ждать. Она настолько устала, что уснула на стуле. Когда же проснулась, то увидела снова его перед собой. Он насмешливо отпустил ее домой.

Мы бывали у Оболенских, живших в доме Львовых, сестры тети Лизи. У Львовых была ценная коллекция старинного стекла с Бахметьевской фабрики, которую Енукидзе, знавший лично Анюту Оболенскую, поручил им обоим охранять, разрешив при этом занять часть дома. В другой части был то ли приют, то ли школа для девочек, которую возглавляла неприятная большевичка, видимо, из бывших портних, так как учила девочек в самой большой комнате шитью на краденых машинках. Дядя Алеша всегда жил в мире со всеми и заодно с этим приютом. Доли была в сестричестве храма Успения на Могильцах, а дядя – церковным старостой. Там был очень хороший священник, ставший нашим духовником после ссылки о. Владимира. При нас началось разорение и грабеж церквей[192] под тем предлогом, что на вырученные деньги от продажи ценностей можно кормить голодающих. Патриарх написал в это время, что церковь с радостью пожертвует в их пользу при условии, что он назначит своих уполномоченных, чтобы следить за тем, куда ушли деньги. Ему в этом отказали, представив дело в прессе так, будто Патриарх отказал в помощи бедствующим. Он еще тогда был на свободе. Деньги, понятно, пошли в карманы разорителей. Помню, как я раз вошла в одну из таких церквей: ризы с икон уже были сорваны, но мне показалось, что взамен появилось что-то светлое, так как древних икон там не было, а живопись несла печать итальянского влияния. Я вышла под впечатлением какого-то очищения и просветления, хотя в первую минуту сама себе не отдавала в том отчета.

Ходили упорные слухи об ужасающем голоде в Поволжье, где дошло до людоедства, но большевикам все было безразлично. Одна знакомая рассказала, что одна девушка с Волги получила письмо из дома и по своей неграмотности попросила ей прочесть. После обычных поклонов в начале письма ей сообщили, что все страшно голодают, есть нечего и негде купить. Затем следовала такого рода фраза: «А Параню мы съели еще в прошлом месяце». Моя знакомая дочитала до конца и спросила: «У твоих, значит, была телка или свинья?» «Нет, у них давно вся скотина перевелась», – был ответ. «Тогда кто же эта Параня, которую съели?» – «Это у нас была полоумная девушка, вроде дурочки. Вот, верно, ее и съели…» У нее в глазах стояли слезы, но говорила она спокойно. Я знаю, что всякий, даже самый бедный (а Бог видел, какая была ужасающая тогда бедность) отдал бы последнее для помощи голодающим, но мы знали также, что все отданное пойдет на обогащение большевиков. Америка посылала своих представителей с продовольствием, чтобы прокормить хотя бы часть голодающих и устроить столовые для детей. Общество это называлось ARA и помещалось в огромном особняке одного из прежних купцов. Чтобы помочь хотя бы некоторым московским семьям, главный представитель (возможно, это был сам Хувер) нанял в канцелярию многих девочек из числа наших знакомых. Возглавляла американское общежитие Мансурова вместе со своей бывшей няней-немкой. А дочь, Катя, служила у них в канцелярии. В это же время мы познакомились с некоторыми членами английской торговой миссии, разместившейся в чудном доме на Поварской, также принадлежавшем прежде купцу. Раз на квартиру тети Машеньки зашел мистер Grove, с которым мы потом подружились. С ним был, если не ошибаюсь, Leith Smith. Они слышали об аресте тети и хотели узнать, нельзя ли ей что-либо послать из еды. Grove еще в Англии знал гувернантку ее сыновей, она-то их и направила к нам. Как я узнала, англичане тогда всегда ходили попарно, для безопасности. Со временем мы сблизились с членами этой миссии, но об этом рассказ впереди.

