Я говорила, что мы с Лапом хотели поблагодарить Енукидзе и попросили у него о встрече. Я решила подарить ему на память альбом с акварелями в красном сафьяновом переплете, который мне прислал Михаил Филиппович из моих панинских вещей из Марьина. Сперва Лап решил ничего ему не давать, но, поскольку на альбоме никаких надписей не было, мы решили, что он ему не повредит. Когда мы оказались в Кремле, то наш альбом не вскрывали. Нас провели в мрачное большое помещение, и я положила пакет на стол. Через некоторое время справа вышел Енукидзе в своей обычной белой косоворотке. Он попросил нас сесть и стал расспрашивать Лапа о планах учения. Лап снова задал ему вопрос, как быть дальше, когда кончится временное разрешение на обучение, и не подведет ли Лап его, если не вернется, и не пострадает ли наш Гунчик, который оставался в России. Енукидзе рассмеялся и сказал, что обещание это формальное, которое ни к чему не обязывает и о котором можно забыть без всяких опасений за кого-то. При прощании я протянула ему альбом, который он не хотел брать, но я уговорила его и сказала, что нам будет очень приятно, если он не откажется от подарка. Он взял альбом, и лицо его при этом потеплело. В нем не было ничего отталкивающего, и мне трудно поверить, что его уже нет на свете. Говорят, что в числе предъявленных ему обвинений было и то, что он многим помогал и спас. И я спрашиваю с тоской: не затерзали ли его до смерти пытками, и вернулся ли он перед смертью к Богу, которому молился в детстве, как он рассказал Анюте. Да успокоится его мятущаяся душа и да простит ему Господь все вольные и невольные прегрешения!
Коля Герсдорф приехал до нашего отъезда, чтобы разобрать вещи. Я боялась их оставить в комнате, в которой поселился Воеводский. Лап проводил все вечера у Киси, и я видела, какая в нем происходит борьба при мысли о скором отъезде. Раз он вернулся домой раньше обыкновенного. Сони не было. Он был ужасно подавлен. На мой вопрос он мне сказал, что Тата с Кисей уговаривают его остаться, чтобы я уехала одна. Я спросила его, хочет ли он остаться. Он ответил, что ему тяжко расставаться с Кисей, которую он так любит. Я старалась доказать ему, что она его не любит, а только потешается над ним и что он с ней был бы глубоко несчастен. Я сказала, что если он останется, то я тоже. Но этого он не хотел, так как всегда думал о матери. Мне больно было видеть его страдания, но я была уверена, что нужно вырвать его из когтей этой Киси, которая таила на него злобу. Как раз после этого на другой день ко мне зашла Тата, а Сони опять не было. Я ей сказала, что удивлена ее стремлению восстановить Лапа против меня и ее попыткам задержать его здесь. Она стала божиться, что все это неправда. Наш разговор вышел очень тяжелым. Она плакала и говорила, что глубоко несчастна, а я понимала, что это – результат ее воспитания или, вернее, отсутствие нравственных устоев и воспитания, но мне пришлось ей объяснить, что я верю Лапу и прошу ее не вмешиваться в наши дела, которые к ней никакого касательства не имеют, иначе я буду вынуждена просить Лапа вовсе не ходить к ней и сама порву с ней всякие отношения. Она обещала исполнить мою просьбу и <просила> с ней не порывать, так как у нее никого близкого нет, кроме нас. Я сказала, что все будет зависеть от нее. Меня мучила мысль о ее одиночестве, но и возмущали ее попытки влиять на Лапа, которому и без того было тяжко бороться со своими чувствами. Соня Мамонова уверяла меня, что весь дурман пройдет у него, как только он очутится вне влияния Киси. Несмотря на то что наш отъезд для нее был во всех отношениях прискорбен и нам самим тяжко было расставаться с таким надежным другом, она же только и думала об ускорении нашего отъезда.
