Книги

Когда с вами Бог. Воспоминания

22
18
20
22
24
26
28
30

Разрывы снарядов приближались и стали частыми. Вдруг мне показалось, что снаряд угодил в наш дом! Мы поднялись и ушли в подвал. На кухне никто не спал. Все сидели, прислушиваясь. Оказалось, что снарядом снесло угол соседнего дома. Как только забрезжило, Настя пошла на разведку, так как стрельба становилась все реже. Она вскоре вернулась и сообщила, что везде белогвардейцы с белыми повязками на рукавах, сами ласковые и милые, а лица у них совсем другие, чем у большевиков. Мы оставили Фугишку и Алекушку с Настей и отправились с Лапом на поиски Масоли. Проходя мимо пекарни, мы увидели в окнах булочников, которые с радостными лицами махали нам и кричали: «Белые пришли!» Везде на пути мы встречали людей с сияющими лицами, и, как в Пасху, все друг друга поздравляли и обнимались. То и дело попадались «белые» солдаты с повязками, которые учтиво спрашивали, где какая улица. Помню, как мы шли с Лапушкой, а на уме у меня вертелся вопрос: «Чему они все радуются? Ведь Масоли нет. Может, ее уже и в живых-то нет». Вдруг мы увидели сестру Фокину, которая обожала Масолю. Она служила в бывшей Дворцовой больнице, часто заходила к нам, звала к себе Масолю и старалась ее подкормить. Теперь она направлялась к нам, чтобы узнать, все ли у нас благополучно. Мы же стали ее расспрашивать о Масоле, но она ее не видела. Мы показали ей ее записку, и я ей передала свой разговор с мужиком. Но она сказала, что со станции всех удалили перед тем, как взорвать. Может, Масолю захватили как заложницу большевики, бежавшие в Петербург, так как белогвардейцы стягивали свои войска туда. Она мне обещала прорваться через линии, добраться до Масоли и вернуться вместе с ней. С тем она и убежала, простившись с нами. Я знала, что если бы Масоля была жива, то уже вернулась бы при первой возможности. Мы поплелись домой. По дороге встретили графиню Пушкину, она сказала, что в городе много иностранных войск вместе с «белыми», там она видела англичан, французов и говорила с ними. Она спросила: «Неужели вы нас снова бросите на произвол большевиков, как в прошлый раз, когда мы так надеялись на вашу помощь?» Они ответили, что вернулись навсегда и не подумают нас бросать. На бульварах приходилось перебираться через деревья, срубленные большевиками для баррикад. Но белогвардейцы так быстро наступали, что им не пришлось ими воспользоваться, а просто быстро бежать. Нас догнал Фредди Чихачев и сказал, что его брат пришел с войсками и увозит их с собой. Мы спросили, почему же увозит, если войска остаются. Но он сказал, что, по мнению брата, лучше им все же уехать. Мы ему передали разговор с графиней Пушкиной, но он повторил, что они уедут и советует нам сделать то же, как Куриссы, которые тоже уезжают. Мы ему сказали об исчезновении Масоли. Недалеко от дома нам повстречался батюшка с женой. Он был озабочен и сказал, что уже начались ни на чем не основанные доносы и что дальше на бульваре лежат трупы какого-то человека и его сына, которых расстреляли по доносу. Во многих случаях люди доносили просто из мести. Потом мы узнали, что многие большевики остались, надев на рукава белые повязки, высматривая и подслушивая. Из-за связи с «белыми» многие потом поплатились, особенно те, кто откровенно радовался их приходу. Я вернулась домой, так как ничего больше сделать не могла. Дети сказали, что приезжал Боря Небе верхом и сказал, что увезет нас всех с собой, если им придется отступать, обещал тогда заехать. Я просила их быть осторожными. Лапушка ушел на разведку. Боря Небе сообщил нашим, что в Царском войсками командует Алек Родзянко. Он посоветовал нам связаться с ним. Когда я об этом узнала, то поняла, что ничего хорошего ждать не приходится, так как хоть он лично очень храбр, но мозгов у него маловато, увы! Лапушка вернулся, предлагая пойти к Алеку для переговоров, так как уже чувствовалась тревога в воздухе. Отъезды же Чихачевых, Куриссов и других ничего хорошего не предвещали. Я спрашивала себя, не следует ли мне спасать детей от дальнейшего пребывания в этих условиях. А Масоля? – возникала тотчас мысль!