Хочу еще коснуться участи Патриарха. Дважды я была в церквях, где он служил, приезжая на извозчике в сопровождении человека в штатском. Обычно его встречала огромная толпа молящихся, заполнявшая не только церковь, но и прилежащие улицы. Когда я увидела его впервые, то, признаюсь, он мне показался совсем иным, чем я представляла. Лицо обрамлял патриарший мягкий, белый, расшитый, местами с изображениями херувимов, клобук, белизна которого подчеркивала красноту его лица. Я ожидала, что он старше на вид, а предо мной оказался нестарый, хотя совершенно седой, полный человек с добрыми глазами и радостным лицом. Он ласково благословлял толпу, и видно было, как его любили. Скоро в заключении в Донском монастыре душевные страдания совершенно его сломили. Толпы приходили и туда, молясь на коленях вокруг той башни, где он пребывал в затворничестве. Он благословлял всех и оттуда. Стража безуспешно пыталась разгонять народ, но потом стала смотреть на это сквозь пальцы. Многие ходили туда за благословением, как паломники. После его первого ареста, который был в связи с ограблением церквей, Hodgson, бывший во главе торговой миссии и лично знавший Патриарха, добился временного его освобождения. Когда он сопровождал Патриарха на первую службу на Красной площади возле собора Василия Блаженного, то вся толпа, запрудившая все пространство, слезно благодарила его за возвращение священнослужителя. Но это было уже после нашего отъезда из Совдепии. Его потом снова арестовали, и, проболев, он умер на руках доктора Щелкана,[193] возившего его из одной больницы в другую ввиду запрета большевиков на его госпитализацию. В конце концов, частная клиника доктора Бакунина[194] приняла его и очень заботливо за ним ухаживала. Доктор Щелкан – большой друг нашей семьи – был в Дугине при умирающих Папа и Мама. Он был в то время совсем молодым ассистентом одного из видных хирургов и присутствовал при операции удаления груди у Мама. Это был увлеченный, полный священного огня и бесконечной доброты, но совершенно неверующий человек. Жена его – тоже врач – была, напротив, глубоко верующей. Хочу рассказать, что с ним случилось после нашего знакомства.

Он ходил за умиравшей от рака больной, госпожой Ветчининой, жившей в доме Варгина на Поварской площади. Тогда он работал в клинике на Девичьем поле. Раз он пошел навестить больную и, подходя к площади, увидел море народу, заполнившего подъезд до самой входной двери. Когда он спросил о причине такого скопления людей, то оказалось, что у его больной находился о. Иоанн Кронштадтский, которой он служит молебен, а толпа ожидает его благословения. Первым его движением было уйти, настолько ненужным и бесполезным ему это показалось, но потом почему-то он остался, поднялся по лестнице и затерялся в толпе в прихожей, прижавшись к стене, чтобы быть подальше от о. Иоанна, когда тот пойдет. Вскоре священник появился и стал медленно продвигаться к выходу, окруженный молодыми людьми, подходившими под его благословение. Щелкан отодвинулся еще дальше, чтобы остаться незамеченным, думая, как бы проскользнуть к больной за спиной о. Иоанна. Тот же повернулся и, вместо того чтобы идти к выходу, стал двигаться в его сторону, не прекращая благословения. Оказавшись в двух шагах от священника, Щелкан вдруг понял, что тот нарочно идет к нему, но по-прежнему старался отодвинуться, чтобы не мешать другим, но рука о. Иоанна уже легла на его плечо, и он услышал ласковый голос батюшки: «Благословение старика не может повредить. Теперь ты не веришь, но придет час, и ты поверишь». Он ласково заглянул ему в глаза, благословил и пошел дальше. Щелкан невольно поцеловал благословлявшую руку, и ему показалось, что Святой отец читает в его душе. Он прошел к больной, думая найти ее утомленной, но она радостно встретила его и объяснила, что написала о. Иоанну и просила к ней приехать и причастить, что тот и сделал. Щелкану она не хотела говорить об этом, зная его отношение к подобным вещам. Он поведал ей о своей встрече с о. Иоанном. Когда я встретилась перед нашим отъездом из Совдепии с Щелканом, то передо мной был глубоко верующий человек.

