Книги

Когда с вами Бог. Воспоминания

22
18
20
22
24
26
28
30

Вспомнилось одно забавное происшествие с графиней Ольгой Александровной Толстой (сестрой дяди). Она с нами провожала их на вокзал и сказала, что принесла с собой условный шифр, вернее, ключ к нему, чтобы дядя и Тоца понимали в письмах, подвергающихся цензуре, о ком идет речь. Когда же она хотела его достать из кармана, то обнаружилась его пропажа, а там, наряду с прочими обозначениями, значились условные для Государя и Императрицы. Уезжая, Тоца и дядя просили, чтобы не делали fuss[134] по поводу их ссылки и никаких ходатайств не возбуждали, так как мы узнали, что тетя Мейзи Орлова-Давыдова и тетя Катуся Васильчикова[135] собирают подписи под каким-то адресом Императрице с просьбой отмены ссылки. Мы с тетей Пусенькой обязались сделать все, от нас зависящее, чтобы их отговорить, так как Императрица кому-то сказала, что никому не позволит вмешиваться в это дело. На следующий день мы сговорились собраться у Ольги Толстой с тем, чтобы Мейзи Орлова-Давыдова и тетя Катуся тоже туда приехали. Все собрались, кроме тети Катуси, которую пришлось долго ждать. Мы позвонили к ней домой, и там ответили, что она выехала к нам. Мы так и не поняли, что же ее задержало. Тем временем нам удалось убедить тетю Мейзи в том, что, кроме вреда, ничего из их обращения выйти не может. Наконец тетя Катуся появилась в растрепанных чувствах и сильном волнении: оказалось, что она под фартуком держала этот адрес, а когда доехала до Моховой, то оказалось, что он исчез, вероятно, выкатившись на мостовую, а может, попал в руки полицейского. Она метнулась назад в поисках потерянной бумаги, справляясь у городовых, но никто ее не видел, и она в отчаянии приехала все это рассказать. Мы уговорили ее оставить мысли об адресе и дать улечься всей этой истории в интересах самой Тоцы, которой так претили все эти демонстрации. Вскоре мы все разошлись, ожидая вестей о переправе через Шелонь. Тетя Катуся продолжила свои поиски адреса и вскоре нашла его в полиции, откуда ей удалось его вызволить, благодаря любезности тамошнего персонала и, кажется, с условием уничтожить злополучную бумагу. Затем мы получили известие о благополучном прибытии в Выбити, а из писем позже узнали, что переправа была сопряжена с опасностью, так как лед потрескался и был ненадежен. Они остались там до переворота и вернулись в Петербург много позже. Им не хотелось показывать радость освобождения из ссылки.

Вскоре после их отъезда произошло глупое убийство Распутина, которое только еще больше все запутало и осложнило, хотя, конечно, Юсупов и его сообщники думали таким путем спасти Россию. Но убийство всегда есть преступление и всегда бессмысленно, так как Господь сказал: «Мне отмщение. Аз воздам», и Ему надо поручать все в жизни, как народов, так и отдельных людей.

Тут я многое позабыла и помню неясно, но знаю, что мы часто собирались у Игнатьевых в доме на Павловском шоссе, и дядя Павел нам много рассказывал о положении дел, о его тревогах, о его докладах Государю, который выслушивал все с интересом, но его окружали люди, ставившие личное выше всего, которым судьба России была безразлична, и они умели повернуть дело к своей выгоде. Вырубова была в родстве с Игнатьевым через Танеевых и несколько раз старалась сблизить Игнатьевых с Распутиным, но они наотрез отказались от чего-либо подобного. К ним часто приезжала сестра Смирнова, и через нее мы узнали о первых вспышках революции и о том, что творилось в столице.