Одни советовали бежать, другие нет. А вдруг Масоля погибла, а я не спасаю остальных детей… Но казалось совершенно немыслимым уехать, не узнав, что с нею случилось, а отправить детей одних казалось безумием. Я молилась и просила Бога указать мне путь и исполнить свой долг перед детьми. К вечеру этого ужасного дня снова началась пальба! Теперь она не приближалась, а уходила все дальше и дальше… а с нею вместе уходили и наши надежды на освобождение.

Утром мы узнали, что «белые» отступили, а мы снова во власти большевиков. Начались доносы и расстрелы мирных жителей по обвинениям в симпатии к «белым». Я с ужасом думала, что, может быть, видели, как дети разговаривали с Борей Небе, но милосердный Бог сохранил их. Мы узнали, что один из Шуваловых убит под Гатчин<ой>. В Царском он заходил по делу к Мещерским, думая кого-нибудь там увидеть. В тот же вечер он погиб в сражении в начале отступления. Говорили, что Чихачев увез свою семью на танке. Оказалось, что они уехали на грузовике. Они долго скитались и бедствовали, но потом попали в Англию. Из Петербурга начали приезжать бежавшие и уехавшие. Одна из наших торговок сообщила нам, что, возвращаясь по железной дороге, она подслушала разговор двух комиссаров между собой. Один сказал: «А ведь расстреляли молодую Голицыну, такую высокую».

Торговка пришла выразить нам соболезнование, думая, что мы уже знаем о случившимся. Я уже отчаялась увидеть мою Масоленьку живой…

Было непонятно столь быстрое отступление «белых» и союзных войск. Позже мы узнали, что Юденич вел наступление, а в последнюю минуту союзники изменили и отказались помогать. Не знаю, правда ли это.

Масолю арестовали 7 октября старого стиля 1919 года, так записано в моей записной книжке. Это было в понедельник. Значит, «белые» заняли Царское во вторник, 8 октября 1919 года. В той же книжечке значится: 14 октября, в субботу, «М. returned at night. 1919»,[155] затем приписано: «с Фокиной», то есть с 7-го по 14-е мы не знали: жива ли, убита или пропала без вести. Может, ей удалось бежать.

Вот как она вернулась. Мы все время справлялись, не вернулась ли Фокина, но ее все не было. Вечером 14 октября мы сидели все вместе в темной кухне. Было поздно, но мы не расходились. Все равно спать не могли. Вдруг отворилась дверь и просунулась голова, закутанная в толстый темный платок. Затем вошла и выпрямилась Масоля, а за ней так же закутанная Фокина! Мне показалось, что она вернулась с того света. Я даже не знала, как о ней молиться, но все время поручала ее Богу. Когда мы наконец перестали обниматься, полились расспросы. Вот что она нам рассказала. Когда их послали на радиостанцию, она пошла со всеми. Их заставили перекатывать какие-то тяжелые бочки по болотистому грунту, подготавливая станцию к взрыву. Когда же ушли «белые», то большевики пустили слух, что те ее и взорвали. Перед самым взрывом всех людей со станции удалили. Масоля была нездорова, и ей было особенно трудно ворочать эти бочки, утопающие в болоте. Ноги и одежда на всех были насквозь мокрые. Она решила поскорее вернуться домой, но, к несчастью, они с подругой решили пройти через железнодорожную платформу царскосельской станции. Вдруг она увидела знакомого комиссара, бывшего парикмахера. Он направился прямо к ним и, схватив Масолю за руку, сказал: «Вы арестованы!» Она рассмеялась, так как знала его прежде и он был всегда учтив. Он снова сказал: «Я не шучу и вас арестую». Она спросила тогда, за что ее арестовывать, а он сказал: «За то, что вы – княжна Голицына». Куда девалась ее спутница, я не помню, но Масолю он повел вдоль платформы до бывшего царского павильона. Когда они туда вошли, то она с ужасом увидела, что павильон переполнен пьяными комиссарами с жуткими рожами. Всюду валялись пустые бутылки, стаканы и остатки еды. Все уставились на нее. Он сказал: «Товарищи, я привел княжну Голицыну. Что мы с ней сделаем?» Одни закричали: «Расстреляем!», а другие говорили, подмигивая: «Нет, она нам еще пригодится, а потом расстреляем». Она безмолвно стояла, а слезы катились по ее лицу… Кто-то спросил, есть ли у нее мать и где она живет. Она ответила: «Да, у меня есть мать, но она уже старая. Оставьте ее и расстреляйте меня, если хотите». Они, обступив ее, начали обсуждать, что же с ней делать. Вдруг вбежал еще один комиссар, схватил ее за руку и заорал: «Предоставьте ее мне, товарищи! Я сумею с ней справиться!» Он, грубо бранясь, вытолкал ее, по-прежнему крепко держа за руку выше локтя, и потащил по платформе. Она его никогда раньше не видела. Когда они отошли, он ей шепнул: «Не бойтесь, я хочу вас спасти!» Он оказался знакомым Гунчика, которого очень любил. Случайно узнав (я не верю в случайности, а считаю, что нас ведет Бог), что ее схватили и повели в павильон, он понял, чем ей это грозило, и из преданности Гунчику поспешил ее спасти. Сейчас, когда я это пишу, мне кажется, что свадьба Гунчика и все описанное произошло после прихода «белых», но у меня все спуталось в голове. Этот благодетель продолжал ее толкать вперед и привел к пустому товарному вагону, в котором, очевидно, перевозили скот. Он помог ей влезть в него и притворил дверь, сказав, что скоро придет. Все это произошло 7 октября, когда мы тщетно ждали ее. Я уже говорила, что она вся промокла, вдобавок ледяной ветер продувал насквозь. Она сидела на мокрой вонючей соломе и не помнит, сколько времени провела там, совершенно окоченев. Наконец, когда совсем стемнело, прибежал ее спаситель и обещал отвезти ее в Петербург. Он спросил, есть ли у нее кто из знакомых в городе, кому он мог бы ее перепоручить. Там была тетя Ольга, но Масоля из боязни той повредить не захотела ее назвать и потому ответила, что не знает, куда идти. Он обещал найти ей пристанище, запретил в пути с кем-либо говорить и сказал, что она с ним поедет как арестованная, и с ним тоже запретил заговаривать. После этого он ее поволок таким же порядком. Поезд был переполнен, и многие знакомые, стоя у окон, видели, как ее вели, и спрашивали, куда и зачем. Она же проходила молча. Поезд, который оказался последним из Царского перед приходом «белых», двигался очень медленно. На вокзале он ее оставил и велел ждать. Прошло много времени, наконец он появился совсем растерянный и сказал: «Все пропало! «Белые» наступают! Завтра, а может, и сегодня они займут Петербург. Мне с вами некогда возиться. Вы свободны, а нам надо теперь спасаться». Она его поблагодарила, и он быстро скрылся. Больше она с ним не встречалась. Масоля вспомнила про наших соседей в Царском, Тимирязевых, у которых была квартира в городе, и отправилась к ним, так как они, несмотря на все перевороты, оказались хорошо обеспечены. В то время отец, который при Керенском был, кажется, Министром торговли, умер.[156] Семья состояла из Сандры Тимирязевой, которая, пожалуй, была постарше Масоли, и очень красивой ее компаньонки-экономки, которую звали Варварой. Злые языки говорили, что она была очень близка с отцом Сандры. Они приняли Масолю довольно хорошо, но потом она почувствовала, что они тяготятся ее присутствием и необходимостью, хотя и скудно, кормить. Сандра даже не предложила ей ничего взамен промокшего грязного платья, так что Масоля постепенно все стирала в холодной воде и сырым надевала на себя, так как сушить было негде. Она, к счастью, не заболела и не искалечила себя на всю жизнь! Бог хранил! Масоля просила экономку дать мне знать, что она жива, но та отвечала, что это невозможно. Все это время сестра Фокина пробиралась через обе линии огня вместе с какой-то женщиной, ища Масолю и не зная, где та могла быть. Наконец каким-то чудом она напала на ее след и нашла. Бедная Масоля от радости и счастья не верила своим глазам. Они решили вернуться поздно вечером, переодевшись бабами, чтобы их не узнал и не схватил бывший парикмахер. Она потом еще долго боялась встречи с ним. Мы убедили ее на некоторое время оставаться дома во избежание подобных встреч. Потом она оставила свою службу и вернулась в лазарет.