Не могу вспомнить о всех душевных муках, пройденных Патриархом, которого большевики не осмелились пытать, как других, но мне рассказывали о его переживаниях, вызванных убийством его прислужника,[195] бывшего очень к нему привязанным. Видимо, его убили вместо Патриарха, ворвавшись к нему. Он своей смертью спас его, не допустив убийц. Доблестного монаха похоронили на Донском кладбище, как и самого Патриарха. Несмотря на запрет посещать их могилы, к ним шла не скудеющая толпа богомольцев, а сами могилы круглый год были засыпаны цветами и на них неугасимо горели свечи. Патриарха большевики долго уламывали подписать какую-то бумагу, когда он уже был совсем надломлен и болен. Он отказался наотрез. Это было вроде обращения от его имени к православному народу, составленное большевиками. Он так и умер, не подписав, но после его смерти она появилась за его подписью, которая была ловко сфотографирована. Они не понимали, что люди сведущие все равно поймут, что это подделка, так как последние его подписи были сделаны дрожащей и слабеющей рукой.

Вспоминая о Патриархе, не могу не рассказать, что мы слышали о расстреле сорока священников, которых якобы судили в Москве. Среди них находился один монах (имени не помню), которого спросили, признает ли он большевистское правительство. На что тот ответил: «Конечно, признаю», – стукнув при этом кулаком по столу. Все очень удивились и переспросили, признает ли он действительно эту власть. Тогда он сказал: «Когда Бог посылает на людей чуму или проказу, я принимаю их как Божью кару, так и вашу власть принимаю, как такое бедствие». Его ни в чем не смогли обвинить, но расстреляли вместе с другими. У большевика, подписавшего приговор сорока священникам, был единственный сын десяти лет, которого он обожал. На следующий день после подписания отцом этого приговора он ехал в трамвае и высунулся в окно, раздробив себе голову об столб… У другого большевика, принимавшего участие в этом преступлении, умерли две дочери от молниеносной скарлатины. Говорили, что в церкви Спаса на Бору в Кремле стояли все три гроба. Мы удивились, что их там поставили. Нам объяснили, что среди кремлевских большевиков возникла паника после этих смертей.

Я забыла упомянуть, что при разграблении церквей часто прихожане не давали этого делать, стараясь отстоять свои храмы. Дело кончалось расстрелом защитников на местах или арестами. В Иваново-Вознесенске, где было много рабочих, устроили настоящее побоище за попытки пресечь ограбление храмов. Я довольно часто навещала Валентину Гордееву и тетю Надю в Марфо-Мариинской общине после выздоровления Масоли. Там доживала свой век княгиня Одоевская-Маслова, вдова бывшего управляющего Кремлевским дворцом. Обе они были очень добры к нам и много помогали, когда мы были в заключении. При общине была больница, где находили приют некоторые несчастные больные. В частности, Валентина мне сказала, что наш новгородский архиепископ Арсений вызван в ЧК и что он приходил к ней, а живет у Ширинских-Шихматовых, неподалеку от Общины. Не забуду его доброты к нам во время болезни Фрумошки и того, что он специально приехал на отпевание в Петербург, проводив потом гроб до Николаевского вокзала, идя всю дорогу в полном облачении.

Мы с Масолей долго ничего не знали об Алекушке и Лапушке, но как-то получили посылочку кавказских баранок и письмо, в котором писали, что посылку шлют с хорошей приятельницей, Агнией Ивановной, и просят навестить ее по указанному адресу где-то на Бронной. Я отправилась к ней на следующий день и застала ее в крошечном помещении из двух комнат. Это была радушная молодая женщина, с которой жила ее мать, с виду очень старая. Мужа дома не было. Он был, кажется, братом Троцкого, но меньшевиком, и ненавидел своего брата, совершенно с ним разругавшись. Она с большой похвалой отозвалась о детях, о их неиспорченности, что приятно отличало их в той обстановке от других. Я поделилась с ней своими тревогами по поводу детей после письма тети Муфки. Агния Ивановна сказала, что их опекает дочь московского окулиста, Соня Страхова. Сама Агния, видимо, старалась оградить их от всего нежелательного и советовала выписать их в Москву. Письму тети Муфки она советовала не придавать значения и сделала это очень деликатно, никого не обижая.