У меня же болело сердце оттого, что я могу никогда не увидеть моего дорогого Гунчика. Я все молилась, чтобы он нас еще застал. Вечерами я старалась ходить к друзьям. Раз я вернулась домой около десяти часов и вдруг увидела очертания спящего на деревянном ларе человека. Мне всегда приходилось запирать нашу дверь. У Сони был второй ключ. Когда я приблизилась к спящему, то поняла, что это Гунчик спит, не то сидя, не то лежа. Мое сердце запрыгало от радости, хотя было что-то патетичное в том, что он ждал меня в такой неподходящей обстановке, из-за того что я засиделась у друзей, не подозревая о его приезде. Он сам никогда не знал о дате приезда. Когда я подошла к нему, чтобы поцеловать, он тотчас проснулся. Я отвела его в комнату, и мы долго беседовали. Он говорил о том, что его часто одолевают мысли, не перейти ли ему в католичество. На их поездах был один католический священник, который, по-видимому, стремился обратить его в свою веру. Мне было несказанно грустно слышать, что он хочет изменить вере отцов, но, с другой стороны, я радовалась, что его мысли заняты такими серьезными вещами и он стремится прояснить для себя, что же ему нужно. Я посоветовала ему лучше изучить свою веру и, только убедившись в том, что его в ней что-то не удовлетворяет, изучить католическую и протестантскую, чтобы прийти к окончательному решению. Вопрос этот слишком серьезный. Он мне сказал, что примерно то же самое сказал ему протестантский пастор, бывший в том же поезде и много беседовавший на эти темы. Я ему посоветовала переговорить с каким-нибудь православным священником, внушающим ему доверие. Когда позже он писал мне из Одессы и дал имя священника Иващук, я спрашивала себя, не нашел ли он в нем того, в ком так нуждался. Я радовалась тому, что он собирался жениться на его дочери,[212] затем женился, но, увы! потом разошелся. Мы говорили по душам, и он обещал мне отвыкнуть от лекарств, к которым привык, когда болел в тюремной больнице. Вскоре он заснул, а я стала молиться о нем. На другое утро он уехал. Я просила его сделать все возможное, чтобы выехать за границу. Он говорил, что ему в этом обещал помочь один датчанин из их отряда. Но потом он мне писал, что это были пустые фразы, так как, когда он обратился к нему за помощью, тот просто отказался. Но я продолжала надеяться на его выезд. Прошло уже пятнадцать лет, и его нет с нами, и никто о нем ничего не слышал. Мы боимся писать, чтобы не подвергать его опасности. Сперва он писал нам, а потом переехал в Одессу и стал играть на сцене и иногда в кинематографе, письма стали реже, но я относила это на счет увлечения своей работой.
Вскоре после нашего отъезда Тату арестовали, и мне почему-то думалось, что тут не обошлось без доноса Киси, которая вскоре вышла за чекиста-палача. Тата тяжело заболела в тюрьме, и ее старой няне удалось как-то ее освободить, доказывая, что она вскоре умрет. Она взяла ее к себе, и та, действительно, вскоре скончалась. Гунчик стал свободен, и я надеялась, что он встретит кого-нибудь, кто бы полюбил его и составил его счастье. Когда же он написал про Нилушку Иващук и приложил ее ласковое письмо ко мне, я так за него обрадовалась, но меня беспокоило, что они живут в разных городах. Она работала на сцене в Орле, а он в Одессе. Единственно, что как-то меня утешало, что ее отец-священник живет тоже в Одессе. В свободное время он вырезал из дерева разные красивые вещицы и прислал нам фото своих работ. Потом долго не было вестей, и раз под Рождество он написал из Киева счастливое письмо, из которого я поняла, что с Нилушкой он разошелся, а упоминал какую-то девочку по имени Ели, хотя неясно было, его ли она дочь. Они жили в гостинице, и он был счастлив тем, что не один и что у него ребенок. Он так любил детей! После долгого молчания он написал, что разошелся, так как совместная жизнь была невмоготу. Затем опять промелькнуло имя Нилушки. Они снова встретились в Одессе у отца, но она не смогла долго задерживаться, уехала, и они окончательно расстались, а она вышла как будто замуж за одного актера. Гунчик бросил кинематограф, когда тот стал говорящим, и отдался полностью сцене. В промежутках ездил к Куршакову, жившему в Воронеже и занимавшему место профессора по медицине. Вскоре Гунчик женился и переехал в Москву, куда получил назначение. И я обрадовалась этому браку. После этого ты получила его патетическое письмо, которое прозвучало словно нравственный SOS. И мы обе написали ему, стараясь его поддержать. Он почему-то не хотел, чтобы я знала о его тяжелом душевном состоянии. Потом он написал еще, и настроение его как будто улучшилось. Затем, по его поручению, раза два написал Куршаков, прося выслать на его имя для Гунчика грим, карандаши и акварельные краски. Слава Богу, что мы могли это выслать, несмотря на огромный налог за пересылку, во много раз превышавший стоимость отправляемого. Все это делалось по доброте Wolfi, через его венскую контору, а с меня нужны были только деньги. Торгсин[213] уже давно закрыли, верно, потому, что при нем слишком сладко жилось населению Совдепии.