Помню, как мы были в церкви Всех Скорбящих Красного Креста в Царском. Нас тогда поразили новые прошения на житиях и отсутствие молитвы о Государе и его Семье на великом выходе после отречения. В это время все царские дети и Вырубова болели корью, и Государыня сама за ними ухаживала, так как доктора (не помню их имен) отказались их лечить после переворота. Масоля и Тюря служили в одном из военных госпиталей сестрами милосердия. Им советовали нацепить красные банты для большей безопасности, так как почти все это сделали, а многие украсили ими своих кучеров из потворства пьяной черни. Сестры же никогда этой гадости не надевали. С нами в одном доме жила семья Красина, то есть сама Красина со своими тремя мужьями и тремя дочками от всех трех мужей. Жил-то с ней один муж, но ежедневно приходили два другие. Как только началась революция, я велела сжечь все красные ленты, которые были в доме, и заодно красное вельветовое платье Ловсика, которое она ненавидела. Иногда дети играли с красинскими во дворе. После переворота маленькие Красины ходили с большими красными бантами на груди и, подойдя к малышкам, как мы тогда называли Лапа с Ловсиком, спросили: «Вы разве не знаете, что Николая больше нет? Почему вы не надели красные банты?» Дети ответили: «Мы не знаем никакого Николая, но мама велела красные ленты сжечь». «Николай раньше был царем», – сказали Красины, а Лап ответил: «Если ты говоришь о Государе Императоре, то так его и называй». Повернулись и ушли. После этого те оставили наших в покое.

Когда Масоля и Тюря со своими сестрами и врачами узнали, что врачи отказались ходить за царскими детьми, они попросили старшую сестру позвонить во дворец и просить разрешения помочь в уходе за ними. Сама Императрица подошла к телефону, была очень тронута, благодарила, но от помощи отказалась, так как сама вполне справлялась. Государя тогда не было в Царском, и ходили всевозможные слухи. Первые дни были очень тревожными, но тихими, однако это было невыгодно для тех, кому нужно было поднять чернь и подбить ее на преступления. Для этого был пущен в ход разгром винных погребов и лавок, так что по улицам, буквально, вино и водка текли рекой, а воздух был насыщен винными испарениями. Государь на время войны отменил продажу водки, что благотворно сказалось на населении, и только горькие пьяницы из мужиков оплакивали эту меру. В Новгороде дрогисты[136] продавали мужикам одеколон. Я тогда очень удивилась, зачем им понадобились вдруг духи. Продавец мне объяснил, что с запрета на водку все пьют одеколон. Многие пили денатурат, приговаривая: «и дешево и вкусно», но многие от этого слепли. Ужасно было видеть распущенность солдат и слышать, как полки один за другим изменяли Государю, переходя на сторону бунтарей. Великий Князь Кирилл Владимирович, который в то время командовал Гвардейским Экипажем, нацепил на себя красный бант и во главе своей части отправился в Таврический дворец под «Марсельезу» присягать Временному правительству. Одна моя близкая подруга завтракала в это время у его супруги Великой Княгини Виктории Федоровны.

Его не было при этом, но к концу он пришел счастливый и довольный. Когда же жена спросила о последних вестях (это было еще до того, как Государя привезли из Пскова), он ответил, что революция в полном разгаре, все идет прекрасно,[137] а им недостает только сына. У них родился сын, когда вскоре после этого они, кажется, бежали в Финляндию.

Зайдя как-то навестить Ирину Толстую (Раевскую, которая потом вышла замуж за Тедди Карлова), я в первый раз увидела нескольких офицеров, переодетых в штатское, которых сперва не узнала, а потом с удивлением спросила, почему они так оделись. Они ответили, что скрываются. Вскоре после того, раз под вечер, когда я вернулась домой, то застала тебя, моя Аглаидушка, на квартире с двумя высшими офицерами-артиллеристами, которых ты просила приютить на ночь, так как их жизни были в опасности. Мы их накормили, как могли, и они остались до утра, после чего ушли. Тогда уже начались безобразные избиения офицеров солдатами. В Кронштадте творились невероятные ужасы, и мы потом узнали, что Мишка Толстой спасся чудом, когда их всех (т. е. морских офицеров) тащили на пытки и резню. Один из матросов схватил его, вытолкал из толпы, отвел в какой-то подвал и велел переодеться в матросское платье, которое он принес с собой, и тем спас его, в то время как одних заколачивали живыми в гробы, а в других стреляли в упор, резали их на куски и тому подобное.

Когда Государя привезли в Царское и дети поправились настолько, что могли выходить в сад, они вместе там гуляли или работали в саду, а перед решеткой собиралась толпа зевак, которые, не стесняясь присутствием Великих Княжон, ругали Государя и их самыми отборными словами. Нам это рассказывали видевшие и слышавшие люди. Хотя дисциплина и падала с каждым днем, больные из лазаретов не могли выходить на прогулку одни без сестры милосердия. Сперва они шли, куда она их вела, но затем заявили, что хотят идти ко дворцу: посмотреть на Государя и его дочерей. Тюря наотрез отказалась. Они начали кричать, что пойдут, куда хотят. Она повернулась спиной и сказала, что в таком случае без нее, так как не допускает мысли, что солдаты, которые когда-то присягали Государю, теперь пойдут на него смотреть, как на зверя в клетке. Один из солдат ее поддержал, говоря: «Стыдно вам, братцы!», после чего все повернули обратно в лазарет. Но даже такое воздействие вскоре оказалось безнадежным, хотя я всегда и везде замечала, что проявление твердости озадачивало всех этих озверевших людей, хотя бы на короткое время.