Алекушка вернулась неожиданно в день Благовещения в 1921 году. Лапушка все время старался ее отправить к нам после нашего освобождения, но никакого регулярного сообщения с югом не было, только какие-то случайные поезда, ходившие как Бог на душу положит, без всякого расписания, часто внезапно, и то для комиссаров и служащих большевиков. Они назывались почему-то санитарными. Лапушка узнал о таком поезде и хотел добиться отправки Алеки. Он узнал, что одному комиссару нужна секретарша-машинистка. Алекушка никогда на машинке не печатала, но по настоянию Лапа отправилась наниматься и получила согласие. Лапушка снабдил ее, чем мог, на дорогу и отправил. Во время поездки начальник вызвал ее, дал кучу бумаг и велел перепечатать. Она их забрала с собой, села у машинки и пригорюнилась, не зная, что с этим делать. Вошел помощник и сказал: «Вы, очевидно, не умеете работать на машинке, а я умею. Хотите, я буду за вас работать? Когда же придет комиссар, вы сядете вместо меня и будете делать вид, что это вы сделали». Она с благодарностью приняла его предложение, но зато когда он приходил в ее купе, то старался поближе к ней подсесть, на что она его просила отсесть и не позволяла фамильярностей. Она оказалась в одном купе со стариком, который был очень учтив и по утрам всегда выходил, дабы она могла одеться и привести себя в порядок. Ехали они около двух недель. Господь хранил ее ото всего неприятного. Наконец поезд достиг Москвы, и его отправили куда-то на запасной путь. В это время к нам зашел бывший повар Васильчиковых, отыскавший нас когда-то в Новопесковском лагере, а теперь пришедший узнать, не может ли он чем нам помочь. Он был бесконечно добр и забыл о том несправедливом моем к нему отношении, когда он коротко служил и у нас. Он появился в шинели, и я его сначала тогда не узнала, но оказалось, что он служил в санитарном поезде поваром, вроде того, на котором ехала Алека, и пришел сказать, что ему передали, будто на прибывающем поезде с Кавказа едет некая Голицына, не наша ли родственница и не надо ли тут помочь, тем более что поезд, по слухам, попал в крушение и неясно, что с ним дальше. Было очень тревожно это слышать, и мы просили его узнать подробности. Наступило Благовещение, день именин моей матери, в этот день мы с Фрумошкой в последний раз ездили в Петербург. Итак, мы стояли у Всенощной в Николопесковском приходе, бывшем во дворе дома тети Машеньки. Шла чудесная служба, и в тоске и тревоге об Алекушке я молилась о ней, поручая Богу и Пресвятой Богородице. На другой день мы пошли туда же к обедне. Церковь была полнехонька. Я стояла слева в стороне, а Масоля прошла вперед и не заметила меня. После службы я поискала Масолю, голову которой видела издали, но потом потеряла, решив, что она уже дома. Поднявшись к двери, я услышала за ней какое-то оживление. Потом дверь распахнулась, и в моих объятьях очутилась Алекушка! Мне казалось, что я во сне. Она рассказала, что поезд загнали на запасные пути и никто не знал, когда пойдет к вокзалу. Она решила сама нас искать, не зная адреса. Захватив свой рваный чемодан и прихватив бечевкой подошвы сапог, она пошла куда глаза глядят. Шла часа два и очень уморилась. Вдруг увидела перед собой церковь, куда валил народ, и узнала, что сегодня Благовещение, в связи с чем вспомнила мой наказ – молиться в двунадесятые праздники. Она решила пойти помолиться. Это и была наша приходская церковь, куда сам Господь ее и привел. Она протиснулась со своим чемоданом и оказалась возле очень высокой особы, мешавшей ее дальнейшему продвижению. Она стала обходить ее и вдруг узнала Масолю! Они бросились друг другу на шею и старались найти меня, но безуспешно. Тогда обе поспешили к нам домой, чтобы покормить усталую и голодную Алекушку. Итак, сам Господь привел ее к нам и вернул чудесным образом, а ведь многие думают, что чудеса перевелись! Слава Богу за все, за все! Какая же она была бедненькая, ободранная, голодная!

Она нам рассказала про их жизнь на Кавказе. После отъезда Агнии их приголубила Соня Страхова. Она где-то по вечерам танцевала, чтобы заработать на хлеб себе и детям. Жили они все вместе. У Сони были знакомые среди «красных» офицеров, и те тоже, чем могли, помогали, будучи, по-видимому, в нее влюблены. Повсюду подстерегали опасности, но Милосердие Божие ограждало и хранило их. Часто встречались добрые люди, помогавшие и выручавшие. Лапушке пришлось служить в Красной Армии, но и там он встретил хороших людей, и снова Бог хранил. Теперь он тоже хочет как-то к нам пробраться, хотя это страшно трудно, а перевестись почти невозможно. Позже мы с ним списались.