Освобождение
Отъезд из Москвы был тяжелым. Филибустер отвез нас на вокзал в своем автомобиле и помог нам справиться с хамством железнодорожных служащих, которые раньше бывали всегда учтивы. Мне было больно видеть страдание на лице Лапушки, терзавшегося разлукой с ужасной Кисей. Он с ней простился у нее, но она сказала, что придет провожать на вокзал, и я с ужасом думала, что она может появиться. Мы уехали из дома, кажется, около шести вечера. Голова у меня трещала так, что я только и мечтала, чтобы лечь. Тупая боль грызла сердце. Филибустер был бесконечно добр и заботлив, он дал нам адрес в Риге одного из членов их миссии, который мог нам помочь в случае нужды. Когда наш поезд тронулся, я увидела, как Лапушка стоял, прикованный к окну, уже совсем стемнело, но я увидела Кисю, бегущую по платформе, махавшую ему, а Тата, которую я просила не провожать нас, неслась вслед за нею. Они добежали до конца платформы. У Лапа на глазах были слезы. Несмотря на боль, я благодарила Бога, что он дозволил мне увезти его от этой ужасной особы, которая вскоре вышла замуж за чекиста. Мы покинули Москву 14 ноября, в понедельник, в 6 часов 30 минут 1922 года.
Хотелось мне утешить Лапушку, но тогда я не могла этого сделать и только благодарила его, что не оставил мать. Он заботливо уложил меня. Багажа у нас почти не было. Мы ехали на Ригу, и пограничная станция, кажется, была Погорелово. Там в последний раз нас обшарили большевики. Лап просил их оставить меня в покое, сказав, что я больна. На что они спросили, нет ли у меня чего спрятанного. Я все время боялась, что они задержат Лапушку, когда смотрели в наши паспорта. Таких случаев было много: довезут до границы и завернут, еще и арестуют. По Божьей милости нас выпустили. На следующем этапе нас уже проверяли услужливые латыши. Несмотря на грубость красноармейцев, щемящей болью отзывалось, что мы покидаем родную землю, и, возможно, навсегда. Затем мы меняли поезд и приехали в Ригу поздно вечером. С трудом нашли извозчика, доставившего нас в гостиницу на ночевку. На другой день мы вышли побродить, узнать про поезда и навестить курьера из английской миссии. Это был тот же человек, что отвез к тебе в Берлин Алекушку Нас поразила чистота и благоустройство города, обилие еды и всего необходимого в магазинах, но боялись покупать, чтобы не растратить деньги. Лапушка купил лишь галстук, а я закрепку для волос, которую долго хранила. Курьер и его жена (русская) были очень радушны, помогли все разузнать о поездах. Кажется, для дальнейшего пути надо было проставить визы. Послав тебе телеграмму в Дрезден о том, что мы в пятницу утром, 18 ноября, приезжаем в Берлин на такой-то вокзал и в таком-то часу, мы уехали из Риги. Вагоны поразили чистотой. В Риге мы запаслись кое-какой провизией.