Совсем не могу в хронологическом порядке записывать происшествия, так как помню их только как отдельные образы и не знаю ни времени, ни года. Вспоминается мне, что я как-то узнала, что милая Королева Греческая (которую особенно любила моя мать и у которой мы когда-то были в Афинах) находится в Павловском дворце одна, никто у нее не бывает из страха и что только Великая Княгиня Елена Петровна с детьми там же, но в другой части дворца. Кажется, Великая Княгиня Елена Петровна несколько раз ходила пешком в Царское, стараясь добиться свидания с арестованной Царской Семьей и проявляя при этом полное бесстрашие, но она так ничего и не добилась, а только посылала им, что могла. Королева работала в одном из Павловских лазаретов, пока он существовал. Я отправилась к ней и долго блуждала вокруг и внутри дворца, так как никогда там не была и не знала, где именно жила Королева. Наконец наткнулась на какого-то, еще очень подтянутого, придворного лакея и спросила у него, могу ли я пройти к Ее Величеству Королеве и примет ли она меня. Он очень учтиво просил обождать, сказав, что доложит и что, верно, Ее Величество будет рада и примет, так как давно никто не заходит. Упоминаю обо всем этом, так как в то время хамство и наглое отношение ко всему, что когда-то уважалось, было в полном расцвете. Вскоре он провел меня по лестнице в небольшую комнату, увешанную прелестными старыми цветными гравюрами. В ней оказалась дама (кажется, фрейлина, а может быть, камер-юнгфера), которая просила меня пройти к Королеве в соседнее помещение. Я вошла в крошечную комнату, вроде маленькой гостиной, где нашла дорогую Королеву всю в белом, в форме сестры милосердия. Я ее давно не видала (кажется, в последний раз на свадьбе Оли Щербатовой) и не была уверена, помнит ли она меня. Когда же я вошла, она встала с дивана, и мы кинулись друг другу в объятия. Долго мы сидели и не могли наговориться. Она лишь сказала: «Сегодня день моей свадьбы, я так рада, что вы пришли и я не одна». Между прочим, она мне сказала, что старается составить словарь всех новых уродливых слов, которые стали употреблять во время революции. Говорила она мне и о том, как Великая Княгиня Елена Петровна ходит в Царское, как она бесстрашна, как милы ее дети, как все они беспокоятся об участи Государя и его Семьи, что она сама не знает, выпустят ли ее за границу, и что она бросила посещения лазаретов, когда облик солдат изменился и они из милых, по-детски ласковых и приветливых стали угрюмо-дерзкими и нахальными. «Я их не узнаю больше и перестала ходить». Я вспомнила, как в Афинах она, бывало, ездила в Пирей, когда туда заходили наши военные суда, как баловала матросов, как выстроила для них больницу и постоянно навещала их, когда они заболевали, как матерински заботилась о них. Случайно в разговоре с ней узнала, что часто у нее не хватает самых простых пищевых припасов, но она не жаловалась, как некоторые, а просто упомянула об этом случайно. Уходя, я просила разрешения опять навестить ее, и вскоре случай представился, так как к нам заехал неожиданно из Новгорода Витя Комаров и заботливо привез большой мешок крупы и еще кое-какие припасы, так как знал, что все это было уже недосягаемо в Петербурге и окрестностях. Он сказал, что в следующий раз еще привезет, но вскоре после этого его арестовали, и он умер в тюрьме от тифа. Нам говорили, что он ужасно страдал, так как сгорал в лихорадке и все умолял, чтобы ему дали хотя бы глоток воды, но никто не заботился об этих несчастных, которыми были набиты тюремные больницы. Им подвешивали бутылку воды, которая наполнялась раз в сутки, а он был так слаб, что даже не мог дотянуться до нее. Так трогательно, что его последняя поездка была к нам, в Царское, и он, конечно из любви к нашему Фрумошке, вспомнил о нас, хотя и самому нелегко жилось. Вот из того, что он нам привез, я смогла кое-что отнести Королеве, которая так обрадовалась этим скромным приношениям. Она все еще не знала, выпустят ли ее, но потом вдруг последовало распоряжение выслать ее за границу, и она уехала. Через несколько лет я встретила ее в Лондоне, где мы проводили Рождество, когда нас отпустили из Совдепии, и мы с Ловсиком пошли ее поздравлять в доме Нэнси Лидз (которая была замужем за королевским сыном, Принцем Христофором Греческим). Мы с ней вспоминали прошлое, а она расспрашивала про нашу жизнь в Совдепии и о том, как мы выбрались. После этого я ее больше не видала. Она переехала в Италию и там скончалась. Ее чарующая доброта, прелесть ее женственности и красоты, следы которой оставались до смерти, никогда не забудутся теми, кто имел счастье ее знать, а ее вера в Бога и трогательное смирение служили живой проповедью для всех.