Нас надоумили обратиться в бывший Катковский лицей и хлопотать для Алеки усиленный паек, одежду и обувь, так как у нас не было денег для покупки. Платье я сшила ей из своего старого. Отправились мы с ней в лицей, где нас сердечно встретили какие-то старорежимные люди, по-видимому, оставшиеся еще со времен Министерства Народного Просвещения. Узнав, что мы родственники дяди Павла Игнатьева, бывшего одно время у них Министром, стали еще любезнее и говорили, как все его любили и ценили. Я объяснила свою просьбу. Нам сказали, что этим ведает некая особа, которая придет позже, и нужно подождать. К нашей беседе присоединилась еще одна служащая, бывшая еще при дяде. Было приятно найти в этих стенах доброжелательных, сердечных и воспитанных людей, а не тех дикарей, которые водятся в большевистских учреждениях. Наконец появилась молодая еврейка в красных сафьяновых сапогах на манер боярских, с довольно неприятным, хотя и красивым, лицом. Узнав, что мы к ней, и угадав, что «из буржуев», велела ждать вызова, хотя других просителей не было. Один из наших милых собеседников вошел к ней с докладом, и через новое длительное ожидание нас вызвали. Она осмотрела драное платье и подвязанные бечевкой подошвы опорок на ногах Алеки. Я спросила, можно ли получить ордер на одежду. Она с пренебрежением ответила, что всех одеть с головы до ног они не могут и что если только в этом наша просьба, то мы можем идти, так как она занята. Мы как-то сами выходили из этого бедственного положения с помощью друзей и знакомых. Все стоило миллионы, да еще нужно было найти. Какая-то катушка ниток обходилась в пять тысяч рублей. Зато мы жили втроем и были счастливы возвращению Ловсика и надеялись скоро увидеть и Лапа.

Он приехал неожиданно 21 июня 1921 года. Мы едва поверили своим глазам, когда он появился загорелый и такой дорогой, весь пыльный с дороги, добившись командировки в Москву. Мы устроили ему баню с прожаркой завшивевших вещей. К сожалению, он не мог долго оставаться и обязан был вернуться на Кавказ. Мы ходили, помню, к одному военному, которому Лап привез письмо от начальника с Кавказа, и потому он был с нами учтив. Выслушав просьбу Лапа о переводе, он пообещал что-то сделать, хотя не скрывал, что это непросто. Потом мы навестили мать Сони Страховой, и Лап вызвался отвезти для Сони все, что она сочтет необходимым. Соня еще оставалась какое-то время в Кисловодске.