В Берлине мы тщетно искали твое дорогое лицо среди толпы встречавших. Мы не знали, что же делать дальше. Англичане дали нам адрес гостиницы рядом с вокзалом, и, убедившись, что тебя нет, мы поехали туда. Мы боялись встретить после войны враждебное отношение к себе немцев. Ничуть не бывало: немцы были любезны и предупредительны, когда узнавали, что мы русские, зато французов ненавидели всеми фибрами души. Нас предупредили, что говорить в транспорте по-французски опасно. Мы выпили кофе, обсуждая наши дальнейшие действия. Я была рада видеть, что меланхолия Лапушки рассеялась под влиянием тревоги за твое отсутствие. В Риге он был подавлен, мрачен и написал Кисе длинное письмо. Наконец мы решили, что ему лучше вернуться на вокзал в надежде встретить тебя там. Потом он рассказал, как в полном отчаянии шел по платформе, не найдя тебя, и вдруг увидел высокую красивую даму, которая направлялась к нему, не замечая его. Тогда вдруг он тебя узнал. Вы же не виделись пять лет! Я в то же время находилась в нашем номере и молилась о чуде, чтобы Лап тебя встретил. Когда же ты появилась в гостинице, я не поверила своим глазам. Мы бросились в объятья друг друга. Оказалось, что в телеграмме переврали время прибытия поезда, и ты не знала, где нас искать после того, как при тебе пришли и уехали несколько поездов без нас. Ты нам сказала, что мы в тот же день поедем в Дрезден, но сперва отвезла на квартиру какого-то знакомого. В Дрезден мы приехали вечером в пансион Ripp, где жила с тобой Нина Казбек с Мариной, которой тогда было пять лет. К чувству радости от встречи с тобой примешивалась тревога после того, как в нашей переписке ты сообщила о своем намерении снова выйти замуж. Я надеялась, что Нина мне сообщит какие-нибудь сведения о Ваньке, так как понимала, что любовь слепа, и это меня мучило. Несмотря на перемену обстановки, я замечала, что Лапушка мысленно в Москве, хотя внешне радуется и интересуется всем в свободных странах. Ты сказала, что дала знать о нашем приезде Тоце, у которой жила Фугишка. Ты поселила нас в уютной комнате рядом с твоей. На другое утро вдруг влетела Фугишка, которую послала к нам Тоца. А мы и не чаяли, что увидим ее!
Столько нужно было рассказать друг другу и столько спросить, что не знали, с чего и начать. Столько чудесного было в этих рассказах! Фугишка рассказала, как уехала за границу с Зоненфельдами, как приехала в Берлин, понятия не имея, где живет Тоца и как ее найти. Как случайно (если допустить случай, а не видеть руки Бога) встретилась с Ботвинниками, которые знали, где дядя Боря с Тоцей, и тотчас дали им знать. Тоца приехала за ней в Берлин и забрала к себе. Все это я узнавала постепенно вперемешку с шутками Лапа за табльдотом, когда мы сидели за длинным столом с незнакомыми людьми, которых вы наградили различными прозвищами. Помню, что утром к фальшивому кофе подавали маргарин, но и это нам казалось очень вкусным. Ты нас отвела в большой магазин, где мы купили самое необходимое, так как были истрепаны до крайности. Я радовалась азарту Лапа, с которым он выбирал себе вещи, и дома тотчас побежал все показать Нине. Когда же она удивилась интимности некоторых вещей, он ей сказал: «Я вас не считаю за женщину». Его увлеченность своим гардеробом показалась добрым знаком выздоровления от Киси. Он выбрал себе серое короткое пальто, самое модное, по словам продавца, в нем он казался нам таким нарядным, но по приезде в Англию Тюря его раскритиковала, к нашему огорчению.