Когда мы жили в Москве после своего заключения, то там часто встречали Гадона, бывшего преображенца, который когда-то был одним из усердных танцоров и поклонников Тоцы, и он мне рассказал, как Королева была любима в Греции. Однажды случилось следующее: была шайка разбойников, которая наводила ужас на всех, но наконец удалось окружить ее, всех захватить и посадить в тюрьму. Это произошло в первые годы после свадьбы Королевы (она вышла замуж очень молодой), и она была во всем блеске своей ослепительной красоты. Разбойников хотя и удалось запереть, но не удалось разоружить, так как они наотрез отказались сдать оружие. Приближался праздник, кажется, Рождества. Королева объявила, что хочет пойти навестить этих отчаянных людей и поговорить с ними, причем никому не позволила сопровождать ее. Она долго оставалась с ними наедине, и когда вышла, многие из разбойников со слезами проводили ее, так они были потрясены ее простотой и доверительностью к ним. В день Рождества ей сказали, что ее ждет сюрприз, и просили спуститься во двор. Там она увидела груду всевозможного оружия: подарок ей от разбойников. Она была примерной матерью и женой. Вспоминается мне также, как бабушка Мещерская мне рассказывала о похоронах любимой дочери Королевы, Великой Княгини Александры Георгиевны, которая умерла в родах от эклампсии в Ильинском[138] (подмосковном имении Великого Князя Сергея Александровича) при рождении Великого Князя Дмитрия Павловича.

Бабушка поехала в Москву, чтобы быть при переносе тела, которое везли в Петербург каретой для похорон, а похоронное шествие шло пешком через всю Москву со Смоленского вокзала на Николаевский. Королева шла за гробом с маленьким пучком васильков в руках: это были любимые цветы ее дочери. Бабушка часто вспоминала, как видела ее в тяжелом горе.

Но я не туда забрела. Надо рассказывать про скорбные дни революции. Многие тогда уезжали на Кавказ, там будто бы было легче прокормиться. Уехали Мещерские, вскоре уехала и ты, моя Аглаидушка, по совету милого доктора Варавина, который не позволил тебе служить в лазарете. Толстые тоже собирались туда, а я решила остаться в Царском, но затем мне пришлось все же съездить к тебе, но одной, когда дело шло о твоем разводе с Андреем Шидловским. Помню, когда я села в поезд в Петербурге, с трудом пробившись через кричащую и буйную толпу солдат и всяких хулиганов, и он стал медленно отходить, солдаты, стоявшие на платформе около вагона, в который я села, стали изрыгать самую площадную ругань и, потрясая кулаками в окна, кричали, что скоро они будут ездить в первом классе, а мы будем в скотских вагонах. И действительно, когда я возвращалась приблизительно через месяц, все отделения (купе) первого класса были заняты грязными разнузданными солдатами, которые лежали, растянувшись с винтовками на бархатных сиденьях, задравши ноги, курили и плевались не переставая. Из этого путешествия я мало что помню, кроме двух-трех картин. На одной станции ночью ввалилась целая куча каких-то буйных грубиянов. Я лежала вытянувшись, так как никого не было в этом отделении. Когда они ввалились, то один из них грубо закричал на меня, что нечего тут разлеживаться, что время господ прошло и так далее. Я села в угол, ближе к двери, и на его ругань не отвечала. Мне было не до него, но я заметила, что они привели с собой одного человека, который казался очень больным, велели проводнику поднять верхнее место и уложили его туда. Он часто стонал, но никто не обращал на него внимания. Утром поезд подошел к какой-то большой станции с длинной остановкой, и вся эта шайка ринулась на платформу в поисках воды. Я осталась одна с больным и, взглянув на него, поняла, что он очень страдает и серьезно болен. Я спросила, не могу ли чем-то помочь, принести чего или удобнее устроить. Слабым голосом он попросил глоток воды, которую я подала и впредь просила не стесняться обращаться ко мне в случае необходимости, пока его спутников нет. Он поблагодарил и задремал. После отхода поезда снова ввалилась вся ватага, очень воинственно настроенная, и стала кричать, что мне тут не место, что я могу убираться и очистить лишнее место, но я не могла бы перетащить свой багаж, иначе, конечно бы, ушла без разговоров. Тут я увидела, что больной с трудом приподнялся на локте и сказал самому ярому и грубому: «Оставь ее! Она мне помогла и никому не мешает». После этого они попритихли и вскоре вышли на одной станции и унесли больного, который казался совсем умирающим.