Рассказывая о нашей первой встрече с Енукидзе, я вспомнила из разговоров с Масолей, что она была у него до своего отъезда дважды. В первый раз просила разрешения на отъезд вместе с мужем в Венгрию и второй – поблагодарить за содействие. Оба раза он был очень любезен. Добралась она до него без всяких затруднений, просто назвав свою фамилию, на что сразу получила разрешение пропустить товарища Голицыну. На территории Кремля ей пришлось побродить в поисках здания суда, откуда ее направили к нему. Во второй раз она также была тотчас пропущена, так как Лап накануне звонил Енукидзе с просьбой ее принять. К нему она прошла сразу, не встретив на территории ни души. Встретившись с ним, она сказала, что могла бы убить его, если бы захотела, так как никто не спросил ее, куда, к кому она идет или как ее имя. Она могла бы назваться кем угодно. Он рассмеялся в ответ. А когда однажды она переходила улицу, то ее чуть не сбил автомобиль, которому она погрозила вслед, а из окна высунулся Енукидзе и крикнул: «Ведь я мог бы вас задавить!» Я же увидела его впервые в театре (кажется, Корша), куда пригласил нас Филибустер. Мы сидели в ложе недалеко от царской, куда вошел высокий человек с двумя детьми, и Филибустер объяснил нам, что это Енукидзе. О детях он ничего не знал. Енукидзе был, как и в последующие разы, в белой блузе и высоких сапогах. Театр был битком набит шумной публикой, порой мешавшей слушать слова пьесы. Енукидзе сел в глубину ложи, а детей усадил впереди. Никто на них не обратил внимания. Пьеса была переводная с французского и хорошо сыграна. Мы очень смеялись, но публика мало что понимала: гоготала, когда не было ничего смешного, и наоборот. Мы только раз были в театре, если не считать вечера у англичан, куда они пригласили балерину с партнером и аккомпаниаторшей. Балерина (не помню ее имени, что-то вроде Гельцер) вышла в длинном вечернем платье и сказала, что в руках она должна держать большой сноп цветов, из которого падают цветы, а она их подбирает, а партнер следовал за ней во фраке и делал вид, что ловит ее, и все это под классическую музыку. Надо сказать, выглядело это как-то неуместно и смешно. Понемногу гости стали переговариваться между собой, а молодежь, которая совсем заскучала, начала смеяться. Вдруг аккомпаниаторша вскочила и сказала, что больше играть не будет, так как никому это не интересно. Танцовщица, разозлившись, уселась в угол, что не помешало ей занять место в первых рядах, когда нам пообещали всех сфотографировать группой. Как только все уселись, танцовщица плюхнулась на пол впереди всех, но фотограф попросил ее отойти назад. Мы потом получили это фото, и я отдала его Гунчику.

Меня все больше огорчали отношения Гунчика и Таты. Когда мы оставались с ним наедине, я старалась внушить ему, что он должен ограждать ее от всего скверного в ее окружении. К сожалению, что я предвидела, сбывалось. Он мечтал о детях, а она не допускала и мысли о них. Раз приехала в Москву ее мать и пожелала встретиться со мной. Я видела ее еще до нашего неудачного побега в Петербурге. Гунчик не любил ее и утверждал, что она жила со вторым мужем Таты, который был моряком. Она же была еще молодая и красивая женщина с хорошей фигурой, но с неприятным выражением лица. Мамаша с места в карьер принялась меня упрекать в свадьбе наших детей, на что в ответ мне пришлось ей напомнить, что я всегда была против этого и убеждала Тату вернуться к мужу. Никогда не могла понять, почему Тата настаивала на этом браке, хотя одно имя Гунчика после революции могло принести несчастье. Тогда ее мать стала упрекать меня в том, что Гунчик якобы разорил Тату, растратив все, что у нее было. На что мне только и оставалось возразить, что это уже не мое дело и меня нисколько не касается. После этого она с явным неудовольствием простилась и ушла. Я так и не поняла цели ее прихода. Не помню, упоминала ли я, что в Москве проживала бывшая няня Таты, милая старушка, бесконечно ей преданная. Она жила у своей сестры, имевшей, как пролетарка, хорошую комнату в большом доме недалеко от Пресни. Мы с Татой ходили к ней иногда, и она угощала нас чаем с вареньем. Нянюшка нередко заходила к Тате и даже к ней в ресторан. Она, говорят, безудержно хлопотала о том, чтобы Тату выпустили из тюрьмы, когда ее посадили после нашего отъезда, а когда Тату выпустили наконец, то нянюшка ухаживала за умирающей Татой до самой ее кончины, которая произошла, кажется, в 1929 году.