Возле нашего пансиона у кондитера в окне был выставлен чудный Baumkuchen (пирожное), на который мы смотрели с вожделением, но не допускали возможности даже купить от него кусок, считая это роскошью. Среди всего этого я обсуждала вопрос о твоем замужестве. Я боялась новых разочарований с твоей стороны. Запретить тебе это я не могла и не хотела. Я понимала, что ты жаждешь настоящей семейной жизни, которой была лишена. Ты хотела моего знакомства с женихом. Помню мой разговор с Ванькой. Мне было тяжело. У него не было никаких определенных планов и занятий, а мне казалось рискованным так начинать жизнь. Он только сказал, что ему предлагают чудное место управляющего конным заводом в Восточной Германии. Лап упрекал меня в том, что я с Ванькой нелюбезна, что я его запугиваю, но я сама боялась, что ты просто увлечена им из-за того, что была глубоко несчастна, и меня пугала его молодость. Помню твой ответ: «Если он даст мне хоть два года счастья, то я благодарна буду и за это». Теперь прошло уже пятнадцать лет, и ты, слава Богу, счастлива, и у вас дорогой сын, Шими, так что я была не права в своих опасениях. Ты рассказала мне про Масолю, приезжавшую на свидание с тобой в Schönau. Эти рассказы были неутешительны, чувствовалось, что у нее не все хорошо сложилось с Сечени.
Наконец я дорвалась до новостей о всех вас, о которых долго ничего не знала. Фугишка рассказала о том кошмаре, который она испытала в исправительном заведении, куда ее отправили из Петербурга. Это было то же заведение, куда попала Ловсик, но только другое отделение для девочек постарше, которые все были проститутки и воровки, возненавидевшие ее с первого раза за то, что она с ними не дружила. Они прозвали ее Баронессой. Их разговоры и брань не поддавались описанию. Я уже рассказала, что заведующая заведением была старорежимная дама, которая поняла, что имеет дело с девочками совсем другой категории, и всячески старалась их оградить от общения с этими несчастными изуродованными детьми. Раз она сказала Фугишке, чтобы та спала у нее. Бедная Фуга обрадовалась, так как для нее было пыткой видеть и слышать все, что говорили и делали эти девочки. Когда Фуга, Ловсик и Лап были отпущены из заведения, то начальница призналась, что подслушала разговор старших девочек, которые собирались в ту ночь задушить Фугу во сне. Они возненавидели ее за неучастие в их проделках. Так опять Господь оградил моих дорогих, а я в неведении сидела в тюрьме и поручала их всесильной любви Божьей. Многое мы узнали друг о друге, и время летело быстро. Тогда-то ты и рассказала, что видела меня в своей болезни, когда я тоже тебя видела, хотя ты была далеко от нас на юге. Когда-нибудь ты сама напишешь свои воспоминания для дорогого Шими, чтобы он понимал, как Бог хранит среди страшной опасности.
В Дрездене нас ожидала радость встречи с Оболенскими, которых мы потеряли из виду после их отъезда из Совдепии. Жили они в квартире старшей сестры дяди Оффенберга, графини Кайзерлинг. Дядя Алеша был, как прежде, гостеприимен и ласков. Тетя Лизи жаловалась на трудности жизни, но тем не менее они нас угостили на славу. Софи Кайзерлинг пришла со своей внучкой и вспоминала бабушку Мещерскую, которую очень любила. Доли была в восторге снова увидеть Лапа, а я смогла представить Фугу дяде и тете. Кроме того, мне хотелось переговорить с дядей о твоей предстоящей свадьбе и расспросить его о Ваньке, будучи уверена в его справедливой оценке. Для этого я отправилась к ним одна. Они жили в квартале, напомнившем мне детство, когда мы бывали в огромном старом дворце Шенбургов, который мне тогда казался очень мрачным, хотя мы там веселились от души. Дядя Алеша был сердечен и сказал, что тебе необходим развод и что он ничего плохого за Ванькой не замечал, что в Берлине у молодежи мало работы, но когда ее находят, то все меняется. Все дело в том, как ее получить. Все это происходило незадолго до инфляции. Я вспоминаю, что после свадьбы ты писала, что самое выгодное было – покупать вещи, хотя бы белье, которое сегодня стоило, скажем, двадцать марок, а через две недели оказывалось, что вы его купили почти даром. Ты рассказала о том, как встречала и отправляла через Голландию Ловсика (где тогда жила сестра Юрия Мовеса) в Англию.
Когда мы еще были в Москве, Экстрант приглашал Лапа навестить его в Швеции, когда он попадет за границу, дал ему свой адрес. Мы тогда в Дрездене долго обсуждали вопрос, ехать ему или нет, и решили, что нет. В основном из-за денег, которых у нас было мало, и было неясно, удастся ли Лапу получить работу в Англии. Мы тогда сообща составили письмо Экстранту, в котором Лап выражал сожаление, что не смог воспользоваться его любезным приглашением, без объяснения причины, так как тот наверняка предложил бы заплатить за дорогу. Время шло. Нужно было ехать дальше и снова расставаться, неизвестно насколько. Засиживаться было некогда. Нас ожидало свидание с Тюрей и Ловсиком, с дядей Сашей и Вавами, и я надеялась найти там письмо от Гунчика, с которым я условилась писать на их адрес с помощью Филибустера. Тяжело было расставаться, особенно в такую ответственную минуту в твоей жизни. Нина мне нравилась, но я ее слишком мало знала, чтобы быть уверенной, что она не окажется повторением своей сестры Маруси. С Фугой мы снова расставались надолго, поскольку не знали, как сложится наша дальнейшая жизнь. Однако я глубоко верила, что Господь не оставит и все устроит к лучшему, и я снова поручила Ему всех вас. Мы с Лапом уехали к вечеру через Голландию. Провожать нас пришел Ванька. Лапушка был с ним любезен, а я сделала каменное лицо. Это было 20 ноября.
Мы списались с Вавами,[214] которые предложили нам остановиться у них в Чессингтоне, который прозвали Чесней. До Лондона добрались вечером. Было совсем темно. На таможне нас задержали надолго из-за наших совдеповских паспортов, которые мы поменяли потом на нансеновские. В Лондоне, на вокзале Виктория, нас встретил дядя Саша с тетей Марой.[215]
После первых объятий я им представилась как акушерка Абрамова, так как мой наряд был совсем не нарядным. Тетя Мара вообразила, что я выехала из Совдепии как акушерка. Вава приехал на своем автомобиле и отвез нас к себе. Мы расстались с тетей и дядей, пообещав увидеться при первом удобном случае. По дороге Вава нас расспрашивал обо всем. Когда мы въехали в аллею, ведущую к дому, он сказал нам, что мы уже дома. У подъезда нас ждала Катя. Дети уже спали. Все казалось таким необычным. Нас накормили и отвели в комнаты с пожеланием выспаться. Когда мы спросили, где Тюря, нам сказали, что ей дали знать о приезде. Обливанка[216] принесла мне керосиновую печурку. Вава показал нам ванну и сказал, что нужно запираться, так как «каждая капля слышна».
Утром меня разбудил звон церковных колоколов. Мы приехали 29 ноября. Звонили в маленькой церкви неподалеку от дома. Я встала быстро в надежде получить от Тюри весточку, но письма не оказалось. Все три мальчика завтракали с нами, Николе было года три, когда я его видела в последний раз на Кавказе, а Георгий тогда только учился ходить, Эммануэль еще не существовал. Вава называл Эммануэля Патрикием в честь какого-то прадеда Голицына. Это был красивый кудрявый ребенок и, по словам Вавы, походил на портрет Петра Великого в детстве. Я им напомнила, как уверяли, что баронесса Строганова (Мария Яковлевна) имела роман с Петром, который был дружен с ее мужем. В марьинской галерее был ее портрет, на котором она была изображена с миниатюрой Петра Великого на груди. На ней был кокошник с кружевами и жемчугом. Рядом висел портрет ее мужа в красном, шитом золотом, мундире. Насколько помню, он получил свой баронский титул за то, что снабжал Петра деньгами перед Прусским походом. Он был именитым купцом и пригласил к себе Петра к завтраку. Когда же Петр пришел, то угощение ему подали на бочке, что того удивило. После завтрака Строганов спросил у него разрешения послать ему эту бочку, которую с трудом подняли. По возвращении во дворец Государь велел вскрыть бочку, которая оказалась наполненной золотыми червонцами.
В доме Вавов жили Кира Арапов,[217] которому было поручено куроводство, бывший белый офицер Федоров. После завтрака я пошла раскладывать вещи, а Лапушка – в сад. Через некоторое время я услышала звук подъезжающего автомобиля, но не обратила на него внимания. Вдруг около двери послышались поспешные шаги и сдержанные голоса. Затем дверь отворилась, и предо мной оказалась моя Тюренька! За ней стоял сияющий Лап. Сколько воды утекло с тех пор, как я с нею рассталась в Кисловодске. Она сказала, что Джим приедет днем.
Не помню, говорила ли тебе, что в Москве через Филибустера получила первое письмо от Тюри, читая которое я словно заглядывала ей в душу. Оно было помечено 8 декабря 1921 года, но когда я его получила, не помню; следующее такое же радостное письмо было от 28 августа 1922 года. В нем она просила моего благословения на брак с Джимом. Она все надеялась, что я поспею на ее свадьбу, но у нас было все так неясно с отъездом, что я просила не откладывать свадьбы из-за меня. Они обвенчались 30 сентября 1922 года в церкви Святого Филиппа, отданной русским эмигрантам и переделанной в православную. Эммануэль был мальчиком с образом, а Ловсика по этому случаю отпустили из пансиона, и она с сестрой Джима была дружкой. Родители Джима написали мне сердечное письмо. Вава был посаженым отцом.
Джим не поехал вместе с Тюрей, предоставив нам возможность побыть наедине. Тюря приехала в 11 утра, а он после ланча. Я так и вижу его стоящим у камина в кабинете Вавы. Он мне показался очень худым. Тюря подготовила меня к тому, что рука его парализована и он очень застенчив. Я его представляла себе совсем другим. Конечно, в первую минуту меня тоже сковало, так как, несмотря на любезное письмо, я не знала, как он отнесется к новым родственникам. Но это чувство быстро рассеялось, и мы уютно провели время, болтая у камина. Хотя в доме была настоящая гостиная, никто в ней не бывал, считая ее неуютной. Мы тотчас сговорились, что я приеду в Лондон знакомиться с его родителями. Джим приехал на пару дней из Шотландии и должен был вернуться. Он служил в большом торговом заведении в Глазго, которое ранее принадлежало его отцу, но постепенно перешло в другие руки, а его часть все время уменьшалась. Работу свою он не любил, но относился к обязанностям добросовестно. Когда нам с Тюрей доводилось бывать в складах фирмы, мы видели, насколько он любим служащими.
У матери Джима был свой домик на Knightsbridge, с окнами на Гайд-парк. Мы с ней быстро подружились. Она была душевный и бесконечно добрый человек. Нас она приняла как родных и полюбила Лапа, которого сразу же захотела вывозить в свет, что было несколько затруднительно в связи с тем, что он пока не говорил по-английски и у него не было подходящего костюма. Еще в Москве я и Соня начали учить его языку, но он пока мало понимал и почти не говорил. Тюря раскритиковала одежду, которую так старательно выбирали в Дрездене, но Джим обещал прислать ему кое-что из своего гардероба, а мама его решила восполнить недостающее. У него, конечно, не было фрака, и мама отправилась к подруге, чтобы раздобыть его для Лапа у ее сына, и мы умирали от смеха, когда она пересказала их разговор. Lady Fairhaven была страшно богата. Ее отец, американец, сам создал свое состояние и говорил ей, что она всегда должна помогать всем, кто в этом нуждается. Мозер мне рассказала, что у нее на каждый день недели был готов новый сервиз.