Через некоторое время в отделение влетела толпа артистов (как я поняла из их разговоров), мужчин и женщин. Все были молодые, очень веселые и шумные. Они все время смеялись до упаду, шутили друг с другом и очень веселились. Когда на первой большой остановке они вышли погулять, одна из них осталась в отделении. Было очень жарко, и она предложила мне воды, за что я была ей очень благодарна. Тогда она мне сказала: «Боюсь, что вам очень неприятно ехать с такой веселой и шумной компанией. Я вижу, что у вас какое-то тяжелое горе, и мне жаль, что наше веселье, может быть, оскорбляет вас». Я ей ответила, что она не должна обращать на меня внимания, и что я только рада, что они могут веселиться, и что прошу их смеяться, сколько душе угодно. Мы расстались друзьями в Батайске, где снесло часть железнодорожного моста и надо было идти по деревянной жердочке, которая была переброшена через недостающий пролет. У входа на эту дощечку и там, где она кончалась, стояли солдаты, чтобы пропускать только по одному человеку. По бокам было приделано нечто вроде перил, но когда ты добирался до середины дощечки, то они оказывались где-то высоко над тобой, до них трудно было достать, а под тобой зияла пропасть и река. Все спешили перебраться, так что солдаты отгоняли толпу у входа. В толпе было много баб с какими-то огромными коромыслами, на которых висели большие круглые наполненные чем-то корзины, которые всем мешали и больно стукали по ногам. К моему удивлению, никаких несчастных случаев при мне не произошло. Перебравшись через мост, мы долго сидели перед станцией на своих чемоданах, дожидаясь поезда, который пришел только к вечеру.

В Кисловодске мы сперва жили с тобой в гостинице, а затем перебрались к милым Вавам[139] на дачу. Тогда на Кавказе было еще довольно много продовольствия, но цены начали расти, и, например, сахару было уже мало, так что больше употребляли меда, на нем же варили компоты. Великая Княгиня Мария Павловна жила тогда в Кисловодске под домашним арестом, так что даже не могла выйти в свой садик. Она гуляла, прохаживаясь по большому балкону во втором этаже. Когда она выходила на балкон, то часовые, стоявшие в саду, в виде «милой» шутки прицеливались в нее из винтовок, но она неизменно, со свойственной ей храбростью, делала вид, что ничего не замечает, и спокойно продолжала ходить взад-вперед. Мы все навещали ее и приносили кто что мог из еды. Она всегда была очень тронута, сердечно благодарила и радовалась всякому пустяку. Мы часто бывали у Мещерских, которые жили недалеко от нас и искали дачу для тети Муми с семьей. В Кисловодске Катя (жена Вавы)[140] перешла в православие. Она была раньше очень убежденной протестанткой, но ходила в православную церковь и молилась перед образом Святого Серафима Саровского, которого очень чтила. Обычно она поднималась на хоры (кажется, она тогда ожидала Георгия) и все не могла решить: переходить ей в православие или нет. Раз она спустилась вниз после обедни, чтобы приложиться к кресту, и священник ее спросил: «Когда же вы перейдете в православие?» и тут же, кажется, назначил день, в который она и перешла. Она мне говорила, что убеждена в том, что Святой Серафим внушил ей это желание, так как оно как-то сразу ее охватило.