Милый Филибустер постоянно возил или водил на прогулки Алекушку или Варю Попову, а мы их дразнили, что он был влюблен в обеих. Алекушка была еще совершенным ребенком, и ей надоедали его разговоры: он всегда старался, по выражению дяди Бобби, to draw her out, она же этого не ценила и уходила в свою скорлупу. Зимой он водил ее на каток во дворе миссии. Весной – в Нескучный сад, где мы часто бывали детьми, а позже с Мама. Это был огромный парк на берегу Москвы-реки по дороге на Воробьевы горы, некогда принадлежавший Орловым, которые подарили его Царской Семье. Филибустер иногда рассказывал про приемы в Кремлевском дворце, которые тогда только начинались и где англичане обязаны были присутствовать вместе с другими иностранцами. В городе ходил некий рассказ, который, возможно, был выдумкой, но очень хорошо характеризовал тех, кто управлял нашей несчастной Родиной. Якобы один из иностранцев на таком приеме беседовал с Троцким. Когда Троцкий прошел дальше, чтобы поговорить с кем-то другим, этот иностранец спохватился, что у него пропали часы с золотой цепочкой. Пока он недоуменно осматривался, обнаружив пропажу, подошел Зиновьев, который, заметив его смущение, спросил, в чем дело. Тот не хотел говорить, но все же потом сознался в пропаже. «С кем же вы говорили?» – спросил тот. Иностранец нехотя называет Троцкого. Зиновьев оживляется и обещает вернуть ему часы. Через какое-то время Зиновьев возвращается и показывает часы на цепочке: «Ваши?» Иностранец смущенно говорит: «Мои. Да как-то неловко получилось». Зиновьев, возвращая часы: «Берите. Он и не почувствовал, как я их у него забрал». Этот анекдот пользовался в Москве большим успехом.

В начале Пасхи мы были у Успения на Могильцах. Церковь была переполнена. Филибустер ходил с нами и потом пришел разговляться, принеся два торта, которые нам показались самыми вкусными из того, что мы когда-либо ели.

Приближался срок отъезда Алекушки. Все к этому было готово. Она держалась храбро, хотя это ей давалось нелегко. Всем было грустно расставаться. Она уехала с курьером в дипломатическом вагоне 10 мая, во вторник, 1922 года. У меня осталась ее маленькая фотография, снятая Филибустером при отъезде. В тот день было очень жарко. Она стояла у окна с грустным видом. Мы остались с Лапушкой вдвоем. Гунчик жил еще с Татой, но чаще был в разъездах. Ловсик была принята в Риге англичанами. Затем добралась к тебе, Аглаида, в Берлин, все с тем же курьером, а затем ее переправили через Голландию в Лондон, где встретила мать Филибустера и отвезла в Westgate.[196] Филибустер часто заходил к нам, понимая, как нам тяжело оставаться одним. Когда Лап был на службе, он приходил мне читать вслух, пока я работала. Я помню, что это было житие Святого Франциска Ассизского. Мне было тяжело ходить в миссию без моих девочек, но Лап, Гунчик и Тата продолжали эти походы.

После отъезда Ловсика та отвратительная начальница школы стала снова добиваться нашего выселения, придираясь к мелочам. Малявин собрался за границу, так что, выгнав нас, она получала бы весь дом. Мы с Лапом несколько раз ходили в комиссариат по этому делу. Там был милейший человек, хорошо к нам отнесшийся, который долго нас отстаивал, но однажды он пришел и сказал, что нам лучше самим выселиться, так как у фурии большие связи. Мы сказали, что квартиру нам поручил сам Енукидзе. Тогда он посоветовал к нему и обратиться, чтобы он подыскал нам другую взамен, так как фурия нас в покое не оставит и добьется своего. Этот человек был хоть и молод, но доброжелателен. Когда же однажды я пошла в комиссариат и его там не было, то сразу столкнулась с грубостью и хамством, принятыми в этих учреждениях. Когда я сказала ему об этом, то он просил меня ни к кому другому не обращаться. Лап позвонил Енукидзе, объяснил ему обстановку и просил помочь перевезти коллекции, принадлежавшие ранее Львовым, в подходящее помещение. Через несколько дней пришел наш приятель из жилищного отдела и просил осмотреть помещение и решить, какой ремонт в нем произвести. Вообще-то никакого ремонта не полагалось, но он обещал все сделать под свою ответственность. С нами из дома должны были выселить и сапожника с женой, которые тоже пошли с нами вместе смотреть новое помещение. Идти было недалеко, до Конюшенного переулка. Дом когда-то был передан под детский приют, что быстро привело его в полную негодность: клозет не работал и был превращен в свинарник, паркет изломан, печки разбиты и так далее. Нам сказали, что раньше дом принадлежал графине Комаровской, бывшей родной тетей Софьи Паниной и двоюродной сестрой моей матери. Один из ее сыновей, Виктор, геройски погиб в Крыму, когда целую группу офицеров поставили на скалу и расстреляли так, что они упали в море. Он до последней минуты поддерживал в своих товарищах мужество и достоинство.