Тут я расскажу о том, что случилось вскоре после этого, в начале зимы при морозах в 25 градусов по Реомюру. Раз Лап с Алекушкой вернулись из школы и сообщили, что видели бегущих на кладбище покойников. Они возвращались домой другой дорогой, несмотря на холод, и видели, как большая партия людей в одном белье и босиком бежала по мерзлому снегу, как им казалось, к кладбищу (там же были казармы). Они решили, что никто, кроме покойников, в таком виде и при такой стуже не может бежать. Мы сочли это неправдоподобным и решили, что они что-то перепутали. Дорогая нам Фокина заходила часто после работы. Ее приход был всегда радостью. Мы часто говорили ей, какое счастье, что мы тогда не бежали с отступающими войсками, так как тогда Масоля наверняка поплатилась бы за наше бегство, а я ведь ничего тогда о ней не знала, когда обсуждался этот вопрос, и все спрашивала себя, не должна ли я спасать других детей?

Раз Фокина пришла к нам поздно вечером в ужасе. Она опустилась в кресло, закрыв лицо руками, обещав немного погодя рассказать нам кое-что, взяв с нас слово молчать об этом. Немного оправившись, она сказала, что знает, кто были те «покойники». При наступлении «белых» большевикам удалось распространить листовки, убеждавшие солдат сдаваться, причем, конечно, обещались всякие блага и полная безнаказанность за то, что те с ними сражались. Когда началось отступление, отряд в тысячу человек, верно под давлением усталости и желания вернуться к семьям, сдался и перешел на сторону «красных». Долго не знали, что с ними делать, и наконец придумали! Тех, кто послабее, примерно пятьсот человек, отправили в баню мыться и дезинфицировать одежду. Баня была на другом конце города и от казарм примерно в получасе хорошей ходьбы. Когда они хотели одеться, им выдали только белье, а остальное обещали отдать в казармах, куда они должны были бежать босиком. Рассуждать не приходилось, и солдаты прямо из бани побежали к казармам, стараясь не замерзнуть на 25-градусном морозе при сильном ветре. Вот их-то и увидели дети, когда они, все синие и окоченевшие, старались добежать. Почти вся эта партия умерла от воспаления легких. Но нужно было немедленно разделаться и с остальными! После этого послали в баню остальных, заперли в бане и пустили смертоносный газ, а ночью вывезли в лазарет Фокиной, свалили трупы до ночи, чтобы схоронить в общей могиле. Это-то она и видела перед приходом к нам и не могла прийти с себя от этого ужаса. Конечно, все это тщательно скрывалось. Никто об этом не знал. А кто знал, говорил шепотом, на ухо и самым близким.

Где-то в это время Гунчик приносил нам «камеля» – верблюжье мясо, которым кормили солдат в казармах. Откуда были эти верблюды, не знаю, но у него были друзья среди кашеваров, так что иногда ему удавалось получить судок, и он нас подкармливал. Так и вижу его радостное лицо и смеющиеся глаза, когда он входил с гостинцами на кухню. Может, верблюдов брали из зоосадов, хотя там их было мало. Это мне напомнило ужасный случай, который мне рассказала, кажется, Фокина, которая часто слышала разговоры большевиков, считавших ее своим человеком. Все время происходили повальные аресты и бойни, принявшие ужасающие размеры, особенно после наступления Юденича. Одна несчастная мать арестованного сына носила ему передачи, а однажды узнала, что его нет в тюрьме. На ее вопрос о том, где он, ей сказали, что его «пустили в расход», то есть расстреляли, как они выражались. Несчастная стала допытываться, куда дели его тело, чтобы похоронить. Но никто не хотел ей ничего сказать, наконец один солдат, у которого еще не заглохли человеческие чувства, отозвал ее в сторону и посоветовал ехать побыстрее в зоопарк, так как там, возможно, она еще застанет тело. На ее вопрос, почему в зоосад, он нехотя ответил, что всех расстрелянных туда свозят, чтобы кормить диких зверей. Несчастная бросилась туда, и ей позволили искать тело среди убитых. Она нашла его, достала какую-то тележку и отвезла хоронить. К счастью, и там она нашла людей с человеческими чувствами.

Теперь расскажу про один свой сон. Я никогда не помню своих снов и не обращаю на них внимания. Кроме того, я никогда не вижу во сне тех, о ком постоянно думаю и о ком молюсь. Однажды, еще в Царском, я вдруг увидела во сне свою Аглаидушку. Как будто я бросилась к ней и хотела обнять, но она не двигалась, смотрела на меня грустно и сказала: «Мумошка, молись обо мне». Это было так ясно сказано, что я тотчас вскочила и думала, что это все наяву. Я встала на колени и хотела молиться, но не знала как: как о живой или умершей. Но Бог знал, и ему я поручила свою дорогую. Я ничего не сказала детям. На следующую ночь мой сон повторился с еще большей ясностью, и я опять проснулась, пока ее слова звучали в моих ушах: «Мумошка, молись обо мне!» И так она пристально и грустно смотрела на меня, не двигаясь, не идя мне навстречу. У меня захолодало сердце, и я снова встала на колени и на этот раз начала молиться как об умершей. Сейчас объясню, почему я так думала.

Я рассказала детям свой сон на другой день и помню, что много позже, когда мы были уже в Москве, я как-то зашла к милой Соне Самариной, и она меня спрашивала про детей, а я ей сказала, что Агашка, верно, умерла, и описала свой сон. Она сказала: «Бог милостив, и вы ее еще увидите». А вот почему я решила, что она умерла. Когда мы жили в Новгороде, еще при Фрумошке, в Дворянском Собрании был генерал Златарский, командовавший новгородской артиллерийской бригадой. Он был болгарин и за заговор против принца Александра Баттенбергского был приговорен к смертной казни, бежал в Россию и был принят на русскую военную службу. Он часто заходил ко мне около 4-х часов к чаю и всегда рассказывал о своих похождениях в Париже, а также почему-то сообщал подробности о своем пищеварении. Последнее меня удивляло, но когда он умер от рака желудка, я поняла, почему этот вопрос его так занимал. Наши отношения были дружескими, довольно поверхностными и даже шутливыми. Как-то летом во время лагеря я узнала, что он смертельно болен и лежит в Красном в лазарете. Я знала, что он был почти неверующим, хотя числился православным и изредка бывал в церкви. Я не знала, был ли он у причастия. Меня это мучило. Когда я узнала о его смертельном недуге, то решила ему написать и напомнить, что Святое Причастие – самое верное и лучшее лекарство не только для души, но и для тела. Мама нас с детства приучила к этому, и меня никогда не пугала мысль о причастии во время болезни, чего часто боялись многие. Я не знала, как он отнесется к моему предложению, не хотела его пугать, но дать умереть ему без покаяния было невозможно. Когда я сказала про свои сомнения Фрумошке, он не колеблясь велел мне писать ему. Я написала о том, что, как ни сведущи доктора, а главное – помощь Божия, и что в Святом Причастии он получит исцеление души и тела, и что мы все желаем ему скорого выздоровления. Затем мы уехали в Княжьи Горки.

Я вспомнила, что графиня Карлова бывает в Красном, и, хотя тогда я не была с ней знакома, а только знала ее сердечность и доброту, я решила ей написать, памятуя о том, что Златарский любил ее покойного мужа, бывшего его начальником. Я просила ее навестить больного в лазарете. Потом как-то забыла обо всем этом, но вдруг осенью вижу во сне Златарского, к которому пошла навстречу по привычке с какой-то глупой фразой, как бывало при встречах в Новгороде, но тут меня остановило выражение его лица. Он пристально на меня посмотрел, да так серьезно, что я смолкла во сне. Когда утром я вспомнила сон, то подумала, что то была весть о его смерти. Действительно, с ближайшей почтой я получила письмо от графини Карловой, которая писала, что она была в отъезде, но по возвращении пошла навестить Златарского и узнала о его мирной кончине. Позже я узнала, что после получения моего письма он попросил позвать священника, который на другой день его исповедал и причастил. В это время прибыла депутация из Болгарии, чтобы сообщить ему о помиловании и пригласить его на болгарскую военную службу. Тому, кто это мне рассказал, он говорил, что «Бог ему послал две великие радости в один день: Причастие Святых Тайн и признание Родиной его невиновности». При этом лицо его было просветленным. Вот почему я решила, что моя Агашка умерла, и сейчас расскажу продолжение, а пока хочу лишь заметить, что после этого случая я решила не колеблясь советовать больным причащаться, если такая мысль им самим не приходит в голову. Когда же я много позже увиделась с Аглаидушкой (а это было года четыре спустя после того сновидения), она рассказала следующее. Когда она служила в Белой Армии сестрой милосердия где-то на юге, в их отряде свирепствовал сыпной тиф, она тоже его схватила. В это время шло наступление большевиков. Ее отряд помещался в поезде, и она лежала больная в теплушке. Поскольку они слышали о зверствах, чинимых большевиками над больными, попадавшими к ним в плен, то решили живыми не сдаваться и распределили между собой, какой доктор должен застрелить какую из сестер прежде, чем пустить себе пулю в лоб. На санитаров они не надеялись. Аглаидушка носила всегда свой жемчуг, который я ей подарила к свадьбе. Раз она услышала, как один из санитаров подговаривал другого ее убить (задушить), чтобы захватить ее жемчужное ожерелье. Но другой высказал сомнение, что жемчуг настоящий, так как считал, что натуральный жемчуг так открыто она бы не носила, потому они решили, что бусы поддельные и что игра не стоит свеч. Как-то ночью, когда ей было особенно плохо и она лежала в теплушке одна, почти без сознания, открыв глаза, она вдруг увидела меня, стоящую в ногах у ее кровати, и сказала: «Мумошка, молись обо мне», и потеряла сознание, а когда пришла в себя, меня уже не было. На следующий день она снова меня увидела там же и снова повторила: «Мумошка, молись обо мне». Мы с ней рассчитали потом, что это случилось как раз тогда, когда я тоже дважды видела ее во сне. На другой день их поезд получил локомотив и спасся, а второй отряд, бывший в другом поезде неподалеку, был окружен, схвачен, и с ними расправились самым зверским образом, как и можно было ожидать.

Мы очень подружились с отцом Червяковым, который служил в прелестной церкви Всех Скорбящих Красного Креста около нас. В первый раз я у него исповедалась на другой день после того, как нас выпустили из ЧК. Мы с Марусей Чихачевой всегда туда ходили ко Всенощной. Помню раз как-то, когда особенно тоскливо было на душе и недоуменные мысли толпились в голове, я услышала пение Евангелия от Марка (16 гл., 1–8 стих), где говорится, что жены-мироносицы шли и спрашивали друг друга, кто же им отвалит камень от гроба, который столь велик. Когда же они подошли, то увидели, что он уже отвален. И тут я поняла, что не нужно смущаться величиной камней, которые нас ожидают на жизненном пути, и что Сам Господь их отвалит. Мы шли домой с Марусей. Было темно. Она была грустная, и я ей сказала: «Не надо тревожиться. Бог отвалит камень, когда мы дойдем до него». Она спросила, кто мне это сказал и что это очень хорошо сказано. Я ответила, что услышала при чтении Евангелия сегодня вечером и поняла, что именно так и бывает в жизни. Она поцеловала меня, и мы разошлись. Она была так добра к нам и так много выстрадала в разлуке с мужем, который умер в тюрьме в Нижнем Новгороде от тифа вскоре после отступления Юденича, а она не так давно умерла в Англии.

Гунчик часто говорил, что мы должны решиться бежать из Совдепии, как делали многие, но нас было так много, что казалось трудно и опасно это предпринять, а вместе с тем становилось все тяжелее прокормиться, несмотря на трогательную помощь марьинских крестьян. Нас также снабжали по сходным ценам крестьяне из окрестных сел. Когда не оставалось еды, то дети меня дразнили, говоря, мол, «старичок принесет», и действительно, один добрый старичок приносил нам, когда мог, то или другое, с опаской, так как за это сажали в тюрьму, называя это спекуляцией. Настя выбивалась из сил, стараясь достать какой-то пищи, а иногда ее тетя Маша приезжала из Чудова и привозила всякой провизии. Наши дорогие Томановские прислали нам как-то раз пять тысяч рублей, когда эти деньги были еще в цене. Одно время мы еще могли покупать у старой просфорницы при соборе маленькие просфорки, которые мы подогревали и с наслаждением ели, но это было вначале, а под конец и их не стало.

К нам иногда приезжала сестра Смирнова, которой мы всегда были рады. От нас она заходила к Екатерине Григорьевне Мухановой, которую любила. Раз она пришла ко мне и сказала: «Guess what I want to tell you?» «You are going to marry», – ответила я. «But whom?» – возразила она, а я сказала: «Either the old P-ce Gorchakoff (она мне рассказывала, как он с нею мил) or else Max Mukhanoff». Она рассмеялась и ответила: «It is Мах!» Я невольно воскликнула: «But it will be a case of marrying one’s grandmother!»[157] Она была на восемнадцать лет старше и смотрела на него как на ребенка. Смирнова рассмеялась и сказала, что долго не соглашалась, считая, что не имеет права выходить за него, будучи одних лет с его матерью, и что последняя в бешенстве при одной мысли об этом; мать обвиняла ее в том, что она заловила Макса. На другой день ко мне пришел Макс, и мы долго обсуждали этот вопрос. Он был очень зол на мать и говорил, что она сама воспитала его в убеждении, что Нелька Смирнова – самая идеальная женщина на свете, а теперь, когда он захотел на ней жениться, любя ее больше всего в мире, его же мать ругает ее, называя самыми ужасными именами, и что он никогда не позволит этого.

Я старалась ему объяснить, что его мать после развода с отцом посвятила ему всю жизнь и что теперь для нее всякая женщина, которую он полюбит, будет ей нежеланной, а он должен помнить все, чем она была для него, и не ожесточаться против нее, а стараться получить ее согласие и благословение, без чего не может быть счастья. Он ушел, говоря, что не может простить матери. Вскоре Нелька приехала ко мне и сказала, что они решили не откладывать свадьбу, так как она боится за Макса и им надо скорее бежать, иначе его могут арестовать. Она просила меня быть посаженой матерью. Я спросила у Макса, помирился ли он с матерью и будет ли она на свадьбе. Он сказал, что она сошлась с его отцом и, кажется, оба будут. Екатерина Григорьевна Муханова должна была быть посаженой матерью Макса и устроить потом скромный чай. Я предложила Нельке и Максу поселиться временно на порученной мне квартире тети Муфки. В день их свадьбы Нелька пришла ко мне, надев белый мундир сестры милосердия Кауфманской общины, и я благословила ее маленькой иконкой Божьей Матери. Затем мы водрузились на двух извозчиков и поехали в Феодоровский собор, где нас ожидал о. Афанасий и Екатерина Григорьевна Муханова с Максом. Я все ждала появления его родителей, но их не было. После свадьбы, которая была без певчих, мы все поехали к Е. Г. Мухановой и пили чай с какими-то пирожными, которые тогда были на вес золота. Лапушка был шафером. Затем молодые отправились на квартиру тети Муфки, а мы вернулись домой. Макс и Нелька обещали, что поедут вскоре к родителям. На другой день ко мне неожиданно влетела госпожа Муханова, мать Макса, она долго кричала и бранилась, сказав, что я поощряла эту свадьбу, а затем, не дав мне возможности высказаться, вылетела вон. Я ее больше не видела. Молодые же вскоре собрались уезжать и после долгих приключений выбрались за границу. Я их видела в Ментоне, когда умирал дядя Боря. Они были счастливы и дружны и, кажется, помирились с родителями.

Не помню, говорила ли я, как увезли из Царского Государя с Семьей. Это было при Керенском. Все ходили слухи, что их куда-то увезут, когда дети окрепнут после кори, но куда именно, никто не знал. К нам ходила Рита Хитрово, которая дружила с Великими Княжнами и пыталась установить с ними связь, но это, кажется, не удалось. Как-то она пришла и сказала, что Царскую Семью всю увезут в этот день поздно вечером и что она хочет быть на дороге при их проезде и кое-что им передать. Я сказала, что могу дать для них денег и чтобы она к нам зашла их взять, хотя мы сомневались в успехе. Оказалось, что Государя и всю Семью заставили сидеть всю ночь одетыми, готовыми к отъезду. Керенский в это время был во дворце. Бедные дети были в полном изнеможении, и их уложили на диване. Рита проходила всю ночь, и, конечно, ей даже не удалось к ним приблизиться, но она не унывала и говорила, что их увезли в Сибирь и она за ними последует. Кажется, ей это не удалось.[158] Помню тот ужас, когда мы узнали, что всю Семью перебили в Екатеринбурге. Кажется, это было напечатано в газетах. Во всяком случае, как только мы об этом узнали, то пошли к батюшке просить его отслужить панихиду в церкви Всех Скорбящих. На молебне было много народа. Потом вышел запрет на панихиды по Царской Семье.

Масоля снова служила в лазарете. Везде свирепствовали сыпной тиф и испанка. Те, кто пережили испанку, долгое время были вроде сумасшедших или совершенно теряли память.

Гунчик привел однажды своего знакомого, который хотел купить у нас семейные портреты и миниатюры. Его звали Зоненфельд, он был венгерским евреем. Я не хотела продавать эти вещи. Он попросил показать их, но я отказалась, сказав, что если вздумаю продать, то дам ему знать. Мы сидели, как обычно, на кухне, где проводили дни. Он сказал мне: «Я понимаю, как вам тяжело расстаться с этими вещами, которые вам дороже по воспоминаниям, чем их настоящая стоимость». На этом он ушел. Мы стали обсуждать, что нам делать, так как жизнь становилась все труднее и опаснее с каждым днем, а просвета видно не было. Гунчик уговаривал всех бежать через Финляндию, как это многие делали. Он уже вошел в переговоры с каким-то чухонцем, который согласился нас доставить до границы, конечно, за крупное вознаграждение. Ввиду этого пришлось сравнительно дешево продать несколько семейных портретов Зоненфельду. Много бессонных ночей я провела, не зная, на что решиться, и все просила Бога указать нам выход. Наконец мы решили разбиться на две группы: я, Масоля и Лап пойдем первыми, а по прибытии в Финляндию дадим знать Гунчику с Татой, чтобы они с Фугой и Алекой следовали за нами. Чухонец объяснил, что мы должны переодеться крестьянами и стараться так загримироваться, чтобы нас никто не узнал. Он сказал, что руки должны быть грязными. Мы решили переехать к Гунчикам на петербургскую квартиру beau-père[159] Таты, князя Черкасского.