В Кисловодске же я познакомилась с дорогим отцом Наумом, который потом сделался духовником и законоучителем Мещерских и, кажется, также Толстых и Тюриных. Вот как это было: мы с тобой переживали тогда очень тяжелые времена. В Духов день я предложила тебе пойти в церковь. Ты согласилась, но затем вскоре сказала, что болит голова, и ушла. Я осталась одна в церкви, которая была почти пуста почему-то, несмотря на Великий Праздник. В этот день читается всегда Евангелие о пастыре, который пошел искать свою заблудшую овечку, оставив не заблудших, а кончается это Евангелие словами о том, что если кто согласится здесь, на земле, просить Отца Небесного о чем-нибудь, то будет исполнена их молитва, но надо иметь кого-то, с кем просить, а у меня сейчас никого нет, с кем бы я смогла объединиться. И пока я так думала, о. Наум вышел на амвон и стал говорить слово на это Евангелие. У него был перевязан палец, и это как-то врезалось мне в память, как часто бывает, что в знаменательную для всех минуту почему-то обращаешь внимание на мелочь. И вот он говорил, что пастырь оставил все свое стадо и пошел искать овечку, а когда нашел, то не пожалел трудов, не рассердился на нее, не стал ее толкать, а взял на руки с любовью и понес домой на плечах. Говорил он недолго, но с таким воодушевлением, что мне захотелось вдруг встретиться с ним и стало как-то легче на душе. Когда обедня кончилась, я спросила у сторожа адрес батюшки, но он не знал, а потом вдруг сказал: «А вот батюшка и сам идет». Он выходил из церкви, разговаривая с сестрой милосердия, так что мне не хотелось им мешать (потом я узнала, что это была его дочь), и я пошла за ними, поотстав и думая узнать, где он живет. Шли они долго и наконец расстались на углу одной улицы, где он повернул в другое направление. Мне хотелось его догнать, но я боялась быть назойливой, наконец набралась храбрости и, окликнув, догнала. Сначала он не обратил внимания, но я подошла ближе и снова сказала: «Батюшка!» Он остановился, посмотрел на меня и, верно, подумал, что я хочу просить денег, но потом, вглядевшись попристальней и заметив мое волнение, спросил, что мне угодно. Я ответила, что мне надо с ним поговорить наедине. Он ввел меня в свой маленький садик, к которому мы подошли, и сказал, что сейчас выпьет чаю и освободится. Меня же просил подождать в саду. Садик был залит солнцем и пестрел цветами. Воздух был напоен их ароматом, птицы так и заливались кругом, а я сидела на скамеечке и молилась, чтобы Господь внушил батюшке, что сказать мне для помощи в моем горе. Вскоре он вышел и позвал меня в свою келейку, где, кроме кровати, двух стульев и столика, ничего не было, а только в углу стоял другой столик, на котором было нечто вроде складня из картона с наклеенными двумя иконами. Он не знал, кто я, поэтому мне было легко с ним говорить. Я рассказала ему о всех моих мучениях и беспокойстве по твоему поводу, не называя тебя. Он слушал молча, изредка задавая вопросы. Когда же мне становилось совсем трудно и слезы душили меня, он смолкал, опустив седую голову, чтобы дать мне успокоиться. Впервые было, чтобы я могла все рассказать о наболевшем на душе, и я почувствовала, что не уйду от него без утешения. Когда я кончила, он сказал: «Да! Надо молиться», а я ответила: «Но мне сейчас не с кем соглашаться молиться о ней, я вдова», на что он ответил, что никто не знал, чем была больна дочь хананеянки, которая все шла за Спасителем и молила его исцелить ее дочь. Может быть, ее болезнь была скорее духовная, чем телесная, и мы знаем только, что была она очень тяжелая. Однако своей настойчивостью, своей назойливостью она добилась исцеления дочери. Затем он встал, подошел к столику в углу и, указав на иконы, сказал: «Перед этой иконой я молился целую неделю с приговоренными к смертной казни, стараясь их утешить, а теперь мы с вами сговоримся молиться о вашей дочери, и наша молитва будет исполнена». Я вспомнила свои греховные мысли во время чтения Евангелия в этот день! Затем он сказал: «Сейчас здесь вместе помолимся». Мы оба встали на колени, и он начал читать из толстого молитвенника какие-то чудные молитвы, которых я ни раньше, ни потом никогда не слыхала, но мне казалось, что написаны они именно для матери в утешение. На прощание он меня благословил и сказал, что будет рад тебя видеть, но чтобы я не мешала Богу вести тебя Его путем. Когда я вышла от него, было уже 3 часа, и я неслась почти бегом, боясь, что ты будешь беспокоиться обо мне, но когда вошла к тебе, ты лежала на кушетке и читала, сказав только, что завтрак мне оставлен. Со временем ты узнала о. Наума, и я верю, что его святыми молитвами ты обрела успокоение и достигла своего положения в семейной жизни с Ванькой и Шимми,[141] а если подчас и очень трудно в материальном отношении, то все же главное у вас есть, мои дорогие, то есть взаимная любовь, а все остальное, необходимое Бог пошлет, в этом не сомневайтесь. Бог никогда не оставляет того, кто ищет Его и Его помощи. Дорогой дядя Петя был тогда особенно трогателен со мною. Мы с ним совершали длинные прогулки, много говорили, и он всегда как-то меня подбадривал и смешил своими шутками. Но время шло, и я не могла бросить своих овечек, которых оставила в Царском. Я просила Тюрю приехать в Кисловодск, чтобы сменить меня и не оставлять тебя одну, хотя и Мещерские, и Вавы, и подъехавшая с детьми тетя Муфка окружили тебя заботой.

Вскоре после приезда Тюри мне пришлось расстаться с вами, и это было очень тяжело. Мне тогда в голову не приходило, что пройдет много лет до нового с вами свидания. Обратную дорогу совсем не помню, только знаю, что во всех отделениях первого класса в спальных вагонах валялись грязные развязные солдаты с винтовками, а все стекла в вагонах были побиты, клозеты не действовали, и чем дальше на север, тем реже попадались на станциях белый хлеб и молоко, которое продавали бабы.

Когда я добралась до Петербурга, то на вокзале не было ни носильщиков, ни извозчиков. Я кое-как вытащила чемоданы и стала думать, как их донести до Царскосельского вокзала через весь город, а дело было к вечеру. Наконец ко мне подошли два солдата, взяли мои чемоданы и спросили, куда их нести. Я сказала куда, они назвали какую-то огромную сумму, но спорить не приходилось, и мы тронулись в путь. Я почти бежала за ними, и мне казалось, что они хотят меня завести куда-нибудь и ограбить, так как мы шли по разным закоулкам и пустырям. Я спросила, куда исчезли извозчики. Они ответили, что теперь праздник. «Какой же такой праздник?» – удивилась я. «А что кровавого Николая больше нет», – был их ответ. «Кого?!» – переспросила я. «Кровавого Николая!» «Я не понимаю, кто это!» – возразила я. «Да бывший царь», – ответили они хладнокровно и вроде заученного урока. «Как! Вы так называете Государя Императора, который вам никакого зла не сделал, любил своих солдат, как отец родной, а Россию больше всего на свете? И вам не стыдно!» Я думала, что они меня тут же уложат на месте, так как шли мы по пустынным улицам, где не было ни души, но они вдруг сконфузились, и я поняла, что они повторяют как попугаи. Народ и солдат подзуживал кто-то, кому это было на руку.

В первые дни революции нам рассказывали, что, пока еще Государь не приехал в Царское, пришли сказать Императрице Александре Федоровне, что из Колпина идет толпа рабочих громить дворец, в котором она ходила за своими больными детьми. Когда она это услышала, то вышла к немногим солдатам, оставшимся верными присяге, и просила их не стрелять в толпу, если та подойдет к дворцу, так как она не желает кровопролития в ее защиту. Слава Богу, оказалось, что никакой толпы не было и все было выдумано, чтобы напугать ее.

На Пасху и Страстную неделю перевезли во дворец старого отца Афанасия, который был при Феодоровском соборе, и он служил для Царской Семьи, исповедал их, будучи все время, как и они, под арестом, но ему не было дозволено общаться с ними между службами. После Пасхи его отправили домой, и он, кажется, больше их не видел, хотя, возможно, я ошибаюсь. В это время ходили различные толки: одни – что Царскую Семью отправят на жительство в Крым, другие – что их отпустят за границу, но прибавляли, что Государь отказался покинуть пределы России.

Когда я уезжала с Кавказа, то, конечно, не подозревала, что пройдет много лет, пока я снова увижу тебя и Тюрю, так как вскоре мы оказались совсем отрезанными друг от